Налив себе самогонки в стакан — больше половины, — Крестов поднял посудину, посмотрел на неё сквозь свет лампы.
— Знать бы, из чего это пойло сотворено… — он брезгливо выпятил нижнюю губу.
— Пока ещё никто не отравился, — сказал Костюрин.
Крестов приподнял стакан чуть выше, снова посмотрел на него сквозь свет, засёк, как сквозь мутную схожую с капустным рассолом жидкость просочился слабый рыжий лучик, исходящий от керосиновой лампы.
— Налей себе тоже, — попросил он начальника заставы, — я же русский человек, один пить не могу.
— Нельзя мне, — попробовал вяло отмахнуться Костюрин, — работы видишь сколько, — он подхватил пальцами один листок бумаги, приподнял его, — ещё год назад не было столько писанины, как сейчас. Поселился в верхней канцелярии, — он ткнул пальцем вверх, в потолок, — какой-то жучок-деревячок, специалист по бумаге, и требует, требует еды…
— Налей себе хотя бы немного, — униженным тоном попросил Крестов, — пожалуйста!
— Ладно, — махнул рукой Костюрин, — только чуть, — потянулся к графину, около которого стоял стакан, взял его.
Расстроенное лицо Крестова говорило о многом — что-то произошло, произошло важное, скорее всего нехорошее. Костюрин ощутил, как у него тоскливо сжалось сердце. Он выжидательно глянул на нездоровое лицо своего гостя, поморщился, будто съел что-то горькое, отметил, что губы у него сделались деревянными, чужими, — произошло нечто очень важное и он, кажется, понял, что именно произошло.
Помотал головой отрицательно и, хотя губы не слушались его, он сумел выдавить из себя хриплое:
— Говори!
Крестов метнул головой упрямо, поднёс стакан ко рту и проговорил осекающимся голосом:
— Давай выпьем за жизнь, — потянулся своим стаканом к стакану Костюрина. — Более тяжёлой штуки для человека, чем жизнь, брат Костюрин, нету.
Костюрин отстранил стакан в сторону, произнёс жёстко, поморщившись вновь и ощущая внутри холод:
— Говори, что произошло?
— Напрасно ты чураешься меня, — огорчённо выдохнул чекист, — напрасно, — губы у него неожиданно задрожали, словно бы Костюрин сказал ему что-то очень обидное.
— Говори, что произошло? — жёстким тоном повторил вопрос Костюрин. Крестов испытующе глянул на него, поднёс стакан ко рту, сделал несколько крупных гулких глотков, тряхнул головой:
— Ты тоже выпей!
— Что произошло?
— Не произошло, но может произойти. Выпей самогонки, Костюрин!
— Ты мне зубы не заговаривай, Крестов!
— Выпей со мной, прошу тебя, — чекист вновь потянулся своим стаканом к стакану начальника заставы. Было в этом движение сокрыто что-то такое, что сломило Костюрина. Он вздохнул зажато и чокнулся с чекистом.
— Ладно, хрен с тобой! — немного подержал стакан в руке, но пить не стал. Худое, чисто выбритое лицо его потяжелело.
— Ну чего же ты! — дёрнул ртом Крестов, сжал глаза в узкие щёлки. — Не пойму… Уж не брезгуешь ли ты, а? Может, в твоих жилах течёт дворянская кровь, Костюрин?
— Кровь течёт рабоче-крестьянская, и ты это прекрасно знаешь.
Чекист, поморщившись, махнул рукой — жест этот мог означать очень многое, — и пожаловался:
— Плохо мне, Костюрин.
— Я вижу.
— Видеть-то видишь, да только ни хрена не понимаешь, — Крестов показал пальцем на костюринский стакан.
— Ладно, давай, — наконец, решился Костюрин, поднял свой стакан, пригубил немного. — Извини, больше не могу.
Тяжёлые предчувствия давили ему на виски, стискивали затылок, он хотел назвать Анину фамилию, спросить о ней, но не мог — боялся.
— А я допью до дна, — просипел тем временем Крестов, — и налью себе ещё.
— Действуй!
В несколько глотков Крестов осушил свой стакан и вновь потянулся к бутылке, рот у него опять задёргался расстроенно, глаза повлажнели.
Вот чего не ожидал Костюрин, так того, что глаза у железного чекиста станут влажными. Это что, слёзы? Крестов слил самогонку в стакан — получилось едва ли не с верхом, выпил залпом и сдавил пальцами только что опустошенную посудину так, что она чуть не лопнула у него прямо в руках.
— Тяжело мне, Костюрин, — выдохнул он шёпотом, смято, отёр пальцами глаза, расстегнул кожаную немецкую сумку, висевшую у него на боку, поскрёб пальцами внутри, выискивая там какую-то бумагу, наконец, нашёл и, кряхтя по-стариковски, словно совершал непосильную работу, извлёк несколько сшитых суровыми нитками листков, положил на стол перед начальником заставы.
— Вот.
— Что это?
— Прочитай — всё поймёшь сам.
Костюрин протянул руку к бумаге, но в следующий момент отдёрнул, словно бы чего-то испугался. Побледнел и повторил вопрос:
— Что это?
Наклонил голову, чтобы прочитать текст, но текстов никаких на этих нескольких листках, напечатанных на «ремингтоне» со старой стёршейся лентой, не было, были только фамилии и инициалы, напечатанные столбиком, как стихи. Костюрин побледнел ещё больше, сжал зубы. Потом постучал пальцем по бумаге:
— Скажи, Крестов, — сдавленным шёпотом спросил он, — это… это что, расстрельный список?
Крестов в ответ молча кивнул, потом так же молча перевернул первую страницу и, не вглядываясь в текст, стукнул пальцем по нужной фамилии — видно было, что список этот он читал не раз и не два, — он хорошо изучил его. Костюрин вгляделся в страшные, разом поплывшие перед ним строчки, зашевелил губами, будто безграмотный, вглядываясь в буквы, попробовал прочитать фамилию и не сумел, хотя можно было вообще ничего не читать, и без того всё было понятно, — сжал зубы и отрицательно потряс головой:
— Нет!
Крестов приподнял одно плечо, скособочился — жест был неопределённым, — отвёл тяжёлые глаза от начальника заставы, не мог смотреть на него.
— И эта бумага… эта бумага уже подписана? — Костюрин вновь стукнул пальцем по списку.
— На момент моего отъезда из Питера ещё не была подписана, — признался Крестов, сжал подбородок в кулак, — а сейчас… сейчас не знаю.
Костюрин скрипнул зубами, рывком поднялся со стула, будто расправившаяся пружина, одёрнул на себе гимнастёрку.
— Я в Петроград поеду, — проговорил он хрипло, — я, если надо, в Москву поеду, к Ленину пойду…
— Ну, насчёт Ленина… тут ты, братишка, промашек не делай — в дураках окажешься, а вот насчёт нашей конторы в Петрограде, вот здесь ты прав на все сто процентов. Я ведь к тебе за этим и приехал, чтоб ты знал: происходит то-то и то-то…
Язык у Крестова начал заплетаться — самогонка подействовала: изношенный, израненный организм бывшего моряка сдавал под всяким напором, будь то даже обычный кулак, не то что алкоголь, полстакана которого может сбить с ног здоровенную корову. Крестов протестующе помотал головой, услышал, что в его речи появились прогибы, потом перестал мотать головой и пробормотал внятно, ясно:
— Ты даже не представляешь, Костюрин, как мне бывает больно и плохо, — он поднялся со стула, качнулся на нетвёрдых стеблях ног, нахлобучил на голову бескозырку: — Поехали в Питер, Костюрин… Может быть, удастся спасти твою разлюбезную.
Через десять минут они уже понукали усталую лошадь, хлестали её кнутом, но бедная доходяга не могла двигаться быстрее, — наоборот, сбивалась с бега на шаг, спотыкалась, тяжело дышала, хрипела, иногда Костюрину казалось, что она вообще стоит на месте.
Но тем не менее доходяга двигалась, косо заваливаясь на одну сторону, уползали назад деревья, падали в темноту, растворялись в ней, словно в тёмной вязкой жиже, под колёса телеги попадали узловатые толстые коренья, громыхали, будто были отлиты из железа, дорога наматывалась на ободья колёс и также растворялась в темноте.
Только тут заметил Костюрин, что ночь нынешняя много темнее предыдущих ночей — буквально дышит чернотой, и уж никак она не похожа на светлые майские ночи, когда он был счастлив… Господи, как давно это было! Май двадцать первого года, — несколько веков прошло с той поры, в голове его за это время появились седые волосы, к рассвету их станет больше.
Он отбросил в телегу кнут, который держал в руке, и горестно всхлипнул.
К Семёнову Костюрина, конечно же, не пустили. Его не пустили даже на этаж, где располагался кабинет председателя Петрогубчека: у дверей был установлен пост — красноармеец в традиционной кожаной куртке и суконном шлеме, на боку у красноармейца болтались две гранаты, в руках была зажата винтовка — ни дать ни взять этакий мужик с плаката. Увидев командира-пограничника, красноармеец выкинул перед собой винтовку:
— Стой, товарищ! Разрешение на право нахождения на этом этаже есть?
— Нет.
— Тогда поворачивай оглобли назад!
— А где можно получить разрешение?
— Только в секретариате товарища Семёнова.
Костюрин вернулся в комнату, где сидел Крестов, попросил униженно:
— Крестов, помоги мне попасть к Семёнову!
Тот отрицательно покачал головой.
— Это не в моих силах, Костюрин. В те верха я не вхож.
— А если к следователю пойти, к Агранову? Или к этому… к помощнику Агранова… как его фамилия? — Костюрин приложил палец ко лбу. — К Якобсону?
— Мы не имеем права выходить на следователей, Костюрин. Это для меня кончится тем, что я выложу на стол начальника наган, а сверху — свой чекистский мандат, вот и всё, — Крестов контуженно дёрнул головой и умолк: он понимал — арестованная Завьялова обрела место не только в душе начальника заставы Костюрина, обрела место в его плоти, стала частью Костюрина, и если не удастся её спасти, то, возможно, не удастся спасти и самого Костюрина, вот ведь как. Крестову было жалко начальника заставы, иначе бы он не поехал туда, в чёрную глушь, хлебать киселя полными лаптями — это раз, и два — Крестов не всегда считал действия родной конторы справедливыми.
— А кто твой начальник? — больным голосом спросил Костюрин.
— Алексеев, член коллегии Петроградской чека, ты его должен знать.
— Мне к нему попасть можно?
Крестов склонил голову к плечу, по лицу его побежала надсаженная тень, будто он делал над собой непомерное усилие. Молчание Крестова было долгим настолько, что Костюрин ощутил физическую боль, а перед глазами у него начала дёргаться тёмная вертикальная строчка… Наконец, Крестов проговорил: