Русская революция. Книга 1. Агония старого режима. 1905—1917 — страница 34 из 103

Нельзя сказать, что русские крестьяне совсем не участвовали в рыночной торговле, но она играла в их жизни весьма скромную роль. Прежде всего, они неохотно питались продуктами, которые не могли произвести сами{287}. Они приобретали очень мало, в основном домашнюю и хозяйственную утварь, зачастую просто у своих соседей. Не много было у крестьян и товара на продажу: наибольшая доля попадавшего на рынок зерна поставлялась либо помещичьими имениями, либо богатыми купцами. Рост и падение цен на внутреннем и внешнем рынке, непосредственно отражавшиеся на благосостоянии американских, аргентинских или английских фермеров, почти не затрагивали интересов российского крестьянина.

Консерваторам помещичья усадьба представлялась форпостом культуры в деревне, и многие специалисты по земельным вопросам из самых благих побуждений выступали против раздачи крестьянам помещичьих землевладений, видя в этом угрозу культурной жизни. Эти опасения вполне оправданны, принимая во внимание экономический аспект понятия «культура»: на помещичьих угодьях земледелие велось эффективней, и урожаи с них собирались большие — согласно официальной статистике, на 12–18 %, но в действительности перевес мог достигать и 50 %[68]. Однако культурное влияние господских имений в духовном и интеллектуальном смысле было незначительным. Во-первых, в деревнях дворяне жили крайне редко (как мы отмечали, из 10 дворян семь жили постоянно в городе). Во-вторых, оба сословия разделяла непреодолимая психологическая пропасть: крестьяне упорно воспринимали помещиков чем-то чуждым их природе и не считали возможным чему бы то ни было учиться у них. В рассказе Льва Толстого «Утро помещика» и в деревенских рассказах Чехова усадьба и изба говорят друг с другом будто на разных языках, словно играют в «чепуху», — а где нет общего языка, не может быть и обмена идеями или культурными ценностями. Французский путешественник, посетивший Россию в 80-х годах прошлого века, увидел следующую картину: помещик живет «уединенно в окружении бывших крепостных, вдали от общины, вдали даже от волости, где он обычно проживает: крепостные связи распались, и ничто теперь не связывает его с бывшими подданными»{288}.

Частная собственность, по-видимому, самый существенный институт социальной и политической интеграции. Владение имуществом рождает уважение к политическому укладу и законопорядку, ибо последние обеспечивают права собственности, т. е. владение имуществом превращает каждого гражданина в равноправного хозяина.

Частная собственность, таким образом, укореняет в сознании народных масс уважение к закону и заинтересованность в сохранении существующего порядка. И история подтверждает, что общества, где широко распространен институт частной собственности, а именно на землю и жилище, наиболее стабильны и консервативны, а значит, и наименее подвержены разного рода возмущениям. Так, французское крестьянство, в XVIII веке источник постоянных беспорядков, в XIX веке благодаря завоеваниям Французской революции становится оплотом консерватизма.

С этой точки зрения обстановка в России оставляла желать много лучшего. В период крепостничества у крестьян, говоря языком закона, не было никаких имущественных прав: земля принадлежала помещикам и даже крестьянская движимость, хотя и признавалась обычаем, законом не защищалась. Манифест доверил крестьянский надел общине. И хотя после 1861 года крестьяне стали жадно накапливать землевладения, они не могли четко отделить свою собственную землю от общинной, которая предоставлялась им лишь во временное пользование. В крестьянском сознании владение землей — основная форма богатства — было нерасторжимо связано с самостоятельным ее возделыванием, и поэтому крестьянин не мог уважать имущественных прав на землю некрестьян, прав, удостоверяемых простой бумажкой. В отличие от крестьянства Западной Европы, у русского мужика не были развиты чувство собственности и представление о праве, что, конечно, тормозило формирование гражданского сознания.

Как мы видим, существовало не так много нитей, связывавших русскую деревню с внешним миром. Чиновничество, дворянство, средние сословия, интеллигенция жили своей жизнью, крестьяне — своей, и соседство тех и других не означало слияния идей, обмена мыслями.

Появление в 1910 году книги Бунина «Деревня», запечатлевшей картины почти средневекового мрака, произвело, по словам современного критика, «впечатление потрясающее»:

«Русская литература знает много неприкрашенных изображений русской деревни, но никогда еще русская читающая публика не имела перед собой такого огромного полотна, на котором с подобной беспощадной правдивостью была бы показана самая изнанка крестьянского и близкого к крестьянскому быта во всей его духовной неприглядности и беспомощности. Потрясало в «Деревне» русского читателя не изображение материального, культурного, правового убожества — к этому был уже привычен русский читатель, воспитанный на произведениях тех из русских народников, которые были подлинными художниками, — потрясало сознание именно духовного убожества русской крестьянской действительности и, более того, — сознание безысходности этого убожества. Вместо чуть не святого лика русского крестьянина, у которого нужно учиться житейской мудрости, со страниц бунинской «Деревни» на читателя взглянуло существо жалкое и дикое, неспособное преодолеть свою дикость ни в порядке материального преуспеяния… ни в порядке приобщения к образованию… Максимум, чего успевает достичь показанный Буниным русский крестьянин даже в лице тех, кто поднимается над «нормальным» уровнем крестьянской дикости, — это только сознания этой своей безысходной дикости, сознания своей обреченности…»{289}.

Крестьянин, прекрасно умевший в самых тяжелых условиях бороться за существование в своем родном крае, совершенно терялся в отрыве от него. Едва он покидал свою деревню, свой насиженный угол, где жизнь текла послушно обычаям и покорно природе, и уходил в город, где все подчинено воле людей и их явно произвольным законам, он сразу ощущал себя потерянным. Глеб Успенский, идеализировавший русскую деревню, так описывал происходящее с оторванным от корней мужиком:

«…огромнейшая масса русского народа до тех пор и терпелива, и могуча в несчастиях, до тех пор молода душою, мужественно-сильна и детски кротка — словом, народ, который держит на своих плечах всех и вся, народ, который мы любим, к которому идем за исцелением душевных мук, — до тех пор сохраняет свой могучий и кроткий тип, покуда над ним царит власть земли, покуда в самом корне его существования лежит невозможность ослушания ее повелений, покуда они властвуют над его умом, совестью, покуда они наполняют все его существование… наш народ до тех пор будет казаться таким, каков он есть… пока он весь… проникнут и освещен теплом и светом, веющим на него от матери сырой земли… Оторвите крестьянина от земли, от тех забот, которые она налагает на него, от тех интересов, которыми она волнует крестьянина, — добейтесь, чтоб он забыл «крестьянство», — и нет этого народа, нет народного миросозерцания, нет тепла, которое идет от него. Остается один пустой аппарат пустого человеческого организма. Настает душевная пустота — «полная воля», то есть неведомая пустая даль, безграничная пустая ширь, страшное «иди куда хошь»…»{290}.

* * *

Особенность крестьянского сознания, сложившегося в суровых природных условиях России, проистекает из крестьянского упования на милость природы. Природа для мужика не рациональная абстракция философов и ученых, но своенравная сила, готовая обернуться паводком или засухой, нестерпимой жарой или стужей, набегом прожорливых вредителей… Своевольная стихия была, разумеется, недоступна человеческому разуму и человеческим силам. Такой взгляд воспитал в крестьянине смирение и покорность судьбе: его религия выражалась в магических заклинаниях, призванных умилостивить стихию. Представления о высшем порядке, пронизывающем одинаково и царство природы и царство закона, были чужды крестьянину. Он мыслил, скорее, категориями гомеровскими, эпическими, когда судьбу людей решают капризы богов.

Хотя у крестьянина не было никаких представлений о естественном праве, у него было представление о правопорядке, укорененном в обычае. Некоторые ученые, занимавшиеся этой проблемой, считают, что в русской деревне была своя система правовых норм, вполне соответствовавшая сформулированной официальной юриспруденцией{291}. Другие утверждают, что крестьянское обычное право не обладало качествами, необходимыми настоящей правовой системе, такими, как связанность и единообразие приложимости{292}. Последнее утверждение представляется более убедительным. Русские крестьяне знали закон (lex), но не справедливость (jus). В этом нет ничего удивительного. Замкнутым и достаточно изолированным общинам не было необходимости проводить различие между законом и обычаем. Это различие впервые остро ощутилось в III веке до Р.Х. в связи с завоеваниями Македонии, когда впервые в единую державу были объединены рассеянные сообщества с самыми различными правовыми укладами. В ответ на эту ситуацию философы-стоики сформулировали законы природы как универсальный свод ценностей, связывающих все человечество. Поскольку русские деревенские общины продолжали вести обособленное существование, у них не было нужды во всеобъемлющей системе правовых норм и они вполне обходились своеобразной смесью здравого смысла и прецедентного права, улаживая все разногласия неформальными способами, по-семейному.