Удивительно, но в данном случае стремление к единообразию шло как бы снизу. Партийные лидеры оказались перед трудным выбором. Они хотели, чтобы культура служила им, однако понимали, что ни при каких условиях нельзя рассчитывать, что искусство и литература станут производить заданную продукцию по плану, словно винтовки или трактора. Поэтому они остановились на компромиссе: заставить замолчать откровенных антисоветчиков и терпеть попутчиков. Эту позицию сформулировал Троцкий:
«Есть области, где партия руководит непосредственно и повелительно. Есть области, где она контролирует и содействует. Есть области, где она только содействует. Есть, наконец, области, где она только ориентируется. Область искусства не такая, где партия призвана командовать»{1453}.
На практике такой подход означал, что за художественным творчеством власти намерены пристально следить, хотя и не вмешиваться непосредственно; журналистику наставлять; а в области высшего образования и науки руководить{1454}. И действительно при нэпе, когда в сфере торговли и кустарного производства власти разрешили частное предпринимательство, едва ли было возможно соблюдать неизменно жесткую позицию по отношению к духовной сфере{1455}. Этих взглядов придерживались Ленин и Бухарин.
Такая терпимость к культуре «классово чуждой» проявлялась на фоне яростных нападок самозваных «пролетарских» писателей{1456}. В большинстве своем это были бесталанные графоманы, не снискавшие признания читателей и вскоре всеми позабытые: по словам директора Госиздата, его предприятие не получило «ни одного запроса на пролетарского писателя»{1457}. Их судьба целиком зависела от покровительства государства, которое им бы не хотелось ни с кем делить. Чтобы добиться благосклонности властей, они рядились в коммунистические одежды, обличая политически нейтральную литературу в контрреволюции и требуя, чтобы вся культура служила большевистской идеологии{1458}. Они пользовались поддержкой полуобразованных партийных руководителей, как правило, по своему происхождению не обремененных интеллигентскими «предрассудками», которых партия бросила на «культурный фронт». Эти чиновники не могли взять в толк рассуждения о том, что творческая интеллигенция, и только она исключительно, не нуждается в партийном контроле{1459}. Им благоприятствовало то обстоятельство, что в начале 1924 г. Троцкий, главный сторонник терпимого отношения к попутчикам, стал терять свое влияние в РКП(б).
Борьба достигла той напряженности, когда партия уже не могла оставаться в стороне. И в мае 1924 г. ЦК выразил свою позицию в несколько двусмысленно звучащей резолюции, принятой XIII съездом, в которой говорилось, что хотя ни одна литературная школа или «направление» не имеют, права говорить от имени партии, но все же следует предпринять меры для «урегулирования вопроса о литературной критике»{1460}. «Впервые неполитическая литература стала предметом обсуждения партийного съезда. И в последний раз партия формально сохранила ее нейтралитет между различными литературными "течениями, школами и группами"; и этот нейтралитет едва ли мог долго сочетаться с необходимостью тщательного контроля литературной продукции в свете партийных установок»{1461}.
Идеологический контроль и гонения не обошли и науку: в 1922 г. началась кампания против релятивистской теории Альберта Эйнштейна и других «идеалистических» учений{1462}.
Традиционным бедствием России были неурожаи: за последние несколько десятилетий перед революцией это случалось в 1891–1992, 1906 и 1911 гг. Многовековой опыт научил крестьянина бороться с превратностями природы, запасая продукты впрок в количестве, достаточном, чтобы пережить один или даже два неурожайных года. Обычно недород приводил к сильному голоду, но редко к катастрофе. Потребовалось три года бессовестной, методической, губительной для сельского хозяйства работы большевиков, чтобы Россия познала величайший голод, унесший жизни миллионов людей[225].
Ему предшествовала засуха 1920 г. Тогда беду удалось временно отвратить благодаря тому, что во вновь присоединенных Украине и Северном Кавказе, еще не испытавших на себе всех прелестей советского режима, скопились большие запасы зерна: в 1921 г. половина продуктов, собранных государством по продналогу, поступала с Украины{1463}. Однако, поскольку механизм сбора продуктов на Юге и в Сибири еще не заработал в полную силу, тяжкий груз продналога ложился на истощенные центральные губернии{1464}.
Климатические условия, повлекшие голод 1921 г., были сходны с обстановкой 1891–1992 гг. Осень 1920 г. выдалась необычайно засушливой. Зимой выпало мало снега, да и тот сразу растаял. Весной 1921 г. Волга обмелела и не разлилась, как обычно. Затем наступили испепеляющая жара и засуха — злаки сгорели, земля растрескалась. Огромные пространства черноземных пашен превратились в пыль{1465}. То, что еще оставалось на земле растущим, пожрала саранча.
Но природные бедствия не были главной причиной трагедии. Голод 1921 г. подтвердил справедливость народной пословицы: «Неурожай от Бога, голод от людей». Засуха только приблизила катастрофу, которая рано или поздно неизбежно должна была наступить в результате аграрной политики большевиков: авторитетный знаток этой проблемы утверждает, что, если бы не политические и экономические факторы, засуха не обернулась бы столь тяжкими последствиями{1466}. Бездумная конфискация «излишков», которые чаще всего были вовсе не излишками, а минимумом, необходимым для выживания, обеспечила трагедию. В 1920 г., по словам наркома продовольствия А.Цюрупы, крестьянского урожая было достаточно ровно для того, чтобы прокормить себя и отложить зерно для посева. Таким образом, никаких запасов на черный день, какие извечно приберегали крестьяне, не оставалось.
Засуха 1921 г. поразила приблизительно половину хлебородных районов, из них в 20 процентах урожай погиб полностью. Население, охваченное голодом, исчислялось в марте 1922 г. в 26 млн в России и 7,5 млн на Украине, то есть всего 33,5 млн, из которых 7 млн было детей. В результате, по подсчетам американского эксперта, от 10 до 15 млн человек умерли или получили необратимые последствия для здоровья[226]. Более всего пострадал поволжский черноземный регион, в иные времена главный поставщик зерна: Казанская, Уфимская, Оренбургская и Самарская губернии, где урожай в 1921 г. составлял менее 5,5 пуда на человека, то есть половину того, что требовалось для выживания, и ничего для посевов[227]. Пострадали и бассейн Дона и южная Украина. Во всех остальных регионах страны урожай снизился до 5,511 пуда на человека, чего едва хватало для пропитания{1467}. Продукция двадцати пораженных голодом хлебородных губерний европейской и азиатской России, которые до революции давали 20 млн тонн зерна ежегодно, в 1920 г. снизилась до 8,45 млн тонн, а в 1921 г. составила только 2,9 млн тонн, то есть сократилась на 85 %{1468}. В 1892 г., когда из-за неблагоприятных погодных условий наблюдался самый крупный в последние годы существования царского режима неурожай, производство зерна снизилось всего на 13 % в сравнении с обычной нормой{1469}. Этот разительный контраст следует отнести по большей части за счет аграрной политики большевиков.
О том, что размеры катастрофы были не столько результатом коварных капризов природы, сколько делом рук человеческих, наглядно свидетельствуют показатели по регионам, где традиционно снимали самые крупные урожаи, а теперь получали наименьшие. Немецкая автономная область Поволжья, например, слывшая оазисом благополучия, страдала сильнее других, а ее население сократилось более чем на 20 %: здесь в 1920–1921 гг. реквизировали 41,9 % всего урожая зерна{1470}.
Весной 1921 г. крестьяне пораженных бедствием губерний вынуждены были питаться травой, корой деревьев и грызунами. Голод усиливался, и никакой помощи от правительства не ощущалось, предприимчивые татары продавали в вымирающих районах некий продукт, который они называли «съедобной глиной», запрашивая до 500 рублей за фунт. С приходом лета крестьяне, обезумевшие от полного истощения, бросали свои деревни и кто пешком, кто на подводах тянулись к ближайшей железнодорожной станции в надежде добраться до тех мест, где, по слухам, было вдоволь еды: сначала такой землей обетованной слыла Украина, а потом Туркестан. Вскоре миллионы несчастных скопились на вокзалах и полустанках, но им не давали уехать, потому что до июля 1921 г. Москва не хотела признавать факт катастрофы. Люди зря дожидались «поездов, которые так и не пришли, или смерти, которая была неминуема». Вот как выглядела железнодорожная станция в Симбирске летом 1921 г.: