Русская рулетка — страница 41 из 80

— А что, уже и смотреть нельзя, — мигом собравшись в кучку, взяв себя в руки, насмешливо поинтересовался Костюрин, — развалиться боишься?

Матрос в блиноподобной бескозырке, шедший рядом с громилой, потянул спутника за рукав, улыбнулся Костюрину виновато:

— Простите, товарищ командир, это — следствие контузии во время борьбы с беляками, — вновь потянул за собой спутника. — Пошли, Тамаич, не задирайся. Пошли!

— Ты же знаешь, Санёк, мои заслуги перед революцией, — заведённо сипел Тамаев, не унимался, он просто не хотел уняться.

— Знаю, знаю, — успокаивающе произнёс Брин, — заслуги твои велики, Тамаич, это отмечено самим товарищем Троцким…

— Тогда чего же он вылупился на меня, как на врага трудового народа?

— Пошли, пошли!

Теперь Костюрин вспомнил, где видел и второго моряка. В Петроградской «чрезвычайке», куда они ходили вместе с начальником разведки. Это было как открытие, от неожиданности на Костюрина даже оторопь напала, он виновато захлопал глазами.

Память на лица у него была профессиональная, как и положено человеку, охраняющему границу, один раз увидел — и всё, этого достаточно, чтобы запомнить на полжизни, а то и вообще на все времена. Глаз-ватерпас, в общем. Раз этот гвардеец был в Петрогубчека, отирался в коридоре, заглядывая в разные кабинеты, значит, он там работает… Мда, вот она, детская неожиданность: вместо сладкой каши — жидкая дрисня… Или наоборот. Тьфу! Костюрин вздохнул и отвёл глаза в сторону.

— Скажи, командир, что ты имеешь к революционному кронштадтскому моряку? — продолжал сипеть Тамаев, в защитном порыве он прикладывал к бушлату пудовые кулаки, будто некие непробиваемые нагрудные латы. — А?

— Проходи, проходи, моряк, — пробормотал Костюрин глухо. — Ничего я к тебе не имею… И знать тебя не знал!

— Тамаич, кончай косить зенками на рею, — наконец, разозлился Брин, — или я тебя оставлю тут одного, и тогда разбирайся с товарищем командиром, как хочешь. Если он просверлит тебе дырку в черепупке — будешь виноват сам!

Тамаев стиснул зубы, заскрипел, окинул напоследок Костгрина взглядом с головы до ног, мазнул кулаком по воздуху, словно молотом, и Брин поволок его дальше. Костюрин проводил моряков цепким запоминающим взглядом.

— Надо же, как просто, оказывается, можно испортить настроение, — жалобно проговорила Аня, — буквально на ровном месте. Кто эти люди, ты знаешь?

— Мне кажется, да.

— Кто?

— Давай не будем, Ань, ладно? Тем более я совсем не уверен, что не ошибаюсь… — Костюрин закрыл зонт и в то же мгновение вновь с треском раскрыл его: дождь-то, оказывается, снова начал пылить, валиться пронизывающей водяной пылью на землю. Ничего нет хуже такого мелкого противного дождя, хуже, наверное, бывает только затяжная зубная боль.

— Ладно, не будем, — примирительно проговорила Аня, она была покладистым ровным человеком, способным уладить всякий конфликт, и это устраивало Костюрина. Мужики вообще принадлежат к категории людей, которые больше тяжёлой раны, полученной в бою, боятся кухонных конфликтов, распрей у сковородки, пахнущей горелым луком, и скандалов по поводу неосторожно оставленных на сыром полу грязных следов. — Не будем, — вновь повторила Аня, и Костюрин лёгким движением привлёк её к себе.

Поцеловал в висок. Ощутил на губах горьковатый ровный вкус, вроде бы травяной.

— Ань, ты чем голову моешь?

— Сегодня — ромашковым отваром… Великолепно укрепляет волосы.

— А я-то думаю — что-то знакомое, но понять не могу… Оказывается, ромашка.

— Да, ромашка урожая прошлого лета, — сказала Аня, — последний сбор. Он — самый целебный.

— Аня, — произнёс Костюрин неожиданно сдавленно и замолчал. Что-то стиснуло ему горло, в висках вновь зазвенело, задзенькала там невидимая струна, нагнала в мысли тревоги, Костюрин помял пальцами вначале один висок, потом второй — хотел справиться с оторопью, но это ему не удалось. — Ань!

Аня удивлённо посмотрела на него. Костюрин помотал головой. Все слова, которые он знал, неожиданно пропали, их не стало, только что были они, и уже нет их, исчезли куда-то, в затылке также заплескался звон, лицо сделалось красным, он поспешно подхватил Аню под руку и повёл в сторону, противоположную той, в которую ушли моряки.

Старый Питер способен оглушить любого восприимчивого человека — трогательно-нежный город петровской поры, поры екатерининской и елизаветинской легко входил в любую душу, рядом с изящным соседствовали туповатые постройки времён Бирона и Анны Иоанновны, а чуть дальше — примечательные здания Растрелли, Фельтена, Соколова, Квасова и особенно — Кваренги, сумевшего раздвинуть времена и подняться над ними, каменные храмы эти делают Питер Питером. Ане были знакомы правила, которые использовали архитекторы, чтобы наделить городские дома уютом, теплом, даже не отапливая их, живым дыханием, и она начала рассказывать Костюрину об этих сложных, почти таинственных законах… Она была увлечённым человеком, делала это с вдохновением.

Костюрин продолжал молчать, лишь изредка кивал и молчал. Что-то происходило в нём, творилась какая-то реакция, он пребывал в своих мыслях, хотя одновременно умудрялся и слышать Аню — слышал всё до последнего словечка. Аня это видела и продолжала говорить.

А Костюрин думал о том, что, может быть, он неправ, может, улыбчивый морячок в бескозырке блином — скрытый чекист, пытался задержать своего тяжелолицего спутника, и ему надо было помочь? Хотя вряд ли он задерживал громилу — слишком уж по-приятельски они общались. Тут было что-то другое, происходила некая игра, в которой Костюрину не было места.

Но всё равно об этой встрече надо было сообщить начальнику разведки. Собственно, почему он думает о какой-то ерунде. И Аня говорит о ерунде, разговор их должен идти совсем о другом…

Они шли мимо изящной тёмной ограды, на которой чудом сохранилась, не облезла от дождей краска. Костюрин остановился и, кашлянув предупредительно, потянул к себе Аню, развернул её, чтобы быть лицом к лицу, прямо посреди тротуара, произнёс тихо, очень тихо и чётко, словно бы, находясь в засаде, подавал команду:

— Аня!

Та поняла, что сейчас произойдёт нечто важное, она услышит слова, которые ранее никогда не слышала, покраснела густо, а вот шея оставалась белой, словно бы краска смущения была ей противопоказана, впрочем, это продолжалось недолго, через несколько секунд краска поползла вниз. Костюрин сел на край ограды и вновь проговорил тихо и чётко:

— Аня.

— Да.

— Анечка, выходи за меня замуж, — с трудом произнёс Костюрин, пальцами развёл в стороны жёсткие крючки, слишком уж туго начали они сжимать ему шею, покрутил головой. Простые слова эти дались начальнику заставы слишком трудно, никогда ещё ему так трудно не было…

Аня неожиданно всхлипнула, переместилась к ограде. Прижалась к Костюрину, на несколько мгновений замерла, и Костюрин также услышал в собственной глотке всхлипы, вискам его сделалось теплее, похоже, они наполнились горячей свежей кровью. Наверное, это было от волнения, от крутизны полёта, который он совершил, от ощущения счастья, что находится совсем рядом…

А вдруг Аня откажет ему и исчезнет из его жизни навсегда? Костюрину захотелось закричать «Не-ет», он еле-еле сдержал себя… В жизни его в таком разе не останется ни одной светлой краски — всё исчезнет.

Этого Костюрин боялся. Аня тем временем подняла голову, глаза у неё были светлыми, словно бы в них натёк дождь, и произнесла коротко и тихо, неясный шёпот её поглотил шум улицы:

— Хорошо. Я выйду за тебя замуж.

Глава шестнадцатая

«Почему всё-таки Ладожский залив так небрежно назван Маркизовой лужей? — думал Чуриллов, ловя свежий ветер, дующий со стороны моря. Над водой летали голодные чайки, кричали возбуждённо, тоскливо — крики их были похожи на плач обиженных детей. — И кто окрестил залив так? Маркизова лужа, Маркизова лужа!.. Конечно, корыто довольно мелкое, но разве пристало так обращаться с заливом — составной частью моря?» — Чуриллов вытащил из кармана плоский серебряный пряник «Павла Буре», щёлкнул крышкой: Ольга опаздывала уже на пять минут.

«Любая перемена в общественной жизни — в общественной, а не в личной, путать нельзя, любая революция, любая социальная подвижка — это насилие. Почти всегда насилие, — молча поправил он себя, — и люди гнутся, иногда уступают: нет таких, которые готовно подставляют голову под нож, даже те, у кого в черепушке совсем нет мозгов, и те берегутся. Г-господи, да это же истина, ведомая каждому извозчику, каждому пацану, что же я о ней твержу? И кому? Самому себе! Всё перемешалось, всё перепуталось. Хаос, неразбериха, озлобленность, голодные лица, обмельчание! Куда мы идём? И как изменился человек, как изменился! Впрочем, есть две почти неменяющиеся категории людей, на которых не действуют ни кнут, ни пряник, ни революции, ни широкие масленицы — это политкаторжане и офицеры. Политкаторжане — из своих убеждений, офицеры — потому что давали присягу. Впрочем…» — Чуриллов сделал несколько шагов, чётко, как в строю, развернулся, снова сделал несколько шагов, пощёлкал кнопками кожаных перчаток. На лице его отразилось замешательство.

Если бы дело было в четырнадцатом или в шестнадцатом году, это утверждение вряд ли кто смог бы опровергнуть, и Чуриллов немедленно схватился бы за револьвер, если бы кто-нибудь вздумал в этом сомневаться, но сейчас, в двадцать первом лихом году… мда-а, тут есть повод для колебаний, есть над чем поразмышлять.

Он снял фуражку, ладонью причесал короткие жёсткие волосы. Кожа под волосами гудела, будто воспалённая, фуражка придавила волосы. Чуриллов чувствовал, что устал. Голова устала, тело, руки, — вон, волосы устали, всё устало. «Чёрт возьми, чёрт возьми, — подумал он раздражённо, помял пальцами одной руки пальцы другой, расправил кожаные перчатки, пощёлкал кнопками. Женщины, конечно, не офицеры, следить за временем и быть точными им трудно, но… Не надо раздражаться, — сказал он себе, — это привычка людей с плохим наследством, тех, что зачаты пьяной ночью, они — жертвы! А ты?» — спросил он себя. Усмехнулся. Борясь с невольной этой усмешкой, сжал крупные, хорошо прорисованные губы. Одна женщина сказала Чуриллову, что у него губы эльфа. Смешно! Эльф — во