— Так им и надо! — возбужденно сказал какой-то мужчина. — Лес рубят — щепки летят!
Дважды я проходил мимо групп солдат и уличных зевак, которые грабили винные лавки. Никто не пытался остановить их. Но чем дальше мы отходили от Думы, тем нормальнее становилась окружающая обстановка. Даже несколько полицейских стояли на своих постах. Слабее была стрельба. Но когда мы пересекали Неву, ружейная перестрелка разразилась с такой силой, что все распластались на льду, пока она не прекратилась. Пока мы добирались до противоположного берега, то видели лежащие на снегу трупы.
В два часа я добрался до дома и сел писать эти поспешные заметки. Рад я или сожалею? Трудно сказать, но определенно в моем сознании есть постоянные опасения. Сегодня ночью лишь часть города в руках революционеров, а что случится завтра? Как долго будет продолжаться этот беспорядок? Как много жизней погибнет? Ослабят или разрушат армию эти события? Возможно ли, что их результатом будет нашествие немцев в Россию? Но возможно, что мои предчувствия глупы. Так много веселых и патриотичных людей не могут быть не правы. Кто сказал: «Индивиды могут ошибаться, но целая нация — никогда»? Очень хорошо, да здравствует революция! Самодержавие должно было быть когда-нибудь ликвидировано. Поэтому долой сомнения и опасения.
Я посмотрел на мои книги и рукописи. Я полагаю, их придется отложить на время в сторону. Для занятий нет времени. Дело есть дело. До свидания, любимые друзья.
Стрельба началась снова…»
13, 14 и 15 марта и Временный комитет Думы, и Совет боролись за контроль над революцией. Комитет Думы пребывал в нерешительности, не зная, как строить новые отношения со старым хозяином, с царем. Совет действовал более решительно, привлекая на свою сторону солдат, рабочих и радикальную интеллигенцию, а Дума по-прежнему рассчитывала на поддержку среднего класса, офицеров и правительства Антанты. Шульгин пишет:
«13 марта
Наступил день второй, еще более кошмарный… «Революционный народ» опять заполнил Думу… Не протиснуться… Вопли ораторов, зверское «ура», отвратительная «Марсельеза»… И при этом еще бедствие — депутации… Неимоверное число людей от неисчислимого количества каких-то учреждений, организаций, обществ, союзов, я не знаю чего, желающих видеть Родзянко и в его лице приветствовать Государственную думу и новую власть. Все они говорили какие-то речи, склоняя «народ и свобода»… Родзянко отвечает, склоняя «родина и армия»… Одно не особенно клеится с другим, но кричат «ура» неистово. Однако кричат «ура» и речам левых… А левые склоняют другие слова: «темные силы реакции, царизм, старый режим, революция, демократия, власть народа, диктатура пролетариата, социалистическая республика, земля трудящимся» и опять — свобода, свобода, свобода — до одури, до рвоты… Всем кричат «ура».
День прошел, как проходит кошмар. Ни начала, ни конца, ни середины — все перемешалось в одном водовороте. Депутации каких-то полков; беспрерывный звон телефона; бесконечные вопросы, бесконечное недоумение — «что делать»; непрерывное посылание членов Думы в разные места; совещания между собой; разговоры Родзянко по прямому проводу; нарастающая борьба с исполкомом совдепа…
В конце концов, что мы смогли сделать? Трехсотлетняя власть вдруг обвалилась, и в ту же минуту тридцатитысячная толпа обрушилась на головы тех нескольких человек, которые могли бы что-нибудь скомбинировать».
13-го числа Суханов проснулся в Таврическом дворце от звуков революции, которая ныне уже требовала отречения царя. Уже 11 марта огромные толпы кричали на улицах: «Долой немку!» (императрицу).
«Я проснулся или, быть может, очнулся от каких-то странных звуков. Я мгновенно ориентировался в обстановке, но не мог объяснить себе этих звуков.
Я встал и увидел: два солдата, подцепив штыками холст репинского портрета Николая II, мерно и дружно дергали его с двух сторон. Над председательским местом думского Белого зала через минуту осталась пустая рама, которая продолжала зиять в этом зале революции еще много месяцев… Странно! Мне совершенно не пришло в голову озаботиться судьбой этого портрета. И до сих пор я не знаю его судьбы. Я больше заинтересовался другим.
На верхних ступенях зала, на уровне ложи, в которой я находился, стояло несколько солдат. Они смотрели на работу товарищей, опираясь на винтовки, и тихо делали свои замечания. Я подошел к ним и жадно слушал… Еще сутки назад эти солдаты-массовики были безгласными рабами низвергнутого деспота, и сейчас еще от них зависел исход переворота… Что произошло за эти сутки в их головах? Какие слова идут на язык у этих черноземных людей при виде картины шельмования вчерашнего «обожаемого монарха»?
Впечатление, по-видимому, не было сильно: ни удивления, ни признаков интенсивной головной работы, ни тени энтузиазма, которым готов был воспламениться я сам… Замечания делались спокойно и деловито, в выражениях столь категорических, что не стоит их повторять.
Перелом совершился с какой-то чудесной легкостью. Не надо было лучших признаков окончательной гнили царизма и его невозвратной гибели».
Хаос на улицах соответствовал разладу в Совете и в Думе, которых застали врасплох сполохи разгорающейся революции. Суханов описывает, как 13 марта шла работа в исполкоме Совета:
«Заседание Исполнительного комитета открылось уже около 11 часов. У меня осталось такое впечатление, что его работа в первые дни была почти непрерывной во все часы суток. Но что это была за работа! Это были не заседания, а бешеная изнурительная скачка с препятствиями…
Порядок дня был установлен примерно так, как это было указано выше, в соответствии с неотложными нуждами момента. Но не могло быть и речи ни в это заседание, ни в ближайшие дни вообще о выполнении какой-либо программы работ.
Через каждые 5–10 минут занятия прерывались «внеочередными заявлениями», «экстренными сообщениями», «делами исключительной важности», «не терпящими ни малейшего отлагательства», «связанными с судьбой революции» и т. д. Все эти внеочередные дела и вопросы поднимались большею частью самими членами Исполнительного комитета, которые получали какие-нибудь сведения со стороны, либо были инспирированы людьми, осаждавшими Исполнительный комитет. Но сплошь и рядом в заседание врывались и сами просители, делегаты, курьеры всевозможных организаций, учреждений, общественных групп и просто близнаходящейся толпы.
В огромном большинстве случаев все эти экстренные дела не только не стоили перерыва работ, но не стоили вообще выеденного яйца. Я не помню, чем занимался в эти часы Исполнительный комитет. Помню только невообразимую кутерьму, напряжение, ощущение голода и досады от «исключительных сообщений». Никакие преграды не действовали.
Не было порядка и в самом заседании. Постоянного председателя не было. Чхеидзе, исполнявший потом председательские обязанности почти бессменно, в первые дни довольно мало работал в Исполнительном комитете. Его ежеминутно требовали или в думский комитет, или в заседания Совета, а больше всего «к народу», к толпе, непрерывно стоявшей и сменяющейся перед Таврическим дворцом. Он говорил почти не переставая, и в Екатерининской зале, и на улице то перед рабочими, то перед воинскими частями. Едва успевал он вернуться в заседание Исполнительного комитета и раздеться, как врывался делегат с категорическим требованием Чхеидзе, иногда подкрепляемым даже угрозами, что толпа ворвется. И усталый старик, сонный грузин, с покорным видом снова натягивал шубу, надевал шапку и исчезал из Исполнительного комитета.
Не было еще и постоянного секретаря, и не велось никаких протоколов. Если бы они велись и сохранились, то за эти часы они не содержали бы никаких «мероприятий» и «государственных актов». Они не отразили бы ничего, кроме хаоса и «внеочередных сообщений» о всевозможных опасностях и эксцессах, с которыми мы не имели средств бороться. Сообщали о грабежах, пожарах, погромах, приносили погромные черносотенные листки, увы, написанные от руки и весьма малограмотные… Мы делали распоряжения, не рассчитывая, что они будут исполнены, посылали охранительные отряды, не надеясь, что они действительно сформируются и сделают свое дело.
Не помню, кто председательствовал на этом заседании, был ли вообще председатель… На письменном столе бывшего председателя бывшей бюджетной комиссии откуда-то появились оловянные кружки с чаем, краюха черного хлеба, еще какая-то еда. Кто-то о нас позаботился. Но еды было мало, или просто приступать к ней было некогда. Ощущение голода осталось в памяти…
В соседней зале становилось шумно. Собирался Совет, причем в комнату № 12, конечно, просачивались всякие элементы, желавшие приобщиться к революции… Ни мандатная комиссия, расположившаяся в комнате № 11, ни часовые, ни добровольцы церберы не могли ничего поделать с толпой, ломившейся с улицы во дворец, и из Екатерининской залы все считали, что их место в Совете.
…Надо отметить и другую характерную черту. А именно мне, члену Исполнительного комитета, до сих пор совершенно неизвестно, чем занимался Совет в течение этого дня. И неизвестно потому, что я не интересовался этим ни в те часы, ни после. Не интересовался же я потому, что было очевидно: вся практическая центральная работа легла на плечи Исполнительного комитета. Совет же в этот момент в данной обстановке, при данном его количественном и качественном составе был явно неработоспособен, даже как парламент, и выполнял лишь моральные функции.
Исполнительный комитет должен был самостоятельно выполнить и всю текущую работу, и осуществить государственную программу. Провести через Совет эту программу было очевидной формальностью, во-первых, а во-вторых, эта формальность была нетрудной, и никто о ней не заботился. Такое сознание незаметно, но быстро проникло во всех членов Исполнительного комитета, и мы отдались своей работе, почти не обращая внимания на то, что делалось в соседнем зале. Кого-то отослали для «представительства» и руководства, кажется Соколова. Остальные же почти в полном составе выходили из-за занавески и из комнаты № 13 к толпе, к делегациям по разным текущим делам, от которых голова шла кругом, но не в заседание Совета. Через его залу проходили, но в ней не задерживались…