Русская сатирическая сказка (Дм. Молдавский)
«История действует основательно и проходит через множество фазисов, когда несет в могилу устарелую форму жизни. Последний фазис всемирно-исторической формы есть ее комедия...».[1] В этом положении Карла Маркса — ключ к диалектическому пониманию генезиса, бытования и социального звучания сатиры.
Сатира в работах классиков марксизма-ленинизма определяется как оружие классовой борьбы, как мощный рычаг нового, помогающий сметать обломки всего старого, всего омертвевшего, тормозящего движение вперед. Понимание сатиры как оружия в руках борющегося класса определяет ее значение и в литературе и в устно-поэтическом творчестве. В борьбе с социальными, общественно-политическими, религиозными и многими иными предрассудками, устарелыми формами жизни сатира вообще и, в частности, сатира народная заняла значительное место.
К народной сатире обращались передовые русские писатели, видя в ней выражение дум и надежд народа, своеобразное, пусть еще лишь в мечтах существующее, представление о победе над вековыми его угнетателями. Этим объясняется тот интерес к устно-поэтическим сатирическим произведениям, который характерен для А. С. Пушкина и Н. В. Гоголя, для М. Е. Салтыкова-Щедрина и Н. А. Некрасова, для В. В. Маяковского и Демьяна Бедного.
Сатирическая сказка как особая форма народной прозы, со своими, ей одной присущими чертами, изучена еще далеко не достаточно. Исследованию подлежат вопросы происхождения разных групп сатирических сказок, существа их стиля, взаимоотношений народной и литературной сатиры на разных этапах их развития.
В настоящей статье мы ограничиваем свою задачу рассмотрением лишь некоторых из этих вопросов на материале наиболее распространенных сатирических сказок.
Как известно, вопросы изучения сказки были поставлены в русской науке еще с первой половины прошлого века (А. Н. Цертелев, М. Н. Макаров, И. И. Срезневский и др.), но материал сатирических сказок долгое время не учитывался исследователями. Правда, еще со времен М. Д. Чулкова и В. А. Левшина сатирическая сказка включалась в сборники; ее образы использовали демократы-просветители конца XVIII века; она входила необходимой составной частью в русские романы, создававшиеся на фольклорной основе, но вопросами ее происхождения, социальной сущности, бытования никто не занимался.
Даже в тех, посвященных сказке работах, которые появились значительно позднее, в середине XIX века, сатирическая сказка не сделалась предметом исследования.
Попытку истолковать сатирическую сказку с точки зрения мифологической школы сделал А. Н. Афанасьев, уделивший, впрочем, в своем трехтомном исследовании «Поэтические воззрения славян на природу» (М., 1865—1869) совершенно ничтожное место образам сатирической сказки. В поисках аналогий с небесными явлениями ученый прошел мимо реальной сущности сказки вообще и сатирической в частности. В работе А. Н. Афанасьева на первый план выступают не сатирические элементы сказки, а архаические мотивы. Перенесение образа земного человека в сферу грозовых туч, бесспорно, исключало объяснение реальных образов тех самых сатирических персонажей, которые с такой четкостью выступали на передний план в составленных самим же А. Н. Афанасьевым сказочных сборниках.[2]
Крайняя искусственность «мифологических» домыслов А. Н. Афанасьева в применении к типам сатирических сказок характерно выражена, например, в его разборе «Сказки о попе и о работнике его Балде». А. Н. Афанасьев отождествлял героя этой сказки с древними богами: «Русское предание дает этому герою знаменательное имя Балда, что прямо свидетельствует за его близкое сродство с Перуном и Тором».
Далее исследователь доказывает, что слово «балда» происходит от санскритского корня и означает большой молот или дубинку. Названные боги, по А. Н. Афанасьеву, отличались от всех прочих как раз молниеносной палицей и молотом. Отсюда «вывод»: «Понятна поэтому та великая богатырская мощь, какою наделяется Балда в сказках... Эта страшная сила пальцев объясняется из мифического представления молнии божественным перстом, которым громовик побивает небесных быков и срывает с них облачные шкуры».[3]
Сатирические элементы сказки не остановили на себе внимания и другого крупного представителя мифологической школы — А. А. Котляревского. Для него сатирическая сказка была явлением наносным, заимствованным; черты «сознательной сатиры», по мнению Котляревского, совпадающему со взглядом Ф. И. Буслаева, не характерны для народного творчества, где «смеются, но незлобиво».[4]
Что же касается до исследований О. Ф. Миллера, то они носили откровенно реакционный характер. Недаром, указав на противопоставление богатых и бедных в сказке, он подчеркивал неудовлетворенность жизнью у первых и черты «векового мученичества» у вторых, вопреки всем известным сказочным материалам.[5]
В сущности, методологию мифологической школы разделял в своей работе «Вилла Альберти» и А. Н. Веселовский, где прототип сказок с сатирической основой был отодвинут в некое абстрактное, лишенное конкретно-исторических черт прошлое.
Сторонники теории заимствования (и в области литературы, и в сфере народной поэзии) проблемами сатирической сказки как своеобразного устно-поэтического жанра не занимались вовсе. Отдавая дань этой теории, Ф. И. Буслаев уже в «Славянских сказках» писал: «Позднейшая сказка берет себе содержание уже из источников литературы, даже переделывает иноземные рассказы, переведенные с иностранных языков».[6]
Той же точки зрения в отношении сатирических сказок придерживается Ф. И. Буслаев и в труде «Перехожие повести», хотя вопрос о заимствовании ряда сюжетов он соединяет иногда с изучением реальной бытовой основы этих сюжетов в прошлом.[7]
Увлечение компаративистов — А. Н. Веселовского, отчасти А. Н. Пыпина[8] — разысканием «бродячих», «странствующих» сюжетов отвлекло их, а также их последователей от изучения социальной сущности сказок вообще и, в частности, сатирических.
Чрезвычайно показательны в этом отношении позднейшие работы (Пельтцер, Сумцов),[9] посвященные анекдотам в народной словесности и оставляющие «в полной мере» и в их изучении все приемы теории заимствования.
Для компаративистов сюжет, созданный в глубочайшей древности — в Индии или в другой любой стране, — скользит через всю человеческую историю, не изменяясь ни во времени, ни в пространстве. Если же варианты его все-таки сильно отличаются друг от друга, то для компаративистов самым древним вариантом всегда был наиболее полный вариант, а новейшим — самый упрощенный. В этом-то и заключалась основная предпосылка сторонников теории заимствования, вскрывающая их полное безверие в творческие силы народа.
Ни работы Г. Н. Потанина, ни исследования крупнейшего представителя так называемой исторической школы, Вс. Ф. Миллера, по существу, ничего нового в дело изучения социальной сущности сатирической сказки не вносили. В своей работе «Восточные мотивы в средневековом западноевропейском эпосе» Потанин останавливался на некоторых бытовых сатирических сказках, но лишь для того, чтобы указать на их восточное монгольское происхождение.[10] Аналогична была и точка зрения Вс. Ф. Миллера. Даже говоря о «шутливых сказках», которые могут складываться и в наше время,[11] исследователь не замечал классовых тенденций фольклора.
Господствующие взгляды на сатирическую сказку мифологов и сторонников теории заимствования нашли свое отражение в университетских курсах, словарях и гимназических учебниках.
Так, М. Сперанский в своем курсе русской устной словесности, а также и в других работах выделяет бытовые реалистические сказки, в которых видит «тенденцию практического, житейского или этического характера». Все эти сказки, по М. Сперанскому, носят характер перепевов международных устных и книжных сюжетов.[12]
Итак, дореволюционная буржуазная фольклористика (к названным школам можно добавить еще финскую школу и, в известной степени, формалистов, начавших свою деятельность в предреволюционные годы) отбрасывала сатирическую сказку в разряд анекдотов, т. е. случайных, не имеющих четкой социальной подосновы явлений устной словесности. Да и те объявлялись переделками западных или восточных оригиналов, которые ничего общего не имели с настроениями и думами русского крестьянства.
Таким образом, очевидно, что в буржуазной фольклористике сатирическая сказка прежде всего была не определена, не выделена из основных групп устно-поэтической прозы. Буржуазные исследователи проходили мимо ее национальных черт, ее социальной заостренности, ее «наивного реализма». Стоя на позициях компаративизма, они отрицали древность русской сатирической сказки, связывая ее с зарубежными письменными версиями, появившимися на Руси в XVI—XVII веках и позднее.
Лишь советская наука о фольклоре смогла найти новые пути для объяснения сатирической сказки. Несомненную роль в поисках этих путей сыграл А. М. Горький, живо интересовавшийся устно-поэтическим творчеством и оставивший ценные высказывания в области его изучения. Интерес к фольклору, к сказке у великого писателя не был чисто теоретическим интересом. В выступлениях, статьях, письмах к фольклористам М. Горький говорил, что «...знакомство со сказками и вообще с неисчерпаемыми сокровищами устного народного творчества крайне полезно для молодых начинающих писателей».
Огромную важность представляет для нас положение Горького, выдвинутое им в письме к П. Максимову, собирателю «Горских сказок».
«Так как, — писал Горький, — сказки древнее церковно-христианской литературы, — у нас есть основание думать, что „святые чудотворцы“ церкви сочинялись именно по сказкам такого типа, как сказка о мулле, и, наоборот, можно думать, что многие сказки о фокусах волшебников создавались в противовес церковной литературе по мотивам полемическим и сатирическим».[13]
Именно здесь выражена мысль о сатирической сказке как о сказке, направленной на старые предрассудки и старые религиозные догмы. Эта мысль не раз встречается у А. М. Горького. С именем писателя связан огромный подъем собирательской работы 30-х годов и, в значительной степени, исследовательской.
Изучение отдельных жанров фольклора (в частности сатирической сказки) сильно отстало от работы собирательской. В наши дни сатирической сказкой занимался ряд исследователей, среди которых на первое место надо поставить Б. и Ю. Соколовых.
Б. Соколову принадлежит статья о сказке в его курсе фольклора, которая впоследствии, в сильно измененном виде, легла в основу статьи в книге «Русский фольклор» Ю. Соколова. Автор статьи, в последнем ее варианте, выделяет группу так называемых реалистических (или новеллистических, бытовых) сказок, которые и разделяет по тематическим признакам. В этой статье есть указание на то, что внутренними темами, основными «идейными проблемами» этих сказок являются вопросы «социального неравенства», — мысль глубоко справедливая, но не развитая до конца.[14]
Гораздо ближе подходит к изучению сатирической сказки Ю. Соколов в предисловии к сборникам «Поп и мужик» (1931) и «Барин и мужик» (1932). Не употребляя термина «сатирическая сказка», автор впервые ставит вопрос о социальной сущности сатиры в сказке, справедливо отметив, что в работах старых исследователей «реально бытовая и социально-классовая сторона сказочного творчества игнорировалась почти совершенно».[15] К сожалению, в этих небольших работах вопрос об историзме и бытовании сатирической сказки поставлен не был, хотя автор уделял значительное место социальной среде, которая, по его мнению, «если и не целиком отлагалась в сказке, то, во всяком случае, предъявляла на эти сказки спрос».[16]
В предисловии ко второму сборнику «Барин и мужик» Ю. Соколов правильно указывал, что «сказочное творчество никогда не оставалось аполитичным, что, наоборот, оно ярко выражало чаяния и стремления народных (главным образом крестьянских) масс, было одним из орудий ожесточенной классовой борьбы».[17] В своей более поздней статье в «Малой Советской Энциклопедии» Ю. Соколов, объединив вместе сказки бытовые и анекдотические, указывал, что «в двух последних группах можно найти огромное количество сюжетов с ярко выраженной социальной сатирой на классы, угнетавшие крестьянство».[18] К сожалению, этот тезис своего полного развития в работах исследователя так и не получил.
Ряд новых положений был выдвинут в работах Н. П. Андреева и В. Я. Проппа, не занимавшихся, правда, народной сатирой.
Несомненное значение в области изучения сатирической сказки сыграла статья М. К. Азадовского о характерных чертах русских сказочников. Нельзя не отметить также попытку рассмотреть под социальным углом зрения творчество крестьян у В. И. Чичерова, И. В. Карнауховой, А. И. Никифорова, Э. В. Померанцевой, С. И. Минц, А. Н. Нечаева и др. Принципиальный интерес представляет работа Н. В. Новикова, посвященная сказочнику С. П. Господареву, — характеризующая его как сказочника-сатирика. В этой работе, в частности, поставлен вопрос о сущности образов сказочного героя и сказочного царя.
Все эти работы советских исследователей — а к ним можно было бы добавить работы, непосредственно не связанные с проблемами сатирической сказки, но посвященные смежным вопросам (В. П. Адрианова-Перетц о сатире XVII века, Я. А. Эльсберг о сатире М. Е. Салтыкова-Щедрина и др.), — коренным образом отличаются от работ ученых прошлого.
В буржуазной науке, несмотря на видимость борьбы школ и направлений, вопросы социальной заостренности и сатирической направленности фольклора стояли всегда вне интересов исследователей. При классификации разновидностей народной прозы самое понятие «сатирическая сказка» выпадало из поля зрения исследователей всех направлений.
Только советская наука выдвинула на первый план необходимость изучения социальной сущности народной сатирической прозы, идеологии и реальной основы сатирической сказки. Однако следует признать, что в большинстве исследований эти вопросы лишь правильно поставлены, но далеко еще не разработаны. Именно поэтому до сих пор нет и достаточно четкого определения специфических особенностей самого типа сатирической сказки.
Между тем русская устная проза, носящая сатирический характер, имеет свои особые признаки, отличающие ее от других разновидностей прозаических произведений.
Наиболее типичным видом сатирических сказок является та их разновидность, которая в фольклористике и до сих пор иногда называется неудачно то бытовой, то новеллистической сказкой. Термин «новеллистическая сказка», идущий от исследователей-компаративистов, вызывает ложные представления о якобы существующей генетической связи данного вида сказок со средневековой западноевропейской новеллой. Термин «бытовая сказка» не может быть признан удовлетворительным потому, что он противопоставляет данный тип сказок всем остальным, будто бы лишенным бытовых черт. Между тем даже в фантастических сказках многое идет от творчески переосмысленных бытовых наблюдений. Кроме того, хотя в сатирических сказках нет сверхъестественного, чудовищ, волшебств, принимаемых всерьез, как в фантастической сказке, сами отношения между действующими лицами неизмеримо далеки от реального быта. Здесь все «наоборот», побеждает тот, кто в действительности так победить не мог бы. Это только мечта о бунте, о мести. В этом смысле самые бытовые, казалось бы, сказки (по обстановке, в которой развивается действие) являются в то же время и вполне фантастическими, поскольку они выражают мечту, представляют отношения между людьми не такими, каковы они были на самом деле.
Итак, в чем же отличие от других разновидностей народной прозы сказок, в самой своей основе построенных на сатирическом замысле, высмеивающих глупых бар, жадных и похотливых попов, деревенских богатеев и т. д., изображающих победу над ними веселого, остроумного и жизнерадостного героя — крестьянина-бедняка, попова работника, отпускного солдата?
Характерно для сатирической сказки то, что в ней развиваются две сюжетные линии: линия героя — представителя социальных низов и линия его классового противника, посрамленного и наказанного. Первоначально герой предстает с крайне невыгодной стороны: он наивен, подчас просто кажется глупым, действия его малопонятны. Но впоследствии оказывается, что эти черты носят чисто внешний характер и он несравненно умнее своего врага, действия же его, как правило, — хитроумная ловушка.
Сатирическая сказка, как и всякая другая, характеризуется совершенно определенными чертами действующих лиц. Ее герой имеет имя и даже указание на место жительства. То его зовут «Тихон — с того света спихан» (вариант: «Тихонец — с того света выходец» или «Никонец — с того света выходец»), то — Наум (в таком случае имя рифмуется со словами «взбрело на ум»), Антон («думаю о том») и т. д. Несомненно подобные имена подобраны специально для рифмовки. Иногда героям даются имена-прозвища: Капсирко (Соколовы, № 86), Мотросилко (Смирнов, № 117), Ботма (Зеленин, Вятск. сб., №№ 196—199), Страхулет (Зеленин, Пермск. сб., № 31), Барма-Кутерма, Мамыка и т. д.
Уже в этих именах — стремление добиться определенного комического эффекта, помочь понять суть того или иного героя.
В отличие от фантастической сказки, где действие протекает в «тридевятом царстве», персонажи сатирической сказки действуют в реальной, обыденной обстановке. За внешним неправдоподобием, вымышленными «чудесами»-волшебствами фантастическая сказка скрывает свой взгляд на социальные явления и отношения. В сатирической сказке вымысел типа «чудес» обычно отсутствует; если даже героями ее оказываются звери (волк, лиса, медведь и пр.) или «потусторонние» существа (чорт, святой), то черты реальных людей и у них преобладают, а образы «нечистой силы» всегда подаются в сатирическом или юмористическом плане. Самые поступки действующих лиц редко нарушают нормы реальной жизни, и сказочный вымысел сосредоточивается на создаваемых этими поступками отношениях между героями: тот, кто в жизни еще был угнетен, — в сказке побеждает, а торжествовавший в жизни классовый противник — посрамлен, наказан.
Хитрость, ловкий поступок и в фантастической сказке часто двигают развитие сюжета: герой подслушивает речь врага; узнает ответы к загадкам, сговорившись с полоненной им девушкой; подставляет вместо себя ведьму, которая и гибнет; обменивает платье своих сестер и братьев на платье детей людоеда, и тот убивает их, и т. д. Все эти действия-хитрости совершаются с помощью волшебства, советов колдуна и т. д. Волшебство подается здесь с полной верой в осуществимость его, изображается всерьез. В сатирических сказках волшебство всегда мнимое, в его форму облекается задуманный героем обман, уловка, хитрость.
То обстоятельство, что в народных сказках о животных в образах животных всегда ощущаются человеческие черты, что во многих сюжетах этих сказок сатирический замысел совершенно очевиден, что мотив всепобеждающей хитрости, с помощью которой слабый побеждает сильного, хищного (лиса, прикинувшись мертвой, выбрасывает с воза всю рыбу; волк, поверив куме-лисе, опускает хвост в прорубь, чтобы поймать рыбу; лиса прикидывается повитухой и т. д.), присутствует в ней постоянно, — сблизило эти сказки с сатирическими. Именно потому, что сатирический элемент составляет коренной признак многих сказок о животных, М. Е. Салтыков-Щедрин и облек некоторые свои сатиры в их форму. Сказка о животных воспринимается народом не как изображение действительной жизни животных, а в соотнесении ее с бытом людей, тогда как в сатирической сказке все может быть расценено как описание реально случившихся событий. Например, И. А. Гончаров ввел в свой очерк «Из Якутска» (глава из путешествия «Фрегат Паллада») несколько эпизодов, несомненно восходящих к сатирическим сказкам, придав им характер бытовых происшествий.
Такое восприятие сюжета отчасти сближало в народном представлении сатирические сказки с бывальщинами, несмотря на весьма существенное различие между ними. В бывальщинах описывается встреча человека с «чудесным», в сатирической сказке это «чудесное» оказывается мнимым — оно лишь форма хитрой уловки. Например, в сборнике сказок А. Н. Афанасьева есть сказка-бывальщина (по классификации издателя — рассказ о мертвецах), сюжет которой сводится к следующему: воры хотят обобрать мертвеца, отрубив ему пальцы: мертвец вскакивает; воры бегут в ужасе. Сюжет сатирической сказки «Скряга» из того же сборника внешне чрезвычайно близок к этой бывальщине: воры хотят отрубить голову человеку, принятому за мертвеца; человек вскакивает; испуганные воры бегут. Однако отличие в трактовке внешне близких сюжетов весьма существенно: в бывальщине действует «чудесное» — оживший покойник; в сатирической сказке — покойник мнимый (мертвецом прикинулся скряга), и ничего «чудесного», следовательно, нет. Бывальщина рассказывает о происшествии в глубоко серьезном тоне, подсказывая нравоучительный вывод (наказанные «чудесным» воры), а сказка «Скряга» — в сатирически-юмористическом.
При некотором внешнем сходстве сатирическая сказка значительно отличается и от легенды, жанра позднейшего, щедро использующего элементы фантастических и отчасти сатирических сказок. «Чудесные» герои легенд, выдавая себя за простых людей, совершают фантастические поступки (рубят и оживляют людей, выращивают в один день урожай и т. д.); в сатирической сказке обыкновенные люди прикидываются наделенными способностью творить чудеса, но эти чудеса — ловкий обман. И хотя некоторые легенды, в передаче беднейших крестьян, становятся выражением их антипоповских, а иногда и антирелигиозных взглядов, что в этих отдельных случаях сближает их с сатирическими сказками соответствующего содержания, однако в целом для легендарного жанра характерны мистические настроения, чуждые подлинно народному мировоззрению.
Итак, при наличии некоторых общих черт с другими видами устной народной прозы сатирические сказки по самой своей сущности представляют своеобразную ее разновидность. Эта сущность выражается в характерном плане построения сюжета сатирических сказок: их герой — мужик-бедняк, солдат, поповский работник, шут и т. д. — посрамляет неожиданным поступком или остроумным ответом своих противников, всегда сильнейших и обычно принадлежащих к привилегированным сословиям, причем все действие протекает в реальной обстановке, все участники описываемых происшествий — люди; все «чудесное», если оно вводится в рассказ, раскрывается как ловкий обман, фантастичность оказывается мнимой.[19]
В отличие от фантастической сказки, для которой характерна определенная «обрядность» изложения — применение отстоявшихся типических формул, зачинов и концовок, постепенное нарастание действия при троекратном повторении эпизодов и другие обязательные особенности сказа, — сатирическая сказка весьма ограниченно пользуется некоторыми из этих приемов сказа. Без традиционного зачина сатирическая сказка сразу вводит слушателя в рассказ о событиях, составляющих сюжет. В дальнейшем отзвуки сказочной «троичности» эпизодов иногда проникают и в нее: то в сказке — три героя, из которых третий, резко отличающийся от остальных, оказывается победителем, то задуманное дело дважды удается герою, а на третий раз он терпит неудачу, то наоборот, за двумя неудачами следует на третий раз успех, и т. д. Как и для других видов сказки, для сатирического повествования характерно постепенное нарастание действия, усиление драматизма. Но сатирическая сказка обычно не имеет той четкости композиции, которая обязательна для фантастической сказки. Иногда она представляет соединение ряда эпизодов, однако не механическое, а определяемое значением эпизодов в развитии сюжета. Эпизод наибольшего значения помещается перед развязкой действия.
В сатирической сказке действие движется быстро, изобразительные средства используются с величайшей экономией. Герой обычно характеризуется одним, но основным признаком, который отмечается эпитетом (богатый, бедный, глупый и т. д.); обстановка, в которой развертывается действие, намечена немногими, но наиболее существенными чертами, подобно тому как это делают сценические ремарки в драматическом жанре. Диалог состоит из коротких, метких и острых реплик главного героя и вопросов или речей осмеиваемого персонажа, выдающих осуждаемые в нем качества. Диалог — наиболее подвижная, изменяющаяся часть сатирической сказки; в нем заметнее всего проявляется творческая индивидуальность сказочника, богатство его словаря, остроумие, находчивость, изобретательность.
Самое построение сатирической сказки особенно связано с устным ее исполнением: у многих сказочников текст представляет собой как бы развернутый сценарий с ясно очерченными ролями действующих лиц.
При решении вопроса о национальных чертах русской народной поэзии в целом сатирическая сказка, как особый художественный жанр народного искусства, имеет большое значение.
Передовая революционно-демократическая мысль давно предъявляла фольклористам требование показать не только элементы сходства сказок разных народов и эпох (на чем сосредоточивали внимание компаративисты всех школ), но и прежде всего самобытность русского устно-поэтического творчества. Так, еще в 1860 г. журнал «Современник» по поводу русских легенд, изданных А. Н. Афанасьевым, говорил: «Сравнения с легендами других народов, конечно, интересны, но мы так к ним привыкли, что желали бы, наконец, другого, например, чтобы нам показали различие легенд по разным народностям. Нельзя же думать, что легенды совершенно похожи у всех народов; тогда бы не стоило труда изучать их у каждого в такой подробности».[20] Это положение не потеряло своего значения и в применении ко всему сказочному фольклору, в частности к сатирической сказке. Значительная часть именно сатирических русских сказок представляет собой своеобразные художественные отражения русской исторической действительности, народного мировоззрения, и они очень далеки от сказок других народов.
Острая социальная направленность, классовое чутье, ненависть к угнетателям — одна из важнейших характерных черт русской сатирической сказки, запечатлевшей многовековую борьбу трудового народа в условиях классового общества со всеми формами эксплуатации.
Вера в будущее сочеталась у создателей и носителей сатирической сказки с беспощадным осмеянием их классовых врагов. Невежественный, самодовольный барин, глупый настолько, что приобретает для защиты от волков овцу, надменный царь, готовящий всевозможные ловушки для своих еще более надменных и к тому же жестоких бояр, но, в свою очередь, обманутый отставным солдатом, жадный и тупой поп — похотливый любовник, попадающий в смолу и перья, стали непременными персонажами народной сатиры.
Конечно, не только этими образами ограничивается круг действующих лиц народной сатирической сказки. Черты чванливого вельможного наглеца вошли в облик волка из сказок о животных; туп и заносчив чорт, неизменно отступающий перед самым простым, даже подчеркнуто простоватым человеком.
Глупость, жадность, разгильдяйство, большие пороки и мелкие недостатки высмеивает русская сатирическая сказка, не боясь того, кто по всем своим внешним данным — по силе, богатству, знатности — еще был победителем в жизни, но уже повергнут в народных мечтаниях.
Социальная острота сатирической сказки достигает иногда высокой степени. Так, в одном из вариантов специфически русской сказки «Горшеня», действие которой приурочивается ко времени Ивана Грозного, герой отвечает царю на вопрос: «Кто на свете лютей и злоедливей всех?». — «Ваше царское величество! Лютей, — говорит, — и злоедливей всего на свете казна. Она оченно всем завидлива; из-за нее пуще всего все, слышь, бранятся, дерутся, убивают до смерти друг дружку; в иную пору режут ножами, а не то так иным делом. Хоть, — говорит, — с голоду околевай, ступай по миру — проси милостыню, ты того гляди: у нищего-то суму отымут, как мало-мальски-то побольше кусочков наберешь, коим грехом еще сдобненьких» (Афанасьев, № 324).
Социальная заостренность сюжета именно в русской его версии может быть характерно показана, например, при сравнении русской сатирической сказки «Беспечальный монастырь» с иноязычными версиями сходного сюжета. Компаративист В. Андерсон, подыскав ряд близких параллелей к этой русской сказке, не заметил главного, что отличает ее от всех этих параллелей, — того, что социальные мотивы в русской сказке выдвинуты на первый план, тогда как почти все приведенные им зарубежные варианты смягчают социальную направленность рассказа. Герой русской сказки — солдат, отслуживший 25 лет (Афанасьев, № 326; Смирнов, № 115; Садовников, № 25, и т. д.), крестьянский сын (Зеленин, Пермск. сб., № 50), попов работник (Соколовы, № 95) и другие персонажи, противопоставленные царю не только своим социальным положением, но и своими умственными способностями. И выступают они не как хитрецы и плуты, а как представители народных низов, носители народной мудрости. Все это указывает, что именно русская сказка подчеркивает социальные моменты, становясь средством обличения и попов и царя.
Русская сатирическая сказка высмеивает не только классовых врагов, она бичует и недостатки в среде самого народа, преувеличивая, гиперболизируя их.
Она бичует отрицательные качества и у представителей народных масс, подчеркивая в ряде случаев, что эти свойства мешают борьбе с врагом. В такой связи и следует рассматривать сказки о глупых и суеверных людях; впрочем, и в этих сказках часто указывается, что глупцы и суеверы — представители наиболее зажиточного слоя крестьянства.
В сатирической сказке народ противопоставил своим врагам умного, веселого и остроумного героя. Этот герой всегда посрамляет своих врагов находчивостью и веселой смелостью. То он прикидывается пришельцем «с того света», то уверяет, что получил в подарок от подводного царя целое стадо, то вещает от имени чудотворной иконы. Внешне он всегда слабее своих противников. На первый взгляд на их стороне физическая сила, расчетливость, богатство и проч. Но побеждает именно он и побеждает потому, что является выразителем интересов подлинного творца истории — народа, который отдал ему все свое сочувствие.
В героях сатирической сказки своеобразно воплощена мечта народа о восстановлении справедливости, и в этом заключается их настоящий гуманизм. Однако в характере сказочного победителя отразились и отрицательные явления, порожденные моралью классового строя: этот победитель часто прибегает для посрамления своего врага к таким средствам, как обман, воровство.
Проблема социальной сущности русской сатирической сказки, — несомненно, проблема центральная, тесно связанная и с генезисом сказки и со средой, где она бытовала.
Что кроется под образами, столь привычными в этой сказке? Является ли сатирическая сказка выражением крестьянского самосознания, или в ней, как утверждали некоторые авторы, «можно ожидать классового самосознания крестьянства только в виде исключения»?[21]
Представители буржуазных школ, следующие принципам теории миграции (Веселовский, Пельтцер, Сумцов), начисто отрицали всякую возможность отражения в сказке социальных черт действительности, подменяли сатирические черты анекдотическими. «Как рассказчик, так и слушатель не обращали внимания на нравственную сторону анекдота, если таковая и заключалась в нем, — писал автор статьи «Происхождение анекдотов в русской народной словесности», — шутка принималась за шутку, не могла наводить слушателя на серьезные размышления и, в таком виде, была свободна от нравоучения, какое так или иначе проявляется в сказке».[22]
Шутка ради шутки, смех ради смеха — так определяли русские компаративисты наиболее резкую в социальном отношении группу сказок. «Нравственная сторона» русской сатирической сказки, по сути дела, определяла все ее звучание, являясь типической чертой народной прозы. Но «нравственность» следует понимать здесь совсем не так, как понимали ее дореволюционные фольклористы, а как одну из черт народной этики, вырабатывающейся в процессе классовой борьбы.
В. И. Ленин говорил о том, что положение громадной массы русского крестьянства «...настолько тяжелое, гнет помещичьего землевладения над ним так силен, экономические условия так отчаянно плохи, бесправие так необычайно велико, что демократические настроения и стремления порождаются в этой среде с неуловимой, стихийной неизбежностью».[23]
Именно эти демократические настроения зазвучали в сказках-сатирах на существующее классовое общество с его этикой, моралью, с его обычаями, обрядами и т. п. Противоречия в образах персонажей сатирической сказки и, в частности, в образе ее центрального героя, подчас подчеркнутая жестокость, удаль, невероятные преувеличения, которые иногда далеко оставляют позади литературный гротеск, — все это в сказке отражает стихийность народного протеста. Эти черты сатирической сказки отнюдь не исключают возможность реалистической типизации; наоборот, они входят в нее как характерные признаки народной сатирической прозы, сочетающей в себе сатирическое изображение действительности и ту веру в будущее, которая в народном творчестве часто связана с легендарным воспоминанием о прошлом.[24]
Сатирическая сказка, обрушивающаяся на старые, уходящие представления, обряды, обычаи, показывающая, как восстанавливается справедливость и угнетенный берет верх, дала интересный образ героя — веселого, неунывающего, остроумного, всегда верного своей социальной группе человека. Мы встречаем его в подвале, спрятанного вместе с любовником, которого он выдает за чорта; мы видим его влезшим на дерево и пророчествующим оттуда. Под видом знахаря проникает он в господский дом, под видом пришельца с того света обманывает глупую старуху. Это он — счастливый владелец шляпы «все заплочено» или горшка, который сам варит пищу. Барин, купец, поп, царь становятся жертвами его обмана.
И всюду он — представитель неимущих слоев населения. В большинстве записей (от старейших до записей наших дней) он предстает в образе бедняка, крестьянского сына: то он помогает матери-старухе, которой «стало трудно жить одной» (например: Зеленин, Пермск. сб., № 123), то происходит из семьи, у которой «дома нет никакой скотины», и именно это толкает его на мысль угнать царского быка (Ончуков, № 197). В сказке «Дорогая кожа» герой — «бедный брат» Гаврила (Афанасьев, № 447) или Горемыка и его жена, которые «жили бедно, ничего не имели», или бедный брат, у которого «была только одна корова» (Смирнов, № 350) и т. д. Герои сказок «Ворожея» и «Знахарь» также бедняки — «и перекусить нечего» будущей ворожее (Афанасьев, № 373); «бедный да продувной мужичок» — герой другой сказки того же сборника (Афанасьев, № 381); ворожея — барская крестьянка, т. е. крепостная (Садовников, № 40); «старик да старуха, и у них не было хлеба куска поесть» (Ончуков, № 94). Очень редко героем такой сказки делается поп, дьячок, но тогда сказочник подчеркивает: «приход бедным был, не во что ни обуться, ни одеться и в головах положить нечего» (Садовников, № 43). Редко герой принадлежит к зажиточной группе крестьянства. А если ему даже и причитается получить богатое наследство (Афанасьев, № 395 — «померла старуха, много всякой скотинки оставила»), то все равно он остается ни с чем: «Вот умные рассердились, отняли у дурака все начисто: живи как знаешь!» (там же). Если герой и не беден, то все равно из-за злой жены живет впроголодь, требуя от имени волшебного дерева прежде всего «масленей кормить» себя (Афанасьев, № 446). Другими словами, всегда он в приниженном, угнетенном состоянии.
Иногда героем бывает работник (слуга). В сказке «Шут» (Афанасьев, № 399) поп ищет казака (работника) и находит некоего Ерему — плута и обманщика, «казак» убеждает попа, что тот беременный («Заветные сказки», № 1). Фигура батрака — фигура не случайная. Человек из самой гущи народа, столкнувшийся с миром его угнетателей и разоблачающий их, особенно выделяется в этих сказках своей близостью и к крестьянской среде, и к среде враждебного класса.
В этом образе нашли свое отражение и слабые стороны мировоззрения крестьянства, которое, «...стремясь к новым формам общежития, относилось очень бессознательно, патриархально, по-юродивому, к тому, каково должно быть это общежитие, какой борьбой надо завоевать себе свободу... Вся прошлая жизнь крестьянства научила его ненавидеть барина и чиновника, но не научила и не могла научить, где искать ответа на все эти вопросы».[25]
Совершенно особое место в сатирических сказках занимает образ шута. В сказке «Шут» герой отправляется за забытой шуткой в поповском тулупе и шапке, да еще на поповской лошади (Афанасьев, № 397); в другой сказке того же сборника попа обманывает Фомка-шут (№ 398). Шут — фигура в русском фольклоре исключительно своеобразная. Мы не ставим своей задачей определить, в какой степени этот образ связан со скоморохами древней Руси или с представителями дохристианской религии (по указанию Ф. И. Буслаева слова «шутник», «шут» в некоторых губерниях являются синонимами слов «чорт», «дьявол», «леший»). Отметим лишь, что в сохранившихся записях сказок шут — бедняк и обманщик, как и другие герои сатирических сказок — бедняки, обычно связан с крестьянским бытом.
Не меньшее место в сатирических сказках занимает солдат. Человек, оторванный еще в сравнительно недалеком прошлом от деревенской среды на 25 лет, приобретал черты не только героя-освободителя от змея, злого колдуна и т. д. (в фантастических сказках), но и победителя классово-враждебных персонажей (в сатирических).
В борьбе со своим классовым врагом герой сатирической сказки часто прибегает к обману, краже, как своеобразной форме мести вековому поработителю, отношение к которому определяли «горы злобы и ненависти», накопленные крестьянством в «...века крепостного права, чиновничьего произвола и грабежа, церковного иезуитизма, обмана и мошенничества».[26] Если в волшебной сказке похищение отражает представления ранней экономической стадии развития, когда человек ведет хищническое, потребительское хозяйство, то в сатирической сказке кража у врага — одна из форм выражения своеобразной реакции крестьянства на законы общества, в котором: «Только кража может спасти собственность, только клятвопреступление может спасти религию, только разврат может спасти семью, только беспорядок — порядок!».[27]
В сатирических сказках, огромное большинство которых построено на социальной антитезе — на противопоставлении героя из народа его классовому врагу, — своеобразное место занимает царь. С одной стороны, и царь как противник бывает обманут и посрамлен остроумным солдатом, крестьянином, с другой — есть целая группа сказок, в которых царь представлен носителем справедливости и мудрости. Он покровительствует горшене, прощает бродягу, заменившего настоятеля «беспечального монастыря», вносит во дворец пьяницу и уверяет его, что тот — в раю, весело отзывается на проделки своего шута. Быт этого царя отличается от быта крестьянина только внешней обстановкой.
Было бы ошибкой на основании внешних черт этого персонажа толковать сказку как выражение монархических идей. Еще Ф. Энгельс, говоря об эпосе, предупреждал о недопустимости этого: «Европейские ученые, в большинстве своем прирожденные придворные лакеи, превращают басилевса в монарха в современном смысле слова».[28]
Повидимому, сказочный царь — воплощение забытых и опоэтизированных воспоминаний о вождях-избранниках родового общества, с одной стороны, и мечта о «хорошем царе», с другой стороны. И. В. Сталин напомнил, что «...говоря о Разине и Пугачеве, никогда не надо забывать, что они были царистами: они выступали против помещиков, но за „хорошего царя“. Ведь таков был их лозунг».[29]
Классовый враг в сатирических сказках, представленный в виде глупца, побежденного умным и ловким крестьянином, — это прежде всего барин. Ю. М. Соколов справедливо указывал, что эти сказки «передают, и при этом с большой долей непосредственности, характерное отношение подневольных крестьянских масс к своему классу-антагонисту — помещикам, дворянам — спефицическую направленность классовых тенденций, которые были присущи в дореформенной России крестьянам в сфере их отношений к помещичьему классу».[30] Именно барин сидит над мужиковой шляпой, карауля спрятанного там сокола в то время, как мужик угоняет его лошадь; он же получает чудесную овцу, гибнущую в битве с волком; барыня не может сдержать смеха при виде мужика, выпрашивающего у нее на свадьбу в качестве почетной гостьи свинью; барин зазывает к себе ворожею и удивляется ее мудрости, и т. д. В сказках о ловкаче объектом обмана почти всегда делается барин. Матросенко — крепостной мужик, обманывает помещика, угнав у него жеребца (Зеленин, Вятск. сб., № 110); Афоныга уносит у барина постель, деньги, барыню (Ончуков, № 245); Кузька уводит у барина злую собаку (Садовников, № 31), и т. д.
Иногда на место барина в сатирической сказке становится купец. В отличие от купца волшебной сказки он носит все черты сказочного барина и делается жертвой обмана и насмешки. Например, в сказке Н. Ф. Шешнева Иван снимает кольцо с руки купчихи, пока купец бегает хоронить «застреленного» им покойника (Зеленин, Пермск. сб., № 47).
Часто объектом сатиры в сказке является богатый мужик, кулак. Если это и не отмечено прямо, как, например, в сказке И. Д. Богатырева («... а старуха богата — коров много, горшков много...»), то подразумевается из самого текста сказки (герой получает от обманутого деньги, скот, ценные вещи, продовольствие и т. п.). Но тип кулака в сказке появляется все же довольно поздно.
Большое число сказок изображают обманутого попа.
«Скажите, православные,
Кого вы называете
Породой жеребячьею?
Чур! Отвечать на спрос!».
..............
Молчат!
«О ком слагаете
Вы сказки балагурные
И песни непристойные
И всякую хулу?
Мать попадью степенную,
Попову дочь безвинную,
Семинариста всякого —
Как чествуете вы?
Кому в догон, злорадствуя,
Кричите: го-го-го?..».
Так словами попа, встреченного мужиками — искателями правды, раскрыл Н. А. Некрасов отношение русского крестьянина к представителям духовенства.
Н. А. Некрасов в этих стихах вспомнил об отношении крестьянства к героям конкретных сюжетов сатирических сказок — о попадье и поповне, сделавшихся жертвами собственного работника, и о похотливом попе, провожающем приглянувшуюся ему молодку жеребячьим ржанием. Сказки «балагурные», с героями-попами, попадьями, поповнами — один из центральных разделов русской сатирической сказки.
Антипоповские мотивы — основные мотивы русской сатирической сказки, в которой беспощадно осмеяны жадность, лень, сластолюбие, похотливость низшего и высшего духовенства.
Чем же объяснить тот факт, что такое большое число сатирических сказок приурочено к духовенству?
В то время как основные угнетатели крестьян — помещики были отдалены от массы народа, особенно в послереформенную эпоху (вместо них действуют «управители», также представленные в сказке), духовенство находилось рядом, противореча всем своим образом жизни проповедуемой им же морали. Именно это противоречие между нормами и их нарушением и стало предметом сатирического изображения. Идеальные персонажи проповеди или «священного писания» противостояли хорошо знакомым крестьянину невежественным, далеко не безгрешным попам; так вырастало ироническое отношение не только к духовенству, но и к самой религии. «Духовенство, — писали братья Соколовы, — ... в общей своей массе очень, мы бы сказали, серо. Живет оно почти тем же бытом, как и крестьяне, а если лучше, то главным образом в материальном отношении, а не в культурном. Оно чрезвычайно консервативно, держится во всем местных традиций и нередко поддерживает те порядки, существование которых в крестьянской среде объяснить можно только двоеверием. Повидимому, многое в подобных явлениях следует отнести на долю житейских компромиссов, так как духовенство стоит в полной материальной зависимости от своей паствы, на почве этой зависимости возникает резкий антагонизм, так ярко отразившийся в сказках» (Соколовы, стр. XXVII).
Именно этому духовенству, невежественному, неграмотному, зачастую ничем не отличавшемуся в быту от самых темных крестьян, было поручено нравственное воспитание народа. «Деревня была безграмотна: поп безграмотный, дьякон безграмотный, да и дьячок безграмотный, а церковь была, приход служили...», — говорится в одной из сказок (Ончуков, № 63).
Безграмотный поп — постоянный персонаж многих сатирических сказок.
В тех случаях, когда этот безграмотный поп в прошлом сам крестьянин, — он уже не объект беспощадной сатиры, а скорее соучастник обмана, в который втягивается и представитель высшей церковной власти — архиерей. Так, в сказке «Безграмотная деревня» архиерей приезжает в церковь, где служит такой же безграмотный, как и его паства, поп-крестьянин:
Архирей пришел в алтарь:
«Ну, начинай, служи!».
Поп и запел — голос громкий:
«О-о-о! Из-за острова Кельястрова...».
Дьякон тоже запел:
«О-о-о! Из-за острова Кельястрова...».
А дьячок на клиросе:
«Вдоль по травке, да вдоль по муравке,
По лазуревым цветочкам».
Архирей вышел да рукой махнул:
«Служите, как служили!».
Да и уехал прочь.
В этой сказке поп, дьякон и дьячок, обманывающие паству, получают молчаливое одобрение архиерея.
Если сказка повествует о попе и его работнике, то обманутый поп всегда жаден, труслив и глуп; в любовных похождениях его настигает все тот же неутомимый работник, который то тащит его в мешке к реке, то в сундуке к проруби, то съедает все приготовленное для попа и еще грозит выдать мужу; если поп, вместе с дьяконом и дьячком, приходят к чужой жене, их снова ждет сундук, выкуп; буквально толкуя призыв попа в проповеди: «Кто отдаст на церковь последнее, получит десятирицей», мужик, в одной из сказок, отдал попу последнюю корову, а получил все поповское стадо, и т. д.
В сатирической сказке поп всегда наделен типичными чертами деревенского духовенства определенной эпохи, и вместе с тем эти черты по-сказочному заострены, весь образ в целом сближен с традиционным сказочным глупым противником.
Реальную основу в быту имели и сказки о любовных похождениях в поповских семьях. В буржуазном обществе, указывал Ф. Энгельс, «...брак обусловливается классовым положением сторон и поэтому всегда бывает браком по расчету. Этот брак по расчету ...довольно часто обращается в самую откровенную проституцию — иногда обеих сторон, а гораздо чаще жены...».[31] В среде духовенства превращение брака в выгодную сделку было рядовым явлением. Поповские семьи часто строились путем простого сговора между ждущим поставления учеником духовной школы и попом — отцом девушки, передающим, вместе с невестой, приход своему преемнику. В таких случайных семьях нарушения супружеской верности были обычным явлением. Сатирическая сказка отразила эту сторону жизни поповских семей, представив ее в рамках сказочных сюжетов о неверной жене.
Однако этой реальной основой не следует ограничивать причины широкой популярности сказок о попах, с эротической темой в центре. Поп — проповедник христианской морали, поучающий свою паству добродетельной жизни, в собственном быту постоянно нарушал правила этой морали: был жадным, скупым, совсем не «милосердным» к бедным, невоздержанным и в еде и в питье. Изображение любовных приключений в семье попа, неизменно оканчивающихся посрамлением, имело целью еще резче подчеркнуть этот контраст между тем, чего требовал в своих поучениях поп от прихожан, и его собственным поведением, изобразить лицемерие духовенства в особо позорящей его форме.
Характерной чертой русской сатирической сказки является восприятие мира в плане «наивного реализма», порождающее насмешку над всякого рода «чудесами», волшебством, превращениями, предсказаниями, предрассудками и суевериями.
Активно борясь с враждебной социальной силой, герои-победители русских сатирических сказок не верят «ни в сон, ни в чох». Если для их противников характерна вера в «потустороннее» и в возможность общения с ним через знахарей, ангелов, выходцев с «того света» и т. д., то самим героям такая вера их противников служит лишь почвой для высмеивания, злой шутки и обмана врага, и на этом использовании суеверий строится иногда весь сказочный сюжет.
Эта особенность русских сатирических сказок выступает особенно отчетливо при сравнении со сходными иноязычными сюжетами. В таджикской сатирической сказке «Сын Насира Косагора и Сурхи Айер» речь идет о похождениях ловкого малого. Кое-чем герои напоминают и русскую сказку, но герой таджикской сказки существо не обычное — он может превращаться в невидимку. «Он превратился в невидимку, сколько его люди ни искали, найти не могли».[32] В грузинской сказке «Два вора», отчасти похожей на русскую того же названия, действует волшебная «ученая лань»: «как спустят ее с привязи, побежит она и сядет у того дома, где царские недруги обитают».[33] Волшебные черты присущи и образам героев монгольских сказок об Аку-Тэмбэ, который был, по словам сказителя, «воплощением бога Арил-Бало», и др.
Герой сатирических сказок по-своему мудр, хотя зачастую его мудрость граничит с детской наивностью и может на первый взгляд показаться глупостью. В сказках перед нами то глупец, волей случая побеждающий умных соперников, то остроумный веселый победитель, оставляющий в дураках всех, кто становится на его пути. И в том и в ином случае поступки этого героя зачастую не мотивированы, не ясны, кажутся противоречивыми. Однако смысл поведения героя разъясняется, когда мы определим функцию его поступков в общем развитии сказочного сюжета.
В ряде сказок этот герой выдает себя за человека, связанного с иным светом, назвав себя ангелом, или прикинувшись мертвецом, или подсунув труп, или путем свершения невероятных поступков. В сказке «С того света выходец» функция героя очень однообразна: во всех случаях он выдает себя за пришельца с того света. В сказках типа «Знахарь» обыкновенный мужик или старушка ссылаются на свою связь с потусторонним миром (на умение гадать, ворожить). Эта функция неизменна для всех сказок такого типа во всех сборниках. В сказке «Любовник в виде чорта» прохожий плут, случайно спрятанный вместе с любовником, выдает любовника за чорта. Веру в чудеса обнаруживают герои сказок: «Никола Дупленский», «Жена-доказчица», «Шут», «Разбойники в часовне» и т. п. В сказках «Дорогая кожа» и других бедняк заманивает богача в мешок, обещая ему всяческие блага на том свете (в воде).
Итак, мы видим, что герой в большинстве разобранных сказок побеждает своих классовых врагов, играя на их предрассудках, на вере в чудеса, загробную жизнь. По представлениям людей прошлого, связанными с загробным миром считались слабоумные, юродивые, в народе — дураки. «Иронический удачник» народной сказки, как называл М. Горький Иванушку-дурачка,[34] представляющийся окружающим глупым, наделен, благодаря своей связи с таинственными силами, даром предвидения, в чем и кроется объяснение того, что он постоянно берет верх над своими, по сказке, умными братьями.
Черты такого «иронического удачника», уже потерявшего свою связь с потусторонним миром и, наоборот, отрицающего всяческие предрассудки, в том числе и веру в загробный мир, сохраняет, возможно, и веселый победитель некоторых сатирических сказок. Для подтверждения этой гипотезы необходимо глубокое исследование материала не только сказочного, но и этнографического. Такое исследование помогло бы ярче оттенить разницу между удачливым обманщиком народной сатирической сказки и плутом, вором, сыщиком в буржуазной литературе, разницу, на которую указывал М. Горький.
Между героем народной сказки и персонажем даже раннего буржуазного романа лежит пропасть, хотя бесспорно и в устно-поэтическом творчестве подчас ощутимы влияния настроений и морально-этических норм капиталистического общества. Сатирические сказки, герой которых побеждает своего противника, играя на его предрассудках, противопоставляют, как мы отметили, суеверных попов, бар и богатых мужиков смело издевающемуся над их верой в чудеса, в потусторонний мир бедняку. Такие элементы наивного реализма особенно характерны для русской сатирической сказки, которая отразила пусть еще бессознательный шаг по пути к освобождению народного сознания от ложных представлений о природе, человеке, о волшебных силах, шаг к материалистическому, наивнореалистическому пониманию мира, порывающему с тем, что Ф. Энгельс назвал «первобытными бессмыслицами».[35]
Такое столкновение в сатирической сказке двух взглядов — спиритуалистического, с присущей ему верой в загробную жизнь, в возможность общения с «тем светом», и наивно реалистического, отрицающего если не самую загробную жизнь, то во всяком случае возможность прямой связи с ней через «выходцев с того света», может быть обнаружено, например, в сказке «С того света выходец». В этой сказке все происшествия осознаются старухой в религиозном плане: она не сомневается, что солдат действительно идет из рая, где он видел ее сына, что он вернется туда со старухиными подарками. В плане наивно-реалистическом показаны все поступки солдата, разыгрывающего богатую глупую старуху, издевающегося над ее слепой верой.
Элементы неверия в существование таинственного «иного мира», на этот раз сказочного подводного царства, обнаруживаются в сказке «Шут». Богатые братья решают утопить ненавистного им бедняка. Когда они подтаскивают его к реке, он обращается к ним с просьбой: «Дайте хоть с женой да с родней проститься, приведите их сюда!». Те соглашаются и уходят за женой, завязав его в мешке и бросив у проруби. Бедняга слышит топот по дороге, кричит. К нему подходит прохожий, и он уговаривает его залезть в мешок вместо него, а сам уезжает на конях своего спасителя. Братья топят приезжего и на обратном пути встречают обманщика, который заявляет, что коней он взял в подводном царстве, у водяного и пр. Те, преисполненные зависти, изъявляют желание отправиться за подводным стадом и один за другим бросаются в прорубь.
Получение чудесных коней, так же как и дара водяного, — обычные черты фантастической сказки (и отчасти былинного эпоса). Основаны они на преданиях, обычаях и представлениях, сохранявшихся очень долго. Интересное предание о подводных стадах удалось разыскать Н. Е. Ончукову (Ончуков, № 231) и братьям Соколовым (Соколовы, № 41). Эти предания показывают, что в отсталых слоях деревни еще в начале XX века держалось убеждение, будто под водой пасутся коровы и быки, которых можно добыть оттуда. Герой сказки «Шут», используя подобные суеверия, расправляется со своими врагами.
В других сатирических сказках элементы наивно-реалистического мировоззрения проявляются в насмешке над верой в говорящее дерево («Никола Дупленский»), в силу иконы. Характерна сказка, в которой бедняк использует веру в Николу-чудотворца для обмана богатого мужика.
Скупой, богатый мужик никогда не давал никому денег в долг. Для того чтобы получить у него необходимые деньги, один крестьянин-бедняк, который «оставался совсем голодом», сговорился со своей женой, что она станет за стеной избы, около того места, где у богатого висят иконы, и будет говорить от имени Николы-чудотворца. Бедняк пришел просить деньги в долг и, получив отказ, сказал, что Никола-чудотворец может поручиться за него. Богатый спросил у иконы, «поручится ли Никола-чудотворец», а жена ответила за стенкой: «Поручусь!» и т. д. (Зеленин, Пермск. сб., № 36).
Таким образом, наивный реализм сказки приобретает черты атеизма. «Годится — молиться, а не годится — горшки покрывать»— эти черты атеистического мировоззрения русского крестьянства, отмеченные еще В. Г. Белинским в его письме к Н. В. Гоголю, наиболее полно отражены в сатирических сказках.
Элементы наивного реализма в сатирической сказке обнаруживаются и в ироническом изображении веры в возможность чудесного превращения. Так, персонаж одной из сказок — поп уверен, что его жена превращена в козу: «„Ох, злые люди испортили у меня жену-то!“ — закричал молодой. Все сбежались, начали возиться с козлухой; дружки взялись наговаривать, чтоб обратить ее в женщину, и совсем доконали — замучили: пропала козлуха!».
Рядом с этой сказкой, беспощадно высмеивающей самую мысль о «чуде», о превращении, можно поставить сказку о знахаре, ворожее, обманщике, бедном мужике, который прячет всевозможные предметы, а затем уверяет, что путем гадания может определить их местонахождение.
Сатирическая сказка едко высмеивает веру в предсказания, также основанную на признании таинственных, вне человека находящихся сил, вмешивающихся в его судьбу. В сатирической сказке герой, выдающий себя за колдуна, знахаря, по случайному совпадению отгадывает, где находится похищенный предмет, но сказочные глупцы, представленные в сатире в облике исконных народных врагов — бар, помещиков, попов, продолжают верить, что отгадка подсказана обманщику «свыше».
Из приведенных примеров видно, что сатирическая сказка может дать ценный материал для решения одной из важнейших проблем фольклористики — отражения элементов наивного реализма в народной поэзии.
Художественное претворение реальных наблюдений, способы построения сатирических образов и противостоящего им образа «положительного» героя сатирической сказки — результат длительной творческой работы коллектива, приведшей к созданию определенной стойкой поэтической традиции. В рамках этой традиции талантливые сказочники-импровизаторы в той или иной степени свободно проявляют свою творческую индивидуальность. Однако их поэтические находки выдерживают проверку временем лишь в тех случаях, когда они не вступают в противоречие с самой системой сказочного сатирического стиля, выработанного трудом коллектива.
В XIX — начале XX века был записан репертуар нескольких сказочников, мастеров исполнения сатирических сказок, причем некоторые собиратели сообщили и свои наблюдения над самой манерой исполнения этих сказок, поясняющие индивидуальные особенности сатирического стиля.
Как ни ограничены опубликованные сведения о талантливых сказочниках-сатириках, они позволяют представить, в каком направлении отдельные исполнители разрабатывали традиционные сюжеты сатирических сказок, сохраняя при этом типичные черты этой разновидности народной прозы.
Первым сказочником-сатириком, чей облик дошел до нас, был крепостной-караульщик Терентьич. В 1848 году сестра критика и журналиста Н. А. Полевого Е. А. Авдеева опубликовала «Воспоминания об Иркутске», где дала зарисовку этого сказочника-сатирика. В центре ее небольшого очерка образ старика-караульщика. «Главный интерес его рассказа был в его манере рассказывать, потому что сказки были все известные, кроме отдельных анекдотов, которые он приводил всегда кстати», — писала Авдеева. К сожалению, к очерку не были приложены сказки Терентьича, за исключением очень интересного варианта сказки «Солдат варит кашу из топора».[36]
В отличие от многих вариантов сказки, герой ее — солдат решает не просто наесться, но еще и захватить с собой топор. По знаку своего друга, он хватает из супа топор и «пробует»: «„Сыр еще, сыренек, — говорит, — да уж нечего делать: съем дорогой, каков есть. Прощай, бабушка-старушка. Дай бог тебе здоровья: видала, как солдаты топоры варят и едят?“. И был таков с топором...».
Очерк Авдеевой был в сущности всего лишь наброском образа сказочника; первая цельная характеристика сказочника-сатирика принадлежит М. И. Семевскому, историку, редактору «Русской старины». «Среди простого народа, в глухой какой-нибудь деревушке, встречаешь нередко, совершенно случайно, личность замечательную, с несомненным поэтическим талантом, с творческой натурою, — писал М. И. Семевский. — Подобные мужички не всегда усердны и к работе, почти никогда не имеют большого достатка, не всегда пользуются большим уважением земляков; это — балясники, шутники, балагуры. Но и стар и млад слушают их с удовольствием; запасы рассказов, приговорок, поучений, наставлений у этих самородков-сочинителей неистощимы; склад речи, манера рассказывать у них совершенно своеобразны ...». М. И. Семевский описывает свою встречу с крестьянином Ерофеем (Ерехой) из деревни Плутаны (Псковская область, Опочецкий уезд), человеком лет 65, сгорбленным, растрепанным, но всегда веселым: «Нерадостна была жизнь Ерехи. И все он вынес, все стерпел, ко всему отнесся как-то добродушно-насмешливо, а сколько раз разводил гнев барина веселой присказкой; сколько раз останавливал руку старосты с дубиной...».[37]
Сказочника Терентьича от сказочника Ерофея отделяли не только сотни верст расстояния, но и целая эпоха во времени. Время сказочника Ерофея — уже послереформенная Россия. Буржуазный характер реформы, проведенной крепостниками, не мог по существу изменить положения крестьянства. Обнищание крестьян после отмены крепостного права еще усилилось. По стране шла цепь крестьянских восстаний. Революционная ситуация, возникшая еще в предреформенные годы, не рассасывалась. Отзвуки ее проникали и в крестьянскую идеологию, в народное творчество.
Сказочник Ерофей в изображении М. И. Семевского не холоп, развлекающий своего господина. Рассказы Ерофея носят резко выраженный антибарский, антикрепостнический характер. Зачастую они далеки от традиционной передачи сюжетов и говорят о творческой силе сказочника, о его импровизаторских данных. Барин, которого везут в «пекло», староста Наум («и не весть в кого был ум; боем бил, боем гнал крестьян»), швецы, ищущие правды, — все эти образы даны с такой художественной силой, что подчас видно, как забывал Ереха стоящего перед ним слушателя-барина, раскрывая все потаенное и обнаруживая скрытые элементы классового самосознания. Небезинтересно, что концовка одной из сказок — расправа барина со старостой Наумом, раздавшим барские деньги разоренным мужикам, — у М. И. Семевского отсутствует: после угроз сжить со света Наума барин приезжает в село. «„Заприте такую бестию, каналью, в амбар“. Вот его в амбар заперли ...». Дальше в тексте М. И. Семевского многоточие. Очевидно, или, не желая вступать в конфликт с цензурой, М. И. Семевский опустил социально заостренную концовку, или, возможно, и сам сказочник не рискнул досказать до конца рассказ о жестокой борьбе мужика и его гибели.
Но если о творчестве Терентьича и Ерофея мы можем судить только по очеркам их современников, не имея сколько-нибудь полных записей их сказок, то об облике крупнейшего мастера сказки Абрама Новопольцева, наоборот, мы можем судить исключительно по текстам его сказок. К сожалению, Д. Н. Садовников, разыскавший А. Новопольцева и записавший от него 72 сказочных текста, не дал зарисовки облика сказочника. Но на основании сказочных текстов можно реконструировать облик этого мастера сказки. Прежде всего, несмотря на формальное преобладание в записанных текстах волшебных сказок, Абрам Новопольцев — сказочник-сатирик, и притом сатирик-профессионал.
М. К. Азадовский, которому принадлежит опыт реконструкции образа этого сказочника, указывает, что сказочник эскизно начертил себя в одной из своих сказок («Спящая девица»): «Восходит молодец: „Мир вам гостям на беседе“. — „Просим милости, добрый молодец“. — „Что вы сидите, водку пьете, а ничего не говорите? Должно быть вы спать хотите? Поднесите водочки стакан — я шуточки пошучу!“. Они спрашивают: „А ты чей такой?“. — „А вот я, из Помрясьскина, сказывальщик“ (Садовников, стр. 92). Таким образом, это — сказочник-шутник, один из любимых членов артелей, участник „веселых бесед“ и пр.».[38]
Но эта характеристика не полна; к ней можно добавить одну существенную деталь, подчеркивающую, что сказочник Новопольцев был выразителем интересов бедняцкой среды. В сказке «Елевы шашки» рассказывается о том, как «жили два брата, один богатый, другой бедный»; бедный уезжает в Москву продавать шишки. Здесь Новопольцев вводит в повествование один штришок, позволяющий еще ярче понять его облик: «Он был бедный; поехал в Москву совсем раздевши, что я же». И мы ясно видим сказочника разутого, раздетого, бедняка.
Сатирические сказки Новопольцева «Елевы шашки», «Барин и мужик», «Мужик и поп» являют черты резкой социальной заостренности. Бедняцкой идеологией проникнуты все сказки Новопольцева, в первую очередь также сатирические: «Ванюша дурачок», «Спинка и брюшко», «Поп и дьякон», «О немце» и названные выше.
Сказочник Абрам Новопольцев — наследник скоморошьей традиции. Эта связь обнаруживается не только в концовке одной из его сказок: «... а нам молодцам по стаканчику пивца», от скоморохов у Новопольцева идет любовь к рифме и ритму (вроде «Байки про тетерева»: «... в снегу ночку ночевал, поутру рано встал, по вольному свету полетал, громко, шибко покричал, товарищев поискал...»), ощущение своего профессионализма, ироническая интерпретация даже драматических мотивов сказки.
К сожалению, Новопольцевым ограничивается наше знакомство с репертуаром сказочников-сатириков прошлого века. В современных сборнику Садовникова изданиях (у Худякова, например) нет имени сказочников-сатириков; названы лишь некоторые имена сказочников, рассказывавших в основном волшебные сказки.
Лишь работы собирателей, выступавших уже в девятисотых годах, дают сравнительно полное отражение облика сказочников-сатириков.
Галлерею образов сказочников-сатириков дал исследователь северной сказки Н. Е. Ончуков. Ончуков записывал сказки в Архангельской и Олонецкой губерниях в 1903—1904 гг., создав, в основном из этого материала, сборник «Северные сказки» (1908), где есть характеристики сказителей и впервые материал расположен по сказочникам.
Архангельский крестьянин Григорий Иванович Чупров рассказал собирателю 15 сказок, в значительной части сатирических. По словам исследователя, любимый жанр Чупрова — «смешные сказки». Его сказки «всегда остроумны, особенно если слушать их в его передаче... Григорий Иванович... никогда не унывающий, ни перед чем долго не задумывающийся человек, на все смотрящий глазами только постороннего наблюдателя, ищущий во всем смешного. Свой характер и свое отношение к жизни Григорий Иванович всецело передал и в сказках. Любимые сказки его — про попов и скабрезные, знает которых он множество» (Ончуков, стр. 49—50).
Психологическое обоснование обычного сказочного положения характерно для Чупрова. Умение одним штрихом дать герою жизненную черту отличает его сказки. Приведенных Ончуковым материалов вполне достаточно, чтобы отнести Г. И. Чупрова к числу оригинальных сказочников-сатириков; об этом свидетельствует и обилие присказок в его сказках (украшающих, например, сказку «Лисица, петух и журавль»), небылиц и острот.
Близок к Г. И. Чупрову и другой сказочник — Василий Дорофеевич Шишлов. Собиратель отмечает, что это «веселый, разухабистый мужик 40—45 лет, очень похожий характером на Г. И. Чупрова».
Сказки Н. П. Дементьевой, Павла Калинина, П. М. Кашина, И. А. Иванова, И. Н. Макарова (из того же сборника) отличаются остроумием, но и крайним натурализмом. Характерно, что самые непристойные, далеко оставляющие за собой сюжеты «Заветных сказок», истории прикреплены к духовенству, и именно это придает данным сказкам социальную остроту. Следует учесть, что многие из указанных сказочников — старообрядцы-беспоповцы, и поэтому сказки о «православных» попах приобретают в их изложении особенно яркие сатирические черты.
В русской деревне конца XIX — начала XX века происходит процесс развития капитализма. Появляются деревенская буржуазия, кулачество, деревенские пролетарии или полупролетарии. Но в народном творчестве того времени кулак-мироед еще не успел стать рядом с вековыми угнетателями помещичьей России. Еще попрежнему в центре внимания сказки — помещики-бары и попы.
Характерным сказочником-сатириком этого периода был сибирский крестьянин Доримон Михайлович Сизов из села Коуранского, Тареминской волости, Кузнецкого уезда, Томской губернии. Мы располагаем записью всего лишь одной его сатирической сказки о бабушке Домне. Весь сюжет сказки о ворожее перенесен в условия губернаторского дома. За старухой (Домной) посылается казак. Очень удачно короткое описание испуга старухи при виде его. В бытовых очертаниях дан эпизод встречи посланца губернатора с братьями, которым Домна нашла коня. «Настала осень. Братья на десяти возах повезли в город муку продавать. Вот приходит на базар посланный от губернатора, спрашивает у них: „Почем мука?“. — „Пятьдесят копеек“. — „Берите сорок девять“. — „Нет, пятьдесят. Что уж вам из-за копейки-то рядиться?“. — „Что рядиться: нынче вон у нашего губернатора четырнадцать тысяч рублей украли... Нет ли у вас в деревне ворожеи какой-нибудь поворожить, кто украл?“».[39] К сожалению, биография Д. М. Сизова нам не известна, но судя по языку записи (записи В. Ф. Булгакова, видимо, точны) сказочник принадлежал к числу передовых людей старой деревни. Убедительна завязка, развиты мотивы узнавания. Умело подчеркнуто классовое лицо героев.
Революция 1905 года сильно подорвала наивную веру крестьянства в «царя-батюшку». Столыпинская реформа, с ее результатом в виде голодовки 30 миллионов, массовое разорение крестьян, появление и укрепление прочной опоры самодержавия в деревне — кулачества, все это никак не могло способствовать исчезновению или переадресовке в прошлое основных сатирических тенденций сказки.
На примере сказочников, чьи произведения были записаны в период после 1905 г. и до Октябрьской социалистической революции, мы можем проследить усиление социальных мотивов, учитывая, конечно, и периодические изменения в цензурном режиме, ослабевшем в годы революции и резко усилившемся в годы столыпинской реакции, что отразилось на составе сборников.
Особенной остроты сатирические антипоповские мотивы достигли в сказках вятского сказочника Андрея Ивановича Бледных, уроженца и жителя деревни Гостевской, Котельнического уезда. Сказки А. И. Бледных усвоены от солдат, чем и объясняется своеобразие их героев. Сказки А. И. Бледных настолько полемичны по отношению к духовенству, что собиратель неоднократно отмечает: «В сказках солдата А. И. Бледных силен элемент насмешника; направлен он, главным образом, против духовенства, к которому наш старик относится почему-то чуть не враждебно» (Зеленин, Вятск. сб., стр. XXII). Можно думать, что А. И. Бледных имел что-нибудь личное против духовенства, по крайней мере, в его сказках проявилось пристрастное отношение к этому сословию (там же, стр. 501), хотя, в сущности, сказки А. И. Бледных ничем, особенно в области интерпретации образов попов, от других сказок такого типа не отличаются.
Наиболее характерным сказочником-сатириком предреволюционных лет можно считать белозерского сказочника Василия Васильевича Богданова. Человек, работавший по сплаву, на заводе, а в момент записи — церковный сторож, тридцатилетний неграмотный крестьянин сумел придать своим сказкам «ярко сатирический, порой даже необычайно резкий, далеко отошедший от добродушного юмористического тона, характер. Один рассказ („Каспирко“) направил свои сатирические стрелы против бар, а три остальных касаются близко знакомого Богданову сельского духовенства. Все они высмеивают попов („Поп, дьякон и дьячок“, „Девица попа пристыдила“, „Старичок Осип и три попа“). Знанием быта духовенства объясняется то выпуклое описание отрицательных его сторон, которое мы находим в сказках В. В. Богданова. Жадность, скупость, требование „приношений“, использование святыни в целях наживы, порой даже кощунство, сластолюбие, зависть и мелкое недоброжелательство, склонность к выпивке, хвастовство — вот черты духовных героев, нашедших себе место в рассказах Богданова» (Соколовы, стр. 152). Собиратели отмечают следующие особенности стиля этого сказочника:
1) импровизаторские черты: обыгрывание имен слушателей, введение в сказку собственного образа; «так, про услужливого человека, помогшего старику Осипу потопить трех попов, он говорит, что этого человека „вроде как звали Василий“, с явным намеком на самого себя» (Соколовы, стр. LXXIV); Богданов ввел целый эпизод с церковным сторожем, ищущим попа после того, как потопил его (Соколовы, стр. LXXIV);
2) известная сценичность исполнения: в рассказе В. В. Богданов упоминал и находящихся около него слушателей, жестами и подмигиванием обращая внимание на них, «но лишь только одно из этих лиц подходило к столу и начинало прислушиваться, то В. В. изменялся, физиономия его принимала невинное выражение...» (Соколовы, стр. LXXIV);
3) сказки Богданова отличаются также введением петербургских воспоминаний в объяснении некоторых слов, в столичном адресе героя — генеральского сына: «Дом № 50, кв. 33», и т. п.;
4) ритмизированные и рифмованные эпизоды, а также концовки и присказки вроде: «Я там тоже был, сказки сказывал. Кто слушал, тот скушал, а кто сказал, тот слизал» (Соколовы, № 87).
К этим чертам следует добавить непристойность ряда эпизодов и концовок В. В. Богданова (неприличных даже в понятии белозерского сказочника Александра Ивановича Синицына), резко отличающихся от добродушных шуток другого белозерского крестьянина — Василия Степановича Шерихова. Тем не менее, Богданов, мастерски обрисованный собирателями, представляется одним из самых крупных сказочников предреволюционных лет, сохраняющих в своем творчестве то отношение народа к своим угнетателям, которое и породило сатирическую сказку.
К числу сказочников-творцов, проявляющих в рассказывании сатирической сказки свою творческую индивидуальность, следует отнести Евсея Степановича Савруллина — уроженца Пермской губернии (Билимбаевский завод, Екатеринбургский уезд). Д. К. Зеленин характеризует его внешне как седого, благообразного старика лет 65, с умным, интеллигентным лицом. Как сказочник Савруллин — «краснобай, балагур, каким он слывет у соседей» (Зеленин, Пермск. сб., стр. 229). В сборнике «Великорусские сказки Пермской губернии» опубликовано одиннадцать сказок этого сказочника, хотя записано всего двадцать шесть. Остальные не опубликованы, главным образом из-за нескромного их содержания. Черты яркой индивидуальности у Савруллина, как и у других мастеров, проявляются прежде всего в умении соединять бытовые эпизоды с традиционными, так что любая его сатирическая сказка, сохраняя весь свой юмор, в то же время подобна своеобразной новелле. Так, сказка «Калужина и ямщики» из сжатой сатирической сказки превратилась в юмористический рассказ, с углубленными характеристиками героев, с обстоятельным описанием деталей, обычно выпускаемых. Для Савруллина сюжет сатирической сказки лишь основа оригинального и остроумного рассказа. Даже фантастическая с бытовыми чертами сказка («Лягушка и Ипат», «Золотой кирпич») звучит у него шутливо, оснащена рифмами и прибаутками. Сцена сватовства Ипата к лягушке приобретает фарсовые черты: после недолгого размышления герой остается жить у лягушки, потому что прельщается... колбасой и салом, и т. п. Особенно сказалось это умение сказочника травестировать старый сюжет в сказке «Колдун и солдат», в которой разработан известный мотив состязания солдата и злого колдуна.
В варианте А. Н. Афанасьева «Дока на доку» колдун превращается в разъяренного быка, а солдат в медведя, колдун в зайца, солдат его гонит и т. п. Под конец колдун дает солдату пива, от которого у того выпадают зубы. Но он их вставляет опять, затем пьет пиво колдун и слепнет. У Савруллина солдат пьет «заколдованное» пиво и пляшет, хотя должен был сойти с ума, затем он дает стакан колдуну, а сам «незаметно из табакерки табак высыпал в пиво», отчего у «колдуна» в глазах стало зелено. Таким хитрым манером надувает он противника и сам слывет за колдуна. Вместо чудес, как и в других сказках, — вполне вероятные, во всяком случае на первый взгляд, события. Эти черты отличают все сатирические сказки Савруллина — «Мужик и злая баба», «Стрехулат», «Дядя с племянником», «Новая изба и черемисин» и др.
Сказки Глухова и других сказочников-пермяков (С. К. Киселева, Н. Ф. Шешнева) хотя и содержат индивидуальные черты юмора, но за рамки традиции обычно все-таки не выходят.
К сожалению, о целом ряде сказочников этого периода мы не располагаем никакими материалами и не всегда можем даже определить время записи сказок. Так, ничего мы не знаем о тобольском мальчике-сказочнике Гавриле Кушникове, от которого записано одиннадцать сказок, в том числе несколько сатирических (Смирнов, II, стр. 827), о Евдокиме Хатуле из Смоленской губернии, о тульском сказочнике Козлове, рассказывавшем острую сказку о чудотворных иконах (Смирнов, II, стр. 601), и о многих других, чьи сатирические сказки включены в сборник Смирнова, Добровольского и др.
Не располагаем мы никакими данными и о крупном смоленском сказочнике Иване Шорнике (Дорогобужский уезд, Бизюковская волость), от которого в 1914 г. было записано пятнадцать сказок (почти исключительно сатирических), вошедших в сборник А. М. Смирнова (Смирнов, II, стр. 556 и др.). Герои его сказок — солдаты, посрамляющие сенаторов, бабка Мауриха, принявшая мельницу за богородицу, попов работник, обманутый архиерей, два ловких вора. Черты современности довольно широко вошли в сказки Ивана Шорника. Так, в сказке «Почему москоуские — жулики» действие происходит в поезде, в вагоне первого класса. Один из воров при свете вешает часы на стену, а в темноте прячет их, второй тщетно их ищет. Все это говорит не только о своеобразном юморе сказочника, но и о его наблюдательности, «бывалости». Судя по прозвищу, сказитель принадлежал к бродячим ремесленникам и грамотеям: его грамотность подтверждается высокомерным отношением к неграмотным (в сказке «Бабка Мауриха»). Нечто общее со сказкой Ивана Шорника есть и у другого ремесленника-сказочника А. X. Селезнева (Зеленин, Вятск. сб., стр. XX, 181 и др.), а также в сказках бродячего сказочника Афанасия Тимофеевича Краева, уроженца Ключевской волости Котельнического уезда Вятской губернии (там же, стр. XVIII, 82 и др.).
А. Т. Краев, полунищий, дряхлый старик, сделал рассказывание сказок своим ремеслом, имевшим спрос в основном на деревенских свадьбах. Сказка кормила и поила его; недаром, по словам собирателя, «прочувствованное и подробнейшее описание ощущений славного „питуха“ на свадьбе... явно рассчитано на то, чтобы рассказчику поднесли лишнюю рюмку водки» (Зеленин, Вятск. сб., стр. XIX). Естественно, что в его сказках «преобладают веселые сюжеты, вызывающие смех деревенских слушателей. Встречаются у него нескромные и прямо скабрезные намеки». Сказки А. Т. Краева, даже при частом, повидимому, повторении, не схематизированы.
К сожалению, материала для характеристики этого сказочника очень мало, так как собственно сатирической сказкой из приведенных в сборнике может считаться лишь одна — «Попов работник и дьякон». Большинство же рассказанных А. Т. Краевым сказок носит лишь отдельные черты сатирической интерпретации.
Сохранившийся репертуар сказочников-сатириков XIX — начала XX века убеждает в том, что в рамках типичных особенностей сатирического сказочного стиля (социальная антитеза, насмешка над представителями господствующих классов, ирония, развитой диалог и т. д.) отдельные исполнители проявляют свою творческую индивидуальность. Усиление антикрепостнической направленности, заострение насмешки над духовенством, над чиновниками и кулаками у одних исполнителей и — более редкое — стремление превратить сатирическую сказку в юмористическую у других, введение новых деталей в повествование, обыгрывание отдельных мотивов, с одной стороны, и предельное сокращение повествовательной части сказки, с другой, сближающее ее развитым диалогом с народным театром, склонность некоторых исполнителей к «складной», рифмованной речи («скоморошьему ясаку»), к уснащению рассказа пословицами, прибаутками, традиционными сказочными зачинами и концовками, введение психологических мотивировок поступков героев — все эти индивидуальные черты сатирического сказочного стиля отдельных мастеров не нарушают в целом своеобразия сатирической сказки как одной из разновидностей народной прозы.[40]
Сказки И. Д. и С. И. Богатыревых (Дм. Молдавский)
Крестьянин, извозчик, солдат, лесоруб, сплавщик леса, крестьянин — таковы этапы биографии Ильи Давыдовича Богатырева (род. 1867 г.), сказочника из деревни Сунево Пыталовского района Псковской области, Суневского Богатыря, как любит он называть сам себя и как называют его окружающие.
И. Д. Богатырев широко известен в своем районе и за его пределами. Участники фольклорной экспедиции Ленинградского университета имени А. А. Жданова 1946—1947 гг.[41] слышали о нем задолго до встречи. Петр Кузнецов из деревни Подлипки рассказал об И. Д. Богатыреве: «Первый сплавщик был... Ляжет на балку — куда хочет ведет. Все сплавщики его слушали. А бороться с ним не берись. Ловок. Силен. Настоящий богатырь... Он и солдатом был и извозом занимался. Теперь он крестьянствует. А в сказках — он профессор». В семье известной песенницы А. И. Вавиловой (дер. Шедино, хутор Каменка) нам рассказали: «Что только не приплел. А сам белый, как молоком окладен». «Когда Богатырь шел в церковь, — сказал крестьянин В. Боровков, — все сидели на паперти. Не попа, а его слушали».
И. Д. Богатырев — сказочник-профессионал, подчас он не рассказывает сказку, а разыгрывает ее. Мимика, жест, игра, интонации соединяются в его исполнении, которое отдельными приемами сближается со «скоморошьим ясаком», как до недавнего времени народ называл способ рассказывания сказки, сохраняющий черты искусства скоморохов. Сказочник вводит в сказку собственный образ («Как Богатырь гусей делил»), обыгрывает имена собеседников (одну сказку он начал со сравнения ее «образованного» героя с одним из собирателей, не раз называл именами слушателей своих героев), импровизирует в расчете на определенную аудиторию (в сказке «Иван-царевич» Ванюшка, Пономарев сынишка, оказывается, был изгнан из дома за то, что «был баловень, экзамены не сдал»; или намеки вроде: «Я от водки отрешусь, а от хлеб-соли не отрешусь никогда») и иногда извлекает практическую пользу из своего дарования (например, помол муки без очереди в обмен на сказки).
Значительную часть своего репертуара И. Д. Богатырев почерпнул у своего крестного отца, такого же балагура и весельчака, как он сам, и от монаха-расстриги Добренького (в имении Кузнецова). Следует иметь в виду также и некоторое влияние на сказочника его жены, резко восстававшей против «прибабунек» (коротких веселых сатирических сказок) и требовавшей, чтобы «дядя-мельник» (так она в шутку называет мужа) рассказывал бы «долгие, хорошие» (т. е. большие, многопланные, фантастические) сказки. Сама П. С. Богатырева в прошлом — песенница-плакальщица, выдавшая, по ее словам, всю округу замуж. Нами было записано от нее десять свадебных, или, как она говорит, «свадьбищных» песен. К числу выдающихся песенниц принадлежит и А. И. Вавилова, дальняя родственница И. Д. Богатырева, в свое время сообщившая о его существовании участникам экспедиции Ленинградского университета.
Особый интерес для уяснения некоторых черт творчества И. Д. Богатырева представляют сказки его покойного сына Сергея Ильича (1901—1946), крестьянина, участника гражданской войны, слесаря, гончара. С. И. Богатырев еще в юности воспринял от отца ряд сказок, которые тот теперь почти не рассказывает, а также его любовь к жесту, к драматизации сюжета. Отцовские сказки он несколько схематизировал, доводя их простоту до пересказа сюжета и стараясь приблизить их язык к литературному. Так, в рифмованной сказке «Не любо — не слушай» он говорит, ломая рифму: «Склал скирду на печном столбе», хотя следовало заменить форму «столбе» формой «столбу», по мнению рассказчика, неупотребительной. Поэтому не случайна в творчестве С. И. Богатырева сказка «Цыкае-мыкае», высмеивающая «псковское наречие», т. е. цокающий говор.
С годами репертуар И. Д. Богатырева изменился: кое-что забылось, некоторые сюжеты он перестал рассказывать. Но есть возможность в какой-то мере пополнить наши знания о сказках И. Д. Богатырева прошлых лет по сказкам его сына и, частично, А. И. Вавиловой. Так, если Илья Давыдович забывает о том, что герой его сказки «Война горшков» — солдат, который показывает старухе войну при помощи домашней утвари, берет «в плен» горшок с медом, то у С. И. Богатырева, слышавшего эту сказку в 1912 году, и у А. И. Вавиловой, слышавшей ее в 1923—1924 годах, еще жив прежний, более полный вариант. Если в современном репертуаре И. Д. Богатырева антипоповские мотивы не занимают первенствующего места, то у его сына сохранился особенный интерес к сказкам о попах. Ему известно большинство сюжетов сказок, высмеивающих представителей духовного сословия, которые он передает в манере исполнения отца.
Район Пыталово (Абрене, Яунлатгале), где живет сказочник, был в течение долгих лет отторгнут от Советской России и лишь незадолго до Отечественной войны вновь воссоединился с родной страной. Этим и объясняются многие характерные особенности творчества И. Д. Богатырева, отличающегося от творчества сказочников типа И. Сороковикова-Магая, М. М. Коргуева и Ф. П. Господарева, живших с 1917 года в условиях советского строя.
Традиционны в сказке Богатырева глупый барин, обманутый героем сказки «Нестерка», жадный помещик, приказывающий казнить своего верного слугу за то, что тот съел его голландского петуха, в сказке «Про Ивана-Управителя», недальновидный и злой царь Картауз, изгоняющий своего будущего спасителя (сказка «Про Ивана-Боярского и сына Витязя»), и др.
Но часто на полотне общих мест и постоянных образов делает он новые, яркие мазки.
Вот как нарисовал он картину мести героя волшебной сказки «Служил солдат двадцать пять лет»:
— Вы, — говорит этот герой своим товарищам, — постарайтесь, я вас всех награжу, денег у меня хватит. Покупайте бравнигов (браунингов, — Д. М.) и патронов. А в городе солдатов мало... Оружие отбирайте у солдат и у городовых. А я как-будто буду царем соломенного государства... И государя задержим тогда...». И дальше: «...собрались все. Их уже несколько. Накупили бравнинков, патронов, все оружие. Одели их. Через неделю собрались и с других городов. Все караулы обезоружили городовых. Шашки отняли. В кучи склали...». Следы влияния революционных событий 1905 года на сюжет сказки налицо. Характер отношений к ним также ясен.
Иногда одной репликой, вложенной в уста героя, вскрывает И. Д. Богатырев свое отношение к представителям господствующих в прошлом классов. «Я, — говорит герой сказки «Нестерка», — знаю, святые о бедных не зоблются (не заботятся, — Д. М.), как и богатые». Становятся князьями братья солдата из сказки «Рога»: «И поженились все. За таких князей, кто не выйдет — гулевые хлеба». Размышляет герой сказки «Козел-Самородок»: «Поеду я к государю продавать эти ковры. А то хуже будет: приедет полиция, отберет эти ковры без копейки...».
Но за сказкой об «Иване-царевиче» следует рассказ о «хорошем барине» — «московском Морозове», известном фабриканте-либерале, царь Картауз получает свое отвоеванное витязем царство, а грозные события сказки «Служил солдат двадцать пять лет» кончаются мирным воцарением Ивана, воплотившего в себе вековую мужицкую мечту о «хорошем царе». Однако любимый герой И. Д. Богатырева в сатирических сказках, которые преобладают в его репертуаре, — веселый, остроумный, хитрый и пронырливый, хотя по-своему честный бедняк, солдат. Это он обманывает, посрамляет недогадливого барина, жадного богатого мужика, глупую богатую старуху и т. д.
«Вот я жил богато», — с горькой иронией повествует герой одной из первых, записанных нами, сказок, — было у меня три лошади. Одна за целый день могла пройти не более чем три версты, другая же за это время успевала добраться с гумна домой, «третья — пегая, со двора набегала. Как станешь запрягать, под бока надо держать, чтоб не повалилась».
В другой сказке в дом к старухе попадает солдат. Старуха богата — «коров много — горшков много», ее разбирает любопытство, а какова же война? И солдат показывает ей «войну горшков», перебив большую их часть.
Делит барских гусей, не забывая и себя, Илья Богатырь, похищает жареного Гагана Гагановича солдат-постоялец, и т. д.
Своеобразная черта сатирических сказок И. Д. Богатырева — наличие в них элементов пейзажа, уточняющих место и время действия: «Морозяно зимой. Ночь месячна. Снег глубокий...» («Вот я жил богато»), или: «...видна была деревня на горке через кусты» («Про Ваню-вора») и т. п.
Сатирические черты проникают и в фантастические сказки И. Д. Богатырева, не характерные вообще для него как сказочника (хотя он знает их около тридцати).
Илья Богатырев сложился как сказочник еще в дооктябрьский период, отразив в своем творчестве лишь перелом в крестьянском сознании, связанный с первой русской революцией.
Из сказок Ильи Богатырева
Нестёрка
Жил-был Нестёрка. У него была детей шестёрка. Воровать боялся, милостыню просить стыдился. Раньше барщина была. Три дня надо было барину работать со своим харчам. Жил Нестёрка только своим праведным трудом, как Богатырь. От барина никогда без спросу не уходил. Все добросовестно делал.
Задумался Нестёрка:
— Каким ремеслом прикажет мне бог жить?
Взял в котомочку хлеба и пошел. Идет дорогою лесной, раньше таких, как теперь, не было.
И едет навстречу ему Егорий Храбрый. На сивой лошади, золотые стремена.
[Нестёрка] издалека шапочку снял и говорит:
— Здравствуй, Егорий Храбрый, золотые стремена!
— Здравствуй, Нестёрка!
— Куда идешь, Егорий Храбрый?
— К господу богу.
— Вспомяни у бога меня. Я — Нестёрка, у меня детей шестёрка, воровать боюсь, милостыню просить стыжусь. А барину надо три дня работать. Чем скажет бог, каким ремеслом жить?
— Ладно, — говорит Егорий, — вспомяну!
Пошел Нестёрка назад.
Видит — Егорий Храбрый опять едет.
Нестёрка издалека шапочку снял.
— Егорий Храбрый, — говорит, — каким приказал господь ремеслом жить?
— Забыл, — говорит Егорий Храбрый, — вспомянуть.
— Я, — говорит [Нестёрка], — знаю, что святые о бедных не зо́блются, как и богатые... Дай мне тогда свое золотое стремяно от коня. Будешь на коня садиться, увидишь — стремяна нет, — и вспомянешь обо мне.
Егорий пошел, поговорил с господом богом, а вспомянуть забыл. Подходит к лошади, видит — одно стремяно, а второе — у Нестёрки.
Воротился он.
— Господи, — говорит, — вот там, — говорит, — есть Нестёрка, у него детей шестёрка, воровать боится, милостыню просить стыдится. Каким ремеслом [жить ему] дадите?
Бог и говорит:
— Кого обманет — его; без свидетелей возьмет — его. (Потому что свидетелей нет — доказательства нет. Да, да, дорогие мои).
Едет Егорий Храбрый назад. Одна нога в стремени, другой ногой машет.
А Нестёрка давно шапочку снял.
— Каким ремеслом бог велел [жить]?
Егорий говорит:
— Кого обманешь — твое, без свидетелей возьмешь — твое. Давай, Нестёрка, стремяно!
— А ты когда давал? Кто видел?
Засмеялся Егорий Храбрый. Драться не будешь! Уехал.
[После этого] он скрывался, Нестёрка, целый месяц. К барину [на барщину] не ходил.
В одно прекрасное время пошел в баню. Сейчас доложили соседи барину:
— Нестёрка в бане.
Барин посылает кучера Ивана:
— Ты скажи Нестёрке, чтоб явился к барину в воскресенье, в первом часу, когда барин придет с обедни...
Приходит кучер Иван:
— Здравствуй, Нестёрка!
— Здравствуй, Иванушка!
(Нестёрка всех знал, — как я раньше, бывало, всех знал). Докладывает [кучер], чтоб завтра пришел [Нестёрка] к барину. И ушел домой.
Барин говорит:
— Доложил?
— Да, я сказал, чтоб в первом часу явился.
— Погоди, — говорит [барин], — ужо я ему, мошеннику, вграблю.
(Тогда пороли, ихняя власть была. При Николае; телесные наказания были. Я начинал в поле ходить, это было. Я помню. Розог дадут, бывало, почешешься!).
— Вот, — думает Нестёрка, — в первом-то я часу не пойду. Когда человек поевши, рахманьше будет.
Он и пошел во втором часу. Святое стремяно в полотенце завернуто.
— Доложите барину!
А у самого стремя́но в руках. Вошел в комнату, дьявол улетел.
Барыня говорит барину:
— Надо толком расспросить! Где Нестёрка проживал? Месяц гулять не шутовое дело!
А барин:
Запорю! — говорит. — Ты где, мошенник, скрывался до сё время?
— Барин, батюшка. Вот я! Был в столичном городе. Лил стремена. Серьги, кольца, цепочки — все умею! Только золота мне, а работа моя.
Барин говорит:
— А мне такие сольешь стремена?
— Солью. Дай фунтов тридцать золота со всем прогаром... А вы получите стремена чистые. А дай еще фунтов сорок серебра — и серебряные солью. Только сроку надо семь месяцев.
(А он не льет, а врет — все равно как я буду лить).
Дал срок барин — работай! Насыпал ему тридцать фунтов золота и сорок серебра.
Барин бумагу сделал для памяти себе: «Две пары [стремян] серебряных, одну золотую. Остальное за работу пойдет».
Проходит лето. Нестёрка семян купил, сошку справил, борону справил, купляет коровушку, лошадку купил.
Соседи дивуются, где это Нестёрка денег берет — ребят одел, обул, рубашек накупил. Узденку — надо, хомуток — надо, лемеха — надо, веревочки — и те справить надо! Подковки отвалятся — тоже справить надо! Все надо!
Нестёрка песни поет...
Прошло семь месяцев, восемь стало.
Ноябрь. Дождик. Грязь, а инже и снег бывает...
Посылает Ивана-кучера барин:
— Может, хоть одна готова?
Приходит Иван-кучер:
— Здравствуй, Нестёрка!
— Здравствуй, Иванушка!
— Барин спрашивает, стремена ты слил — двое серебряных, третьи золотые? Тридцать фунтов золота давал и сорок серебра.
— А ты видал? Барин-то не дурак, в соломенную крышу не поверит такие деньги! А я не брал!..
Приходит Иван-кучер к барину:
— Нестёрка говорит: «Я не брал; барин не дурак, в соломенную крышу не поверит».
[Барин кричит:]
— Я его на суд! В тюрьму забрякаю!
Тогда приходит Иван опять к Нестёрке:
— Тебя на суд зовут. В восемь утра приходи!
Хорошо. Опоясался утром Нестёрка. Лапотки надел. Мужик как мужик. Приходит на кухню.
— Доложите барину, что я пришел!
Вышел барин:
— На суд едем, собирайся!
— Что же, — говорит Нестёрка, — мне пешком не дойти. Одели бы меня. Кто поверит, что вы мне дали такую сумму — тридцать фунтов золота и сорок фунтов серебра?
Стали его одевать господином. Цилиндр дали, зонтик. Настоящим помещиком одели.
А Нестёрка говорит:
— Дай мне, барин, кучера.
— Василий-работник поедет.
— Барин, Василий мой кучер?
— Твой, твой.
— Ты слышишь, Василий? Чей ты кучер?
— Твой, Нестёрка.
Василию дали лошадей с рабочей конюшни, а барину — с легковой.
Барин говорит:
— Не отставай от меня, Нестёрка!
Барин вперед поскакал, Нестёрка сзаду догоняет, не догнать, лошади-то рабочие!
Приехали. Барин к прокурору пошел. Пустили его — барин! Со всеми за ручку здоровается. А Нестёрка сзади ходит. Стал у порога.
Подает барин записку.
— Так и так, — говорит прокурору, — а куда он деньги дел? Ни стремян, ни денег.
Прокурор прочитал: «Тридцать фунтов золота, сорок фунтов серебра взято от такого-то помещика, такого-то месяца».
Так прокурор и говорит:
— Нестёрка, ты брал?
— Никак нет, — говорит — господин прокурор! Он скажет, что и пальто [на мне] его.
— Мое! — барин кричит.
— И сапоги его?
— Мои!
— И кони его?
— Мои!
— И цилиндр его?
— Мой!
— Он скажет — и кучер его.
— Мой!
Прокурор — в окно:
— Нестёркин кучер, сюда!
— Ты чей кучер?
— Нестёркин.
Пошли в комнату и постановили:
— Барин в разуме помешался!
А Нестёрку оправдали, лошадей за ним оставили.
На тех лошадях Богатырь домой приехал. Мы еще выпивали с ним!
С того света выходец
Приходит солдат к старухе.
— Здравствуй, бабушка!
— Кормилец, откуда ты?
— Я с того свету выходец.
— А мой сынок? В Егорьев день его хоронили. Может, видел?
— Видел, бабушка! Твой сын у бога коров пасет, да коровушку потерял; вот бог у него двадцать пять рублей требует, а где он возьмет?
— Вот у меня, — говорит старуха, — двадцать рублей есть, а больше нет. У меня в этом сундуке много денег, да хозяина нет...
— Бабушка, бог не мужик, попросим, за пятеркой не погонится. Давай сюда!
— Сапоги его еще возьми... снаряды все...
— Возьму, бабушка, все снесу!
И двадцать рублей денег дала. И масла предлагает, а он говорит: — Там масла хватит, вот свининки нет.
— Дам окорок! Бери шпику, снести.
Отдала все снаряды и двадцать рублей денег, и окорок свинины, и пошел солдат.
Приезжает хозяин. Она плачет:
— Ты чего плачешь?
— С того свету выходец был. Сынок наш стадо коров там у бога пасет. Одну коровушку потерял, бог ругается, двадцать пять рублей требует. А у меня двадцать только было. Отдала я...
— У, дура, дура!
Запряг лошадку в тарантас. Взял нож с собой.
— Я догоню — луна светит. Свяжу, да и уряднику свезу!
Нож взял и погнался.
Нагоняет солдата в лесу.
— Стой, — говорит, — солдат! Ты мою хозяйку обманул. Я пойду лыка надеру, да тебя свяжу и уряднику свезу. Держи лошадей!
— Иди, иди, батюшка! Я покараулю.
Он ушел в лес — солдат снял котомочку, положил и поехал своим чередом. Мужик пришел — лошадей не видать. И солдат пропал.
— Вот я дурак, прости господи! Хозяйку [солдат] обманул на двадцать рублей и на снаряды, а я лошадей отдал со всею рухлядью...
Идет домой. Голову повесил.
— Что бы сделать, чтоб жена не ругала?
Пришел.
— А где лошади? — спрашивает.
— А, — говорит, — я отда́л. Неужели тебе дитенок, а мне щененок? Я отда́л лошадок. Пусть сынок на том свете катается!
(А, вот родительское сердце!).
[Дележ гуся]
Барин раз говорит:
— Кто разделит гуся на шесть человек?
Никто не нашелся разделить на шесть человек одного гуся.
А дети и говорят:
— Папа, вот Сунёвский Богатырь разделит, вот того надо потребовать...
Да... Ну вот, идут они и говорят, что на шесть человек надо разделить гуся.
Я иду и думаю:
— Как бы и самому отведать гуся? Охота!
Вот я прихожу, говорю:
— Здравствуй, барин! Вот, проздравляю вас с днем ангела. От бога золотой венец, а вам, барин, доброго здоровья. А вас, барынька и детушки, проздравляю с дорогим именинником.
Тогда берет он графин, наливает мне водки бокал. Я выпил.
— И еще, — говорит, — выпей!
И жена говорит:
— И за меня!
И за ту выпил бокал. А детям я саночки делал, бывало, и те любили меня.
— Выпей, — говорят, — и за нас!
Я и за них выпил третий бокал. Во как Богатырь! Вот, когда я посидел уже, у меня башка стала посмелей — в тыщу рублей, помещик и говорит:
— Богатырев, на шесть человек разделишь гуся?
— А если я седьмого себя приделю?
— А если ловко, то придели.
— Выйдет ловко, — я говорю, — барин, дайте тарелку только.
Ну вот, подали тарелку и дали мне вилку и нож.
Так я говорю:
— Барин, вы всему дому голова с барынькой — вот вам голова!
Два сына — вот две ножки, — по ножке им, это к скорой посылочке.
Две дочери — они к чужому папе улетят, — им по крылышку.
— Барин, — говорю, — а я мужичок неученый и глуп — беру весь гуся хлуп.
Дали газету завернуть и хлебом наградили.
— А раздели пять гусей на шесть человек, — говорят. — У нас в леднике лежат для гостей.
А я говорю:
— Можно я себя седьмого приделю?
Барин говорит:
— Если ловко, так что же, пожалуйста.
И все тут гости собрались. Тогда приводят меня к гусям — и гости идут, и барин, и дети — смотреть, как я буду гусей делить. Я беру одного гуся и говорю:
— Барин, вас с барынькой двое — вот вам гусь. Теперь вас трое!
Два сына и гусь — трое.
Две дочери и гусь — трое.
Два гуся и я — и нас трое.
Тут все закричали:
— Браво, браво!
— Насыпать Богатыреву воз хлеба. Хорошо разделил!
Там сказал тот, кто гусей привез:
Барин, — говорит, — у его дочка хитрая!
А барыня говорит:
— Богатырь давно своим разумом живет.
Сейчас потребовали меня обратно, туда. Не знаю зачем иду. Не беда, что только подарил, — и наказать может. Боязно.
— Нет, — говорит барин, — у тебя дочь умная, хитрая, ты не своим разумом живешь.
Сейчас берет катушку ниток и дает три кусочка ниток.
— Когда, — говорит, — твоя дочка хитрая, пускай с трех ниток выткет холст.
Я прихожу с этими нитками.
— Бот, доченька, барин дал три нитки, чтобы выткать холст.
— Папа, нитки у меня.
Взяла три лесинки сломала.
— Пускай барин сделает став с трех палочек. Тогда я вытку холст.
Я и радуюсь, думаю:
— Так, моя доченька, я-то, дурак старый, не понял.
— Вот, — говорю, — барин, три палочки, став надо сделать, тогда выткет.
Барин говорит:
— А мне и с целого дерева не сделать!
Так ничего и не вышло!
[Барин-спорщик]
С барином мы спорили. Барин и говорит:
— Богатырев, — говорит, — я тебя переспорю — год работником у меня проживешь, а если ты меня переспоришь — сто рублей тебе.
А свидетелька — барыня. Если он будет говорить, я поперечу,— значит, год в работниках проживу, а если барин поперечит, — он сто рублей Богатырю. Ну, барин начал говорить:
— Я был в Одессе, верст за двести. И в Лондоне.
— Правильно, — говорю, — ваш капитал. Вы можете.
— Я был во Франции, в Париже.
— Верю, барин.
— Я был в Германии, в Берлине.
— Верю, барин.
Тогда он говорит:
— Я твоего батюшку бил, бил и в землю закопал. И матушку твою...
Я говорю:
— Так и надо.
Я стал говорить:
— Вот я был в Варшаве, в Москве. Ехали мы, барин, на рябых тараканах. Вчетвером в два дня откатали четыре сажени. И то благодаря, что далеко отпихнулись.
Барин все говорит:
— Да, да.
Ну я потом:
— Барин, мой батюшка на твоем батюшке в уборную ездил.
— Брось, сукин сын!
Ногой как топнет.
А барыня:
— Дурак ты! Сто рублей отдал Богатырю...
Гаган Гаганович
Жил мужик богатый. И никого ночевать не пускал. Солдат идет, а в деревне собрались мужички толпой вечером. Поздравствовался. Так один мужичек говорит:
— Солдатик, пойдем ко мне ночевать.
Видит солдат на краю очень богатый дом, роскошный. Постройка очень богатая.
— Я, — говорит, — пойду к этому мужичку ночевать.
— Он, — говорят, — ночевать не пускает! Он жадный, скупой. С хозяйкой живет.
— Не может быть!
Пошел солдат к этому богатому мужичку. Во дворе двери еще не были закрыты. Приходит в избу, снял шапочку, а они уже за столом ужинают. Наварена капуста со свининой, свинина поверху плавает, на густи.
— Здравствуйте, — говорит, — хлеб да соль вам!
— Милости просим, — они говорят.
Солдат и сел рядом.
— Вот как, — говорит, — а под Питером спасибо лишь скажут. А тут сразу пригласили меня!
Садится рядом. Берет ложку и крою хлеба. Хозяйка взяла, подала мужу ложку еще. Стали втрех [есть].
Этот мужик говорит:
— Ах, как я этих приплывнёв не люблю! (Это на солдата).
— Дяденька! А я этих приплывнёв очень подлюбливаю! — И стал подлавливать [свинину] из-под евонного краю. Солдат знает, что делать!
Ну, больше ничего не подали — зачем солдат. А солдат этой капусты со свининой поел вволю. Постлали постель солдатику.
— Ну вот, дядюшка, хорошо угостил меня!
А тот думает: «Ладно!».
Солдат снял сапоги свои, взялся отдыхать. А у мужика богатые поршни с обором: богатый лапти не носил. Кладет на прилавок [свои поршни], потом говорит:
— Ты слыхал, где Гаган Гаганыч, командир полка, служит?
— Дяденька, не слыхал. У нас только свои части знать надо.
— Ну вот, — говорит, — солдат, а не слыхал.
— Нет, не слыхал, дяденька. А где же он служит? — солдат спрашивает.
— Гаган Гаганыч служит в Печи-Печинском на Сковороды-Сковородынском.
Солдат думает: «Ага, погоди!».
— Нет, не слыхал, — говорит, — дяденька!
— Ну вот и солдат!
Вот, когда легли спать, как они работали сильно, этот богатый мужик, заснули они с женой крепко, захрапели. Солдатик чувствует, что они спят крепко.
Была лучина на столе у богатого (раньше лучину жгли). Зажег лучинку, сделал закурить, курит папиросу. Он чувствовал, что мертвым сном спят они. Засветил печку. Правда, на Сковороды-Сковородынском — Гаган-Гаганович. Да. Он тогда взял его в свою сумку, завернул, а на сковороду поставил поршень и опять заслонил. Лег спать...
Проснулся солдат и думает, что хозяйка встанет дров класть — хватится [гуся]. Как бы пораньше уйти. Солдат просыпается, а мужик кашляет.
Тогда [солдат] говорит:
— Дяденька, мне надо встать!
(Да, да, да. Я вам правильно говорю. Как петух пропоет — вставать надо!).
А двадцать километров ему было до городу итти. Хозяин и покормить не покормил, — вот какой был жадный!
Солдатик встал, скоро оделся, обулся и берет свою сумку на плечи. Вот к хозяину подходит и говорит:
— Хозяин, вот я обдумал: Гаган Гаганыч переведен с того полка; теперь он служит в Сумы-Сумынском, а вместо Гаган Гаганыча там Поршень-Поршинский в Печи-Печинском.
А хозяин думает: «Я-то посмеялся, а он думает, правда, вот дурак-то!
Солдат ушел. А хозяйка обулася, стала дрова класть в печку.
— Митрофан! Гусь-то улетел! Солдат-то догадался. Твой поршень здесь... Ай-ай.
Мужик только намекнул, а солдатик-то и воспользовался.
Война горшков
У старухи было два сына. Оба солдаты.
Мать и спрашивает:
— Детушки, а что это такое война?
А они говорят.
— Тебе дела нет.
(А с французом тогда дрались, да, да, дорогие мои! И старухе они никогда не говорили про войну! И тогда николаевским солдатам земли не давали. Они побирались; их дарили хорошо, жалели.)
Приходит солдат николаевский.
— Здравствуй, бабушка!
— Здравствуй, сынок. Ты солдат?
— Солдат.
— Насчет войны-то как?
— Знаю, бабушка... Могу показать! А где ваши дети?
— Они на сенокос выехали. До вечера не приедут.
— А много у тебя горшков?
— Много, — говорит. — Коров много и горшков много.
— Неси, — говорит, — все!
Она наносит полную квартиру.
— Бабушка, поджарь мне подкрепиться, — солдат говорит.
Накормила она солдата.
— А мед?
И мед принесла. И свинины и холста дала.
— А все горшки принесла?
— Нет, в печке один большой поставлен. Со щами.
— Неси и его!
Она принесла.
— Бабушка, все принесла?
— Все, кормилец,
— Теперь колун принеси. Буду войну устраивать. А ты, бабушка, полезай под печку. А то полетят шрапнели — убьют еще!
Залезла бабушка под печку. А он:
— Та-та-та-та-та! — по горшкам.
— Слышишь, бабушка? — кричит, — это мы на неприятеля наступаем. Сейчас будем сражаться!
(Раньше только ружья и штыки были у нас в Турецкую войну).
Как крикнет: «Ура!». И начал горшки колотить. Горшки толкет. Рамы, стекла — вдребезги! Кирпич начал толочь, пока не устал.
А бабушка думает — солдат с ума сошел!
— Ой, кормилец, сколько тут набито!
— Эти черёпки — солдатские тела. А молоко — кровь. Это я один был. А миллионная армия была бы, — чай и квартиры не было бы... Да, да, да, да.
И пошел. Приезжают хозяева. Везде ветер свищет.
— Что такое?
— Да солдат войну показывал.
Он — плюх ее. Она — брык на землю.
— Ах ты, дура, дура!..
Из сказок Сергея Богатырева
Беременный поп
Посылает поп работника к доктору. И объясняет, что тужит поп животом. Доктор говорит:
— Пусть пришлет своей мочи!
Поп налил бутылку, послал с работником. Работник разбил дорогой эту бутылку, взял другую. Видит — корова мочится... Он набрал коровьей. Доктор исследовал и говорит:
— Ваш поп должен скоро телиться.
Попу стыдно, надо уезжать подальше. Заехал в одну деревню к мужику. Мужик пустил его переночевать. Пустил на печку — дело зимнее. Поп заснул. А ночью у крестьянина отелилась корова. Чтоб теленок не замерз — его тоже на печку.
Поп проснулся, смотрит — теленок!
«Ну, теперь, — думает, — можно ехать домой с теленком». Забирает теленка и уезжает.
Мужик — не давать! Дело пошло в суд. Судья приказал:
— Попа с коровой поставить! К кому теленок пойдет, с тем и останется...
Теленок пошел к корове. Так поп и остался без теленка.
Ты умен, да и я не дурак
У одного мужика была красивая баба — жена.
Вот поп, дьякон и псаломщик — все подсватывались к этой бабе. Как она за водой идет — ей проходу не дают. Все подсватываются. Ну она рассказала мужу, что, вот, проходу не дают прямо.
Ну, а мужик был не дурак и говорит:
— Назначь им время. Пускай псаломщик приносит двадцать пять рублей и приходит в шесть часов. Дьякону — пятьдесят рублей. В семь часов пускай приходит. А попу — в восемь часов. И сто рублей денег пускай приносит.
Ну, так и поступила женщина. Назначила всем время, сказала, что мужа дома не будет.
Вот на второй день приходит в шесть часов псаломщик. А мужик его по голове обухом, да и в подпол. А денежки взял. Ну вот, прибрал он так и дьякона, и попа — и всех в подвал.
Ну, а в девять часов вечера заходит к нему солдат. Как раз уже темненько было. Мужик вот и говорит солдату.
Говорит:
— Дела-то у меня неважные.
— Ну, а что ж такое? — солдат-то спрашивает.
— Да вот, — говорит, — пришел какой-то монах и помер у меня. И вот теперь не знаю, как похоронить.
— Давай, — говорит, — десять рублей — я его похороню!
Мужик дает ему десять рублей и вытаскивает из подвала псаломщика. (А они все в рясах ходили раньше). Забрал солдат этого псаломщика и с моста бросил его в реку.
А мужик облил дьякона водой и говорит солдату, который пришел к нему обратно.
— Да, говорит, — ты не похоронил его! Он опять весь мокрый пришел.
Солдат схватил этого и тоже туда же бросил.
А мужик попа облил и говорит:
— Вот чорт! Опять пришел. Только еще больше мокрый. (Уже воды не пожалел попа облить!).
Схватил солдат и попа. И понес опять туда же. Этому и камень на шею привязал, чтобы не ушел назад больше. Ну, бросивши отошел немножко от моста и посмотрел назад, — не идет ли обратно монах.
Смотрит — и правда, по мосту идет монах в рясе. Солдат подскакивает к нему:
— Ах, чорт, опять ты выполз! Опять идешь туда!
А тот говорит:
— Я игумен. (Старший такой из монахов).
— Ну, ты у́мен, да и я не дурак!
И бултых его туда в реку.
Ну, приходит к мужику обратно.
— Выкинул?
— Выкинул! Он опять вышел! Так я его снова бросил!
Завещание козла
Пошел мужик лыко драть. Козла взял с собой. Козел холомок нашел, стал бороть, нашел котелок золота. Раньше золото в землю клали старики. Козел стал блекотать, хозяина подзывать.
— Что это козел блекочет?
Подошел — котелок золота.
— Ай да козел, ну и козел у меня!
Пошел с этим золотом домой, а козел сзади. Приносит котелок золота:
— Вот, жена, — говорит, — козел-то у нас. Нашел холомок, стал бороть и выбрал котелок золота.
Мужичок стал богатеть, стал козла беречь. Года три прошло, козел околел. А хозяин очень разбогател.
Хозяин и говорит:
— Пойду козла зарою, отвезу в болото.
— Нет, — [жена говорит], — козла надо похоронить. Ступай, возьми денег, подкупи дьякона, псаломщика, — я козла зарывать не дам, — вот баба как!
Приходит [мужик] к псаломщику;
— Вот я с похоронами.
— С какими?
— Козла хоронить.
— Дурак, мужик!
— Как козел околевал, вам двадцать пять рубличков давал.
Псаломщик говорит:
— Иди к дьякону!
Пришел.
— Здравствуйте.
— Зачем?
— За похоронами.
— Кого?
— Козла хоронить.
— Дурак ты, мужик. Нешто козла можно?
— А как козел околевал, вам пятьдесят рублей давал.
— Ах, можно. Ступай к попу.
— Батюшка, здравствуй!
— За чем?
— За похоронами.
— Кого?
— Козла хоронить.
— Дурак, нешто козла можно?
— Как козел околевал, сто рублей вам давал.
— Ходи за дьяконом и псаломщиком.
Козла привезли. Мужик зарыл его. Баба рада.
— Вот, так и надо. Мы чем разбогатели?..
Через несколько времени архиерею доложил кто-то, помещик, что мужик козла хоронил. Сейчас владыко посылает к попу весть:
— Явиться туды — и мужичку, и попу.
— Смотри, — говорит [баба], — дед, бери больше! Архиерею дай тысячу рублей, чтоб покрыть это дело.
Мужик взял денег много, поехали с попом. Так, сейчас, значит, требует владыко всех.
— Ты, — говорит, — козла привозил хоронить?
— Я, владыко. Как козел околевал, вам тысячу рублей давал.
Владыко сказал:
— Я, — говорит, — за то беспокоен, что мало трезвонили.
И правда, богатые вывернутся!...
Худо, да не дюже...
Ехал мужик с базару купивши двадцать фунтов гороху, да дорогой рассыпал. Ну вот, и говорит соседу:
— Вот горох рассыпал.
А сосед и говорит:
— Это худо.
— Худо, да не дюже: рассыпал двадцать, а собрал пуд.
— Это хорошо!
— Хорошо, да не дюже. Больше земли было, как гороху.
— Это худо!
— Худо, да не дюже: я горох-то посеял, да горох вырос стручист.
— Это хорошо!
— Хорошо, да не дюже: повадились поповы свиньи горох есть; и переели весь горох.
— Это худо!
— Худо, да не дюже: я поповых свиней-то перебил, да три бочки мяса насолил.
— Это хорошо!
— Хорошо, да не дюже: повадились поповы собаки, да всю свинину перетаскали.
— Это худо!
— Худо, да не дюже: я собак перебил, да бабе шубу сшил.
— Это хорошо!
— Хорошо, да не дюже: крысы шубу съели.
— Это худо!
— Худо, да не дюже: я крыс перебил — воротник сшил...
Василий Березайский и его «Анекдоты древних пошехонцев» (Дм. Молдавский)
Среди имен писателей, создававших произведения на сказочном материале, незаслуженно забыто имя В. С. Березайского. С. А. Венгеров, автор единственной статьи о литературной деятельности В. С. Березайского, называл последнего «несправедливо обойденным писателем». Статья эта, вошедшая в очередной том «Критико-биографического словаря» (т. II, СПб., 1891), отделена от нас половиной века, но мы и теперь может присоединиться к мнению Венгерова. В. С. Березайский — писатель-фольклорист, педагог-просветитель, полностью забытый и фольклористикой и историей литературы. Достаточно указать, что в «Истории русской этнографии» А. Н. Пыпина его имя даже не названо, а те авторы, которые упоминали о нем (Сахаров, Потебня, Савченко, Зеленин и др.), дальше простого упоминания не шли.
Литературное наследство Василия Семеновича Березайского не велико, хотя и очень разнохарактерно. Несколько статей в прогрессивном журнале конца XVIII века, брошюра о погребенных извержением Везувия городах, учебник арифметики, «Анекдоты древних пошехонцев» с сатирическим словарем, приложенным ко второму изданию, — вот все, что дошло до нас.
О жизни В. С. Березайского имеется очень мало сведений. Известно, что он родился в 1762 г. в Ярославской губернии и происходил из среды деревенского духовенства. Учился, а позднее и преподавал, в Санкт-Петербургской семинарии, а затем с 1783 до 1816 гг. — в «Обществе Благородных девиц» и в Мещанском училище.
Первые его литературные опыты были связаны с журналом «Растущий виноград». Этот журнал издавался «народным училищем города Св. Петра» с 1785 по 1788 г. В журнал Березайский был введен редактором Евгением Борисовичем Сырейщиковым, переведенным в 1784 г. в Петербург из Москвы, где он работал переводчиком и участвовал в «Московских ведомостях», издававшихся в это время Н. И. Новиковым.
Е. Б. Сырейщиков был человеком разносторонних интересов. Он занимался и археологией, и нумизматикой, и историей. Видимо, под его влиянием В. С. Березайский написал для журнала компилятивную статью «Любопытное открытие города Геркулана, поглощенного страшным извержением Везувия и бывшего под землей около 1700 лет».[42]
Е. Б. Сырейщикова на посту редактора «Растущего винограда» сменил Василий Федорович Зуев, крупный русский этнограф, спутник и друг Палласа, который в журнальной деятельности продолжал линию Сырейщикова. При нем журнал «Растущий виноград» оставался просветительским. Основной удар журнал направлял на суеверия. К суевериям в нем относились вера в сны, в ночные кошмары, рассказы о волшебницах и волшебстве. В поэме «Домовой» давалось разъяснение, что в тяжелых сновидениях виновны не «сверхъестественные» силы, а «крови оборот по жилам круговой». В статье «О весталках, сивиллах и волшебницах» неизвестный автор писал: «Существование волшебниц есть один только вымысел...» и далее: «...должны признаться, что сказки о волшебницах, так как и подобные оным басни, в начале имели целью своею токмо наставление, и именно тех, для кого они были вымышлены. Обычно, в скором времени, уважение их от смешных и баснословных обстоятельств, коими оные были наполнены, токмо умалилось, что одним токмо кормилицам для увеселения и усыпления младенцев были предоставлены» («Растущий виноград», 1787, март).
В редакции «Растущего винограда» волшебные сказки относились к области суеверий. В. Березайский провел эту мысль в предисловии к своей книге «Анекдоты древних пошехонцев» (1798), настолько близком к приведенной статье манерой изложения и отдельными положениями, что можно предположить его авторство в этой анонимной статье.
В 1798 г. вышла книга «Анекдоты древних пошехонцев». Затем в литературной деятельности писателя происходит двадцатитрехлетний перерыв, возможно, находящийся в связи с изданием «Анекдотов». Биографические данные об этом периоде очень скудны. Известно, что в 1812 г. Березайский был награжден орденом Владимира IV степени и получил очередной чин. В 1816 г. в звании коллежского советника он дважды подает прошение на имя «высокопочтенного совета при воспитательном обществе благородных девиц»,[43] где просит освободить его от службы: «С умножением лет моих умножаются купно мои немощи, со дня на день оскудевают мои силы, — писал В. С. Березайский, — и я сам в себе сознаю, что уже не могу надлежаще и с должной пользой, как в лета прежние, исполнять настоящую мою должность». Он просил дать ему отставку и исходатайствовать пенсию.
Получив отставку, Березайский зажил на положенную ему пенсию в размере 1190 рублей в год ассигнациями. Однако и на покое Березайский не оставлял литературно-педагогических занятий. В 1818 г. вышла его книга «Арифметика, сочиненная для употребления в обществе благородных девиц»; по манере изложения, стилю и языку она близка к книге Н. Г. Курганова, его старшего современника.
Персонажи арифметических задач и примеров в книге В. Березайского чрезвычайно разнообразны. Здесь и «бдительная, высокая особа», расщипывающая на самопрялке корпию для раненых, и гостинодворцы, и ткачи, и 27 жнецов, вырабатывающих за лето 2595 рублей. Но крепостные в числе персонажей отсутствуют. В примерной росписи доходов и расходов он не забыл учесть месячную выплату не только учительнице, но и садовнику и дворовым. Герои его задач (например, который, «будучи спрошен гостем: «Сколько, брат, тебе лет?», ответил просто: «Кабы мне было еще столько, да полстолько, да четверть столько, да еще один год, то было бы мне сто лет») — явно сказочного происхождения.
Последней работой В. С. Березайского был «Забавный словарь», служащий присовокуплением к «Анекдотам пошехонцев», в издании 1821 г.[44] На основе «Словаря» можно утверждать, что Березайский был знаком с «Карманным богословским словарем» Гольбаха, «Философским словарем» Вольтера, с трудами Ломоносова и прекрасно знал современную ему русскую художественную литературу.
Березайский был знаком с трудами Новикова; он почтительно упоминает «Опыт исторического словаря». Он переносит в свой словарь афоризмы вроде: «Арифметика — искусство богатому считать свое, а бедному чужое» и др.
Знал он и И. И. Хемницера, басней которого «Домовой» восхищался. В свое время Хемницер написал басню «Лестница»:
«На что бы походило,
Когда б в правлении, каком бы то ни было,
Не с высших степеней, а с нижних начинать
Порядок наблюдать?».
Эта же мысль есть у Березайского, но у последнего она выражена прямее: «лестница — ее надобно месть сверху».
Показательно, что в издании анекдотов 1863 г. объяснение слова «лестница» было снято (как слово «афеист» и другие).
Вообще афоризмы выразительно характеризуют взгляды автора: «богач — часто или сам несправедлив, или наследник несправедливых»; «бухгалтерия — искусство вычислять чужое имущество при своей бедности»; «вор — маленький, как муха в паутине увязнет, а большой, как шершень прорывает паутину и улетает цел и невредим»; «господство — власть умничать и глупому».
Березайский не понял и не принял сентиментальных и романтических настроений. Он писал: «Мечтание — припадок стихотворцев. Меланхолия — вывеска душевной болезни».
Березайский не был уверен в том, что к его словарю отнесутся положительно. Этим можно объяснить и его защитительный эпиграф: «Смеяся правду говорить, что нам может воспретить?» (Гораций), и то, что словарь прошел цензуру на несколько дней раньше самих «Анекдотов». Это указывает на попытку автора обойти цензуру, представить словарь как бы безобидным примечанием к еще не увиденной цензором (Ив. Тимковским) книге. На самом же деле словарь никакого отношения к «Анекдотам» не имел.
Умер В. С. Березайский в 1821 г.[45]
«Анекдоты древних пошехонцев» вышли первым изданием в 1798 г., вторично в 1821 г. Во втором издании книга называлась: «Анекдоты или веселые похождения старинных пошехонцев, издание новое, поправленное, с прибавлением повестей о Щуке и походе на Медведя, с присовокуплением забавного словаря».
В литературе XVIII века термин «анекдот» имел иное значение, нежели сейчас. По определению «Нового словотолкователя» (СПб., 1803) — «анекдот, гр., повесть о тайном случае, достопамятное происшествие любопытное; такие деяния или происшествия, кои не были еще напечатаны. Слово сие — само по себе — значит дела, которые не были еще обнародованы и при произведении которых действующие желали тайности» (ч. 1, стр. 151). Во времена Березайского анекдотами называли и исторические очерки (Анекдоты или достопамятнейшие исторические сокровенные деяния оттоманского двора, 1 и 2 тома, соч. членами Парижской Академии наук, 1787), и приключенческие повести (Анекдоты греческие или приключения Аридея брата Александра Великого, 1789), и, наконец, сборники сказок и анекдотов (в современном значении слова).
В последние десятилетия XVIII века вышло в свет значительное количество сборников «Сказок». Уже давно установлено, что в большинстве эти сборники лишь отдаленно напоминали народное творчество.
К наиболее известным сборникам такого рода можно отнести сборники М. Д. Чулкова, В. А. Левшина и многих других.
Одним из авторов-сказочников был Сергей Васильевич Друковцев, выпустивший подряд два сборника — «Бабушкины сказки» (1778) и «Сава — ночная птица» (1779). Характерен первый сборник «Бабушкины сказки», где персонажи беспрерывно сталкиваются с крепостнической действительностью. В одном из анекдотов дядька подходит к своему барину, молодому помещику, проживающему состояние и разоряющему крестьян: «Я слышал вчера, — говорит он, — что вы изволили в вотчины свои послать указ, на четыре года вперед денежный оброк весь сполна... я всегда от слез бедных крестьян свой богатый кафтан мокрым надеваю». Старуха-помещица из другого анекдота боится, что все крестьяне будут убиты ворами: «Что мы тогда будем делать? — говорит она. — Кому хлеб пахать? И я на старости с голоду умру».
Очевидно, эти социальные мотивы вызвали цензурные осложнения. В сборнике «Сава — ночная птица» они были отодвинуты на задний план; в предисловии к сборнику С. В. Друковцев указывал, что предыдущий сборник он «принужден был отослать на бумажную фабрику промыть». Второй сборник сделан в расчете на занимательность, с одной стороны, и на пропаганду отвлеченных идей человечности, с другой.
С. В. Друковцев нередко обращался к подлинно народному творчеству: в тех случаях, когда он излагает нужный ему сказочный сюжет, он делает это весьма точно, хотя метод записи со слов исполнителя был ему чужд. Так передана им сказка о ленивой жене, которая идет в дом к мужу лишь потому, что, по его словам, у него все домашние работы выполняет кот, который «в избе все варит и жарит, рубашки шьет и моет». Наказанная за леность жена исправляется.
Гораздо дальше стоит от народного творчества неизвестный автор стихотворного «Старичка-Весельчака» (1790), выражавшего идеи противоположного лагеря. У С. В. Друковцева видно сочувствие обездоленному и нищему крестьянству и презрение к дворянам, вроде тех, которые, «как скоро хлеб с поля крестьяне уберут и обмолота положат на житницы, приказывают им всем итти в разные места по селам и городам, деревням, торгам и ярмаркам, для собирания милостыни».
У составителя сборника «Старичок-Весельчак», напротив, проявляется презрение к бедности, подчеркивается ум и находчивость дворянской молодежи.[46] Фольклор в нем фальсифицирован.
Сборником, непосредственно предшествующим «Анекдотам древних пошехонцев» Березайского, была книга «Старая погудка на новый лад» (1795), рассчитанная на самого широкого читателя и до известной степени продолжающая линию «Бабушкиных сказок». В этом сборнике была представлена и новеллистическая сказка о дурне Шарине. По манере изложения эта сказка — свод сюжетов о дураках: дурак убивает мать, обвиняет прохожего и берет с него дань, покупает на эти деньги ложки, горшки, соль и стол, теряет их, плавает по избе в корыте, созывает свадьбу, убивает детей и, когда братья бегут от него, забирается в мешок одного из них.
Метод соединения сюжетов лежит и в основе «Анекдотов древних пошехонцев» Березайского.
Березайский одним из первых записывал сказки и печатно призывал записывать их от рассказчиков. Говоря о том, что сказки эти «слушают с удовольствием и приятной улыбкой, даже смехом, близким к хохоту», он замечает: «Я то сам не раз видал и записывал карандашами».
В предисловии к «Анекдотам» Березайский ополчается на суеверов. Он перечисляет все виды гаданий на бобах, на воде при помощи решета, на картах, на кофе. Во втором издании (1821), в период повышенного интереса к народности и идеализации ее реакционных черт, он добавляет ироническое рассуждение о том, что значит «чесание ладони, той или другой, лба, переносья... умывание кошки лапой».
К списку суеверий он относит и уменье «нянюшек и мамушек» переноситься «быстропарным» умом за «тридесять земель, за тридесять морей, в подземное царство». К суевериям относит Березайский веру в героев бывальщин и волшебных сказок, «прогуливающих в полночь мертвецов, Ягу-костяную ногу, русалок, Буку» и т. п.
Изложение «Анекдотов» Березайский ведет как бы «посылками» от Словохота к Любоведу, из города Галич — в С.-Петербург. Первая «посылка» (т. е. глава) посвящена описанию похода пошехонцев к воеводе Щуке с дарами. Подготовлено приветствие, но в последний момент оратор спотыкается, шлет проклятье, его спутники хором подхватывают ругательства. Вторая «посылка» рассказывает, как пошехонцы, желая увидеть с дерева Москву, рубили под собой сучья. В третьей «посылке» речь идет о том, как, заночевав на постоялом дворе, пошехонцы перепутали свои ноги: «Одних голов сорок пар, а ногам-то уж и сметы нет». Хозяин за некоторую мзду берется их вылечить, берет кнут, и «всякому свои ноги оказались ближе к коленкам...». Тут же рассказ о покупке ружья и попытка поймать дробь руками. «Посылка» четвертая содержит повествование о том, как пошехонцы решают наболтать толокно в реке. Обычно в народных сказках толокно болтают в проруби. В. Березайский оговаривает отклонение: «Что герои наши мешают толокно не в проруби, а в открытой реке, читатель да благоволит меня в сем извинить, ибо они не зимою, а летом совершают сие путешествие». Затем следует эпизод с привязыванием к бревну и потопление. Шестая «посылка» посвящена лечению зубной боли, седьмая — встрече с арабом, вскочившим на спину пошехонцу, восьмая — чудесному средству от блох, которое надо положить блохе в «глаз, в рот и нос...». Девятая, десятая, двенадцатая и четырнадцатая «посылки» содержат сказки о ловких людях. Здесь и мошенник, обещающий высидеть яйца, и суп из камня, и рассказ о хитром «колдуне». В одиннадцатой «посылке» В. С. Березайский пересказывает два сюжета: о пошехонцах, которые на «поминках молока на стол не ставили, а взяв на ложку киселя, прихлебывать оного из столовой ходили в клеть... где молоко стаивало», чтобы, зачерпнув ложку, вернуться к столу, и о корове, которую пасут на крыше. В этой же главе пошехонцам приписывается «вынос дыму из избы решетами, обращение оглобель назад, следовательно, и возвращение назад», о серпе, принятом за змею, и о потоплении его вместе с лодкой пошехонцев. «Посылка» тринадцатая посвящена эпизоду с часами, но не найденными на дороге, как обычно в сказках, а стоящими в кабинете знатного лица. В данном случае, как и в эпизоде с прорубью, автор оговорил свое отклонение от распространенной версии. В четырнадцатой «посылке» речь идет о трубочисте, принятом пошехонцами за «нечистого духа», и о приключениях спившегося Микехи. Пятнадцатая «посылка» рассказывает, как пошехонцы, узнав, что лапти ценятся по величине, плетут целую лодку. Здесь же рассказ о том, как один из пошехонцев, желая прослыть знатоком городской жизни, не морщась ест лимон.
На этом кончаются похождения пошехонцев в издании 1798 г.
Во втором издании «Анекдотов» Березайский добавляет шестнадцатую «посылку», где раскрывается, как медведь откусил голову одному из пошехонцев и как жена его долго не может вспомнить, была ли у него голова, и, наконец, припоминает, что в «прошлом году купил он себе шапку малахай с ушами к Петрову дню», и только по этому определяет, что голова действительно была. Традиционный конец повести — «Я там был, мед пиво пил, по усам текло, а в рот не попало» — устным сказкам о глупцах не свойствен, но широко применяется в концовке ряда волшебных и некоторых бытовых сказок.
Таким образом, очевидно, что В. С. Березайский записал группу известных ему с детства народных сказок и построил их в виде единого цикла.
Во второе издание Березайский внес несколько изменений. Превращение свода сказок в повесть — задача, которую он, видимо, поставил перед собой, — диктовало обновление лексики, имен, расширение сюжетной канвы. Теперь «Анекдоты» — уже не сказки о глупцах, а сатира на глупцов, попытка создать на национальном материале национальную сатирическую повесть.
Сатирическая направленность «Анекдотов древних пошехонцев» привлекла к ним внимание М. Е. Салтыкова-Щедрина, и в его «Пошехонских рассказах» и «Пошехонской старине» очевидны следы знакомства автора со сборником В. Березайского.
В «Пошехонских рассказах» (1883—1884) есть образы городничих, не берущих взяток, из которых один «охотник был до рыбы» и брал лишь стерлядью, другой «получал» в просвирках и в рыбе («А однажды так в рыбе четыре золотых нашел — то-то было радости»). В этих же рассказах упоминается каланча, с которой связаны размышления героев о прошлом. В народных сказках о глупцах каланчи нет, так же как нет образа «Щуколюба». Но у Березайского береза из народных сказок заменена колокольней и появляется воевода Щука — образ представителя власти у Щедрина.[47]
Комментарий
Тексты сатирических сказок, включенные в данное издание, взяты из записей, сделанных в XIX — начале XX века, причем из нескольких вариантов каждого сюжета отбирался наиболее социально заостренный и художественно разработанный. Собиратели сказок дооктябрьского времени не в одинаковой степени сохраняли особенности языка сказочников, поэтому публикуемые тексты разнятся по языку: в одних он близок к литературному, в других насыщен диалектными словами, пояснение которых дается в приложенном к изданию словаре. В отдельных случаях литературность языка сказок является отражением их литературных источников или грамотности и некоторой начитанности исполнителей.
При сохранении характерной диалектной лексики сказочных текстов, фонетические диалектизмы в издании не воспроизводятся, орфография сближена с современной.
В тех случаях, когда сказочник прибегал к грубо натуралистическим описаниям, его текст заменен кратким пересказом, помещенным в издании в квадратных скобках. Такими же скобками отделены от текста слова, которые сказочник заменял жестом, но отсутствие которых при чтении может привести к неправильному пониманию фразы. В круглые скобки заключены текстовые пояснения сказителя. Вынужденные пропуски обозначены многоточием.
Горшеня (Афанасьев, № 325), Царь и черепан (Ончуков, № 7; записана от А. В. Чупрова), Елевы шашки (Садовников, № 37; записана от А. Новопольцева), Царь и вор (Ончуков, № 17; записана от Г. И. Чупрова), Царь, старик и бояра (Ончуков, № 18; записана от Г. И. Чупрова), [Загадки] (Афанасьев, № 323), Воевода и мужик (Смирнов, № 288), Мужик разгадывает загадки (Соколовы, № 4; записана от А. П. Шарашова), Беспечальный монастырь (Смирнов, № 314). Характерной чертой данной группы сказок является противопоставление в них справедливого царя глупым или предателям боярам. Герой из народа вместе с царем в этих сказках торжествует над боярами. Так в образе царя этих сказок отразилось народное представление о «хорошем царе».
Сказки на данные сюжеты в процессе бытования прикреплялись к биографиям Ивана IV или Петра I. Старшие записи, называющие сказочного царя, который встречается с мужиком-лапотником или шайкой воров, Иваном Грозным, были сделаны в середине XVII века придворным врачом царя Алексея Михайловича Коллинзом (см.: Коллинз. Нынешнее состояние России, гл. X. Чтение в Общ. истор. и древн. при Моск. унив., т. 1, М., 1846, стр. 15 и след.; Русск. вестн., 1841, № 7, стр. 179).
Сюжеты, связанные с именем Ивана Грозного, перешли к следующему популярному в народе царю — Петру I. Спустя двадцать лет после смерти Петра в Тайной канцелярии от ряда обвиняемых были записаны рассказы о Петре I: царь и вор подслушивают заговор бояр; царь и вор Барма, отказывающийся забраться в государеву палату, и др.
Одна из сказок о Петре I связана с именем Бармы:
В 1730 году в Симбирске колодник говорил товарищам: «Сказать ли вам сказку?» — «Сказывай!».
«В Москве был вор Барма и наш император (но не выговоря который), нарядясь в мужицкое платье и ночью из дворца ходил того Барму искать, и как-де он, государь, того Барму нашел, то-де тогда спросил того Барму, что-де он за человек, и тот Барма государю сказал, что он вор Барма; и государь стал того Барму звать красть из государевых палат денежную казну и тот-де Барма государя ударил в рожу и сказал скверно, для чего ты государеву казну подзываешь красть, лучше-де пойдем боярина покрадем, и государь-де с тем Бармою ходил и боярина покрали, и государь покраденые пожитки все отдал Барме, и дал тому Барме с себя колпак, и велел ему на другой день с тем колпаком придти в собор, и как-де на другой день тот Барма в собор пришел, то-де государь его, Барму, узнал и стал его, Барму, за то что он не захотел государевой казны воровать, при себе держать в милости».
В многочисленных следующих записях Петр становился тем самым царем, который то допрашивает настоятеля «беспечального монастыря», то беседует с бежавшим солдатом, то встречает горшеню и советует «общипать гусей» и т. п. Оригинальную сказку «Алексей Добродович», примыкающую к циклу сказок о «мудром ответе», сообщил сказочник И. Д. Богатырев. В сказке рассказывалось о старухе, которая в утренней молитве помянула и сына, и царя Петра Алексеевича. Царь незаметно подслушал молитву, наградил старуху и отправился во дворец. Здесь он увидел, что сын старухи спит на посту: «Ты что спишь?». — «Никак нет, не сплю!». — «А что ты делаешь?». — «А звезды считаю». — «Много насчитал?». — «А здесь — тьма-тьмой. А здесь — семьдесят со мной, а здесь не успел обсчитать — вы помешали».
Сказы об Иване Грозном и Петре I глубоко историчны в том смысле, в каком об историзме и говорил А. М. Горький: «От глубокой древности фольклор неотступно и своеобразно сопутствует истории. У него свое мнение о деятельности Людовика XI, Ивана Грозного, и это мнение резко различно с оценками истории, написанной специалистами, которые не очень интересовались вопросом о том, что именно вносила в жизнь трудового народа борьба монарха с феодалами» (М. Горький, Собр. соч., Гослитиздат, 1953, т. 27, стр. 312.
Напомним, что в легендах, пропитанных реакционной идеологией господствующей церкви, Петр I дан отнюдь не как «хороший царь», а как беспощадный и злой мучитель. В работе В. Миллера «Всемирная сказка в культурно-историческом освещении» (Русская мысль, 1894, № 10) приводится псковская легенда о зверской расправе царя с обманувшим его святым старцем.
Как и многие другие сказки, эти сказки в первоначальных вариантах, видимо, были построены на высмеивании ритуальных вопросов и ответов, отразившихся и в сказке фантастической.
Но все имеющиеся в нашем распоряжении варианты сатирических сказок о мудром ответе направлены против классовых врагов русского крестьянина (вместо царя иногда загадку не может отгадать воевода). В варианте Соколовых подчеркивается, что мужик «нуждался хлебом». Черты классового антагонизма характерны для многочисленных вариантов этих сказок, причем в поздних пересказах в характеристике царя усиливаются отрицательные черты — жестокость, злобность. Сказки на эту тему советских сказочников еще более заострены социально. Так, ответ о третьей доле («за грядку бросаю») уже не означает— «дочерей кормлю», а «подати плачу, а за что плачу — сам не знаю, все равно, что за грядку бросаю» (Сказки Магая. Записи Л. Элиасова и М. Азадовского, под ред. М. К. Азадовского. ГИХЛ, Л., 1940, стр. 242).
Сказки о мудром ответе связываются с именем многих замечательных людей. Биограф А. В. Суворова приводит одну из них как действительно бывший эпизод:
«Однажды в трескучий мороз спросил он (Суворов, — Д. М.) стоящего на часах солдата: «Сколько на небе звезд?». Тот ответил: «Сейчас перечту». И начал: «Раз, два, три...» и т. д. Когда он насчитал до тысячи и более, тогда Александр Васильевич, сильно прозябнув, спросил его имя — и ускакал. На другой день он — унтер. И Суворов сказал: «Нет, он меня перехитрил».
Сюжет сказки о мудром ответе положен в основу стихотворения М. Исаковского «Царь, поп и мельник»:
Царь на трон уселся плотно
С грозным скипетром в руках:
— Сколько ж, пастырь беззаботный,
Сколько звезд на небесах?
И, отбросив страх и робость,
Мельник начал:
— Счет мой прост:
Звезд на небе — тьма да пропасть,
Бездна, вир и девять звезд...
Царь смирился, сдался мигом
И ответил тот же час:
— Я уже сверял по книгам,
Вышло столько ж, в самый раз.
Он помедлил деловито,
Глянул на пол, на стену...
— А теперь, отец Никита,
Объяви мою цену!
И ответил мельник честный,
Что расценка на царей
Всем и каждому известна:
Двадцать девять целкашей...
Другим примером использования сатирической сказки данного типа может служить одно из стихотворений А. Суркова. Это стихотворение, написанное поэтом в годы Отечественной войны, рассказывает о героическом поведении советского человека на допросе в штабе врага. Автор использовал в нем образы сказки о мудром ответе:
«Парабеллум» приставили мне к виску,
— Говори, подлец, не крути:
Сколько русских в лесу? — Как в море песку!
— Сколько пушек? — Поди, сочти.
Барин-кузнец (Садовников, № 39). Принадлежит к наиболее острым в социальном отношении сказкам. Барин здесь — воплощение неумелости, неспособности к полезному труду, за который он берется лишь из зависти. Комическое изображение того, как барин трудится, напоминает народные песни о дворянах или торговых людях Фоме и Ереме, которые также безуспешно пробуют заниматься разными работами (см. примечание к сказке о Фоме и Ереме). Социальная острота сатиры усилена концовкой, описывающей расправу с барином-кузнецом, во время которой лакей помогает мужику, делая вид, что в точности выполняет приказ барина. Создание комического эффекта таким приемом нередко у сказочников-сатириков.
Сказка «Барин-кузнец» легла в основу одного из сатирических стихотворений Демьяна Бедного «Горе-кузнец», где в форме сказки рассказывается, как кузнецы забастовали и барину пришлось работать самому:
Вот барин стал ковать,
Да через час-то хвать —
Беда: «Эх-ма! Досадно!
Железа сорт плохой...
Сгорело больше половины...
К чему голубчик шины?
Слышь? Удружу тебе сохой!».
«Что ж! Ладно!».
Вновь кипит работа.
А пользы нет: «Ведь вот грехи!
Видать не выйдет и сохи!
А сошничек тебе иметь-то неохота?
Ужо спаяю сошничок!».
«Что ж! Ладно!».
Стук да гряк. Железо убывало,
А «кузнецу» и горя мало;
«Скую, — кричит, — кочедычок!».
«Что ж! Ладно!».
Барина заказчик не торопит.
А барин глядь, уж вопит:
«Готово! Просто шик!».
А вышел — пшик!.
Сказка о Фоме и Ереме (Смирнов, № 299). Бытующая в многочисленных песенных и полупрозаических вариантах сказка о двух братьях Фоме и Ереме, не способных ни к какому труду и потому терпящих неудачи при всех своих попытках пахать, сеять, жать, молотить, строить, торговать, охотиться, рыбу ловить и т. д., примыкает к сатирам на представителей господствующего класса, не приученных к полезной работе. Именно потому, что эти персонажи воспринимались в народной среде как образы людей, чьи «белые руки чужие труды любят», историческая песня о Щелкане Дудентьевиче, в ее поздних вариантах, называет Фому и Ерему в числе тех, кого «Возвяг Таврульевич» «пожаловал селами, поместьями, городами с пригородками».
В еще более остро преувеличенном виде неспособность представителей господствующих классов к труду изображена в народной песне:
У нас было в селе Поливанове,
Боярин-от дурак в решете пиво варил,
Пойти было молоденьке, поучить дурака!
Возьми, дурак, котел, — больше пива наваришь!
А дворецкий дурак в сарафан пиво сливал.
Возьми, дурак, бочку, — больше пива насливаешь!
А поп-от дурак косарем сено косил.
Возьми, дурак, косу — больше сена накосишь!
В XVII веке народная песня-сказка о Фоме и Ереме была обработана в книжную повестушку, уточнившую социальное лицо героев: в повести они называются то дворянскими детьми, то торговыми людьми (подробнее см.: В. П. Адрианова-Перетц. Русская демократическая сатира XVII века. Серия «Литературные памятники», Изд. АН СССР, М.—Л., 1954, стр. 241—245). Песенные варианты (Шейн, Соболевский и др.) свидетельствуют иногда о связи не только с текстом устной сказки, но и с повестью XVII века.
Барин и плотник (Ончуков, № 223). Сказка записана собирателем со слов неизвестного, случайно встреченного на постоялом дворе человека. Многое в ней явно восстановлено по памяти. Сказка несомненно принадлежит к позднейшим антибарским сказкам. Названия деревень «Адковая» и «Райковая» принадлежат к характерным для сатирической сказки именам-названиям, определяющим предмет и в силу этого играющим роль в развитии сюжета (см. в ряде сказок: Сумин-град — сумка, Печь-печинский град — печь, и др.).
Сказка эта близка к таким сказкам, как «Барин и кузнец», где высмеивается барское неумение работать, бездарность. Близка она и к интересной сказке «Барин-драчун», записанной собирателем Н. В. Новиковым от Ф. П. Господарева (Сказки Филиппа Павловича Господарева. Запись текста, вступительное слово, примечания Н. В. Новикова. Петрозаводск, 1941, стр. 403).
Сердитая барыня (Соколовы, № 45; записана от Г. Е. Медведева). Сказка построена на противопоставлении жизни богатой барыни и нищей жены озлобленного и грубого деревенского сапожника. Составители хрестоматии «Устное поэтическое творчество русского народа» (Изд. Моск. унив., 1954) С. И. Василенок и В. М. Сидельников относят происхождение сказки к периоду разложения феодально-крепостнических отношений и развития капиталистических отношений в России.
Набитый дурак (Афанасьев, № 403), Дурень Ненило и жена его Ненилушка (Соколовы, № 18; записана от М. И. Медведевой, основной репертуар которой состоял из фантастических сказок), Лутонюшка (Афанасьев, № 405), Сказка о глупых людях (Смирнов, № 274), Как один богач хотел своего сына женить (Смирнов, № 200; записана от Ивана-шорника). Невпопад сказанное героем сказки при виде похорон пожелание «таскать вам — не перетаскать» в живом языке превратилось в поговорку, характеризующую неуместные поступки или слова. Именно в таком смысле применяет, например, это выражение В. И. Ленин (см.: В. И. Ленин, Соч., т. 5, стр. 341).
Глупец-недотепа, все делающий невпопад, известен и как герой «скоморошины», записанной уже в XVIII веке в сборнике Кирши Данилова:
А жил был дурень,
А жил был бабин.
Вздумал он, дурень,
На Русь гуляти,
Людей видати,
Себя казати.
Отшедши дурень
Версту, другу,
Нашел он, дурень,
Две избы пусты,
В третей людей нет.
Заглянет в подполье,
В подполье черти
Востроголовы,
Глаза, что часы,
Усы, что вилы,
Руки, что грабли,
В карты играют...
Он им молвил:
«Бог вам в помочь,
Добрым людям!»
А черти не любят,
Схватили дурня,
Зачали бити,
Зачали давити,
Едва его, дурня,
Жива отпустили... и т. д.
Отдельные эпизоды сказок о глупцах связаны со значительной группой народных присловий, т. е. с «прозвищами, относящимися не к единичному лицу, а к группе лиц, составляющих собою географическое или этнографическое целое» (Д. Зеленин. Народные присловия и анекдоты о русских жителях Вятской губернии. Вятка, 1901, стр. 3), — о «пошехонцах», «вятичах» и пр. Возможно, что в этих произведениях сохранилась память о каких-то обрядах, исчезнувших и ставших смешными, и представлениях о природе и общественной жизни, приписывавшихся жителям соседних местностей.
Такие сказки могли начать складываться еще в период распада первобытно-общинного строя, когда на первое место стал выходить факт совместного жительства, совместного пользования некоторыми видами земли, угодьями и пр., необходимость коллективного выполнения некоторых работ и т. п. (см. М. О. Косвен. «Очерки истории первобытной культуры». Изд. АН СССР, М., 1953, стр. 199).
Уже в «Повести временных лет» есть эпизоды, свидетельствующие о связи их с этими сказками. Д. С. Лихачев отмечает, в частности, связь известного рассказа о «белгородском киселе» с устным преданием: «Этот рассказ посвящен той же теме об обмане врагов хитростью, что и рассказы об Олеге, напугавшем греков движением ладей по суху, об Ольге, обманувшей четырежды древлян и один раз византийского императора». Осаждающие поверили, что их недругов кормит сама земля. Д. С. Лихачев справедливо говорит о том, что в данном рассказе речь идет о каких-то представлениях, уже невероятных для одних, но еще вполне реальных для других народов (см.: Повесть временных лет. Часть вторая. Статья и комментарии Д. С. Лихачева. Изд. АН СССР, М.—Л., 1950, стр. 351).
Видимо, еще в феодальную эпоху сказки о различных соседних племенах, народах, наконец, просто о соседних селениях имели широкое распространение. Уже тогда предметом сатиры являлись не племенные или национальные черты, а черты социальные, как это всегда бывает в устно-поэтическом творчестве. Все эти сказочные «пошехонцы», «вятичи», «псковичи», в действительности, разумеется, ничего общего не имеющие с трудовым народом Ярославщины, Псковщины и проч., прежде всего рисуются людьми, чуждыми труду, не умеющими обращаться ни с серпом, ни с топором, ни с другими орудиями труда, что свойственно представителям господствующих классов.
Господствующие классы немало потрудились, чтобы переадресовать народную сатиру. Отсюда попытки презрительно-иронического толкования присловий в помещичьей, барской среде. Так, еще Н. С. Лесков писал, что у помещиков его времени простые люди делились на «два народа»: «народ орловский» и «народ курский». «Орловский народ» считался «пошельмоватее», а куряне — «ведомые кметы» подразумевались якобы «подурасливее» (Н. С. Лесков. Продукт природы. Полн. собр. соч., т. 22, 1903, стр. 134).
Представители прогрессивной общественной мысли, начиная от забытого просветителя конца XVIII века В. С. Березайского и кончая М. Е. Салтыковым-Щедриным, под «пошехонцами» понимали как раз представителей господствующих классов.
В сказках о пошехонцах высмеивается жизнь праздного и ленивого человека, далекого от всякого труда. Именно этой задачей сатиры объясняется доведенное до гротеска изображение полного неуменья пошехонцев выполнить какую бы то ни было работу, их фантастической недогадливости, непонимания простейших законов природы. Пошехонцы в этих сказках вообще ничего не знают, ничего не понимают. Народ мстил своим угнетателям, беспощадно высмеивая их. И если иногда в облике пошехонского быта проскальзывают крестьянские черты, то это потому, что народ, рассказывая о других классах, зачастую наделял их быт деталями своего собственного (так, царицы иногда варят обед, а царевичи пасут скот).
Образ Лутони введен в литературу В. С. Курочкиным в его пьесе «Принц Лутоня», построенной на материале народной драмы, где дана своеобразная интерпретация этого персонажа, — герой наделен народной мудростью. Не забыл В. С. Курочкин и о других чертах сказочного Лутони — о его простодушии, сметке, стремлении разобраться в происходящем и проч. В известной степени характеристика героя пьесы раскрывает семантику имени Лутоня: Лутоня на некоторых диалектах означает «ободранный». У В. Даля «лутоха» — липа, с которой снята кора, «лутошник» — человек, промышляющий съемкой лык, «лутошковый» — гнутый и т. д. Слово же «лутошливый» означает «не по годам сметливый» (В. Даль. Толковый словарь живого великорусского языка. Изд. 4-е, под ред. проф. И. А. Бодуэна-де-Куртенэ, т. II, СПб. — М., 1914, стр. 711).
Барин и мужик (Садовников, № 41, записана от Абрама Новопольцева). Характерная для А. Новопольцева черта — умелое введение ярких реалистических деталей, помогающих типизации социального образа, — проявилась и здесь. Так, мужик спрашивает проезжего барина, который попросился к нему ночевать: «А не будете ночью озоровать?». И слушателю вспоминаются картины барского произвола, «озорства».
Как и в других сказках, А. Новопольцев здесь откровенно говорит не только о своих классовых симпатиях и антипатиях, но и подчеркивает (концовкой), что он-де и есть тот самый мужик, который провел барина, а сейчас еще рассказывает ему сказки.
Солдат и барин (Смирнов, № 232). Наказание остроумным солдатом скупого барина воспроизводит ту обстановку, в какой приходилось работать у помещиков не только крепостным, но и наемным слугам. Издевательства солдата, превратившегося в барина, над слугой-помещиком в точности повторяют действительные оскорбления, обычные в быту помещичьих дворовых.
Солдат и барин (Смирнов, № 232). Сказка, видимо, принадлежит к позднейшим. Связана с солдатскими присказками и присловиями. Возможно, смягчение социальных мотивов, особенно ощутимое при сравнении с такой солдатской сказкой, как «Вестовой у генерала» (см. комментарий ниже), объясняется средой бытования.
Вестовой у генерала на вестях или солдатское «Отче наш» (запись В. П. Плешкова около 1905 г., в Свердловске); приведена в сборнике В. П. Бирюкова «Дореволюционный фольклор на Урале» (ОГИЗ, Свердловск, 1936, стр. 253—255). Сказка явно позднейшего происхождения. Возникла в солдатской среде. Автор записи сообщает, что рассказчик слышал эту сказку во время учения ополченцев. По свидетельству В. П. Бирюкова сказка широко распространена на уральских заводах. Острая сатирическая интерпретация «Отче наш» имеет богатую традицию в русской и переводной литературе. В. П. Адрианова-Перетц в статье «Образцы общественно-политической пародии XVIII — начала XIX века» приводит целый ряд аналогичных текстов, справедливо показывая, что подобные молитвы были особенно удобны для пародирования или стилизации в силу их общеизвестности. Молитву «Отче наш» использовал в одной из своих сатир М. В. Ломоносов:
Солдат скоро как в дом вступает, хозяина того призывает Отче!
Имение и весь твой дом теперь стал не твой уж, он наш.
Молчит крестьянин, размышляет и внутренно его ругает, иже еси
Щастливой век наш перервался, помощник нам один остался на небеси.
Число злодеев есть безмерно, и нет достойного в них верно. Да святится,
Что все народы почитают, оне, о боже, раздражают имя твое.
Лишенным щастия, покою, спасение твоей рукою да приидет,
Когда тобой не защитится, разграбится и разорится царствие твое,
Когда злодеев смерть постигнет, избавленный народ воскликнет: «Да будет воля твоя».
Напастей, бед совсем лишася, все будем жить веселяся, яко на небеси.
Отколь животныя взялися, не с неба ль сшедши развелися и на земли?..
В ответе солдата нашли отражение сатирические мотивы из «листков, которые возбуждали настроения» в начале XIX века.
В одном из исследований приводится полный текст такого «листка»:
Грех — умер,
Право — сожжено.
Доброта — сжита со света.
Искренность — спряталась.
.............
Правосудие погребено под развалинами права.
Кредит — обанкротился.
Совесть — сошла с ума и сидит на весах правосудия.
...............
Честность — вышла в отставку.
Кротость — заперта за ссору на съезжей.
Закон — висит на пуговицах у сенаторов.
И терпенье — скоро лопнет.
В приведенной В. П. Бирюковым сказке концовка явно смягчена. Сам составитель приводит и другой ее вариант, более характерный для образа генерала: «В шею выгнал» (стр. 255).
Скряга (Афанасьев, № 452). Одна из наиболее ярких сказок, разоблачающих жадность и скупость классовых врагов. Марко-Богатой — постоянное имя сказочных богачей. Выше, в статье «Русская сатирическая сказка», говорилось о том, что сюжетно «Скряга» имеет немало общего с одной из «бывальщин» (термин, применяемый А. Н. Афанасьевым к рассказам о мертвецах). В приведенной А. Н. Афанасьевым бывальщине разбойники принуждают учителя открыть крышку гроба и снять кольца с пальцев покойницы, он «шесть легко снял, а седьмого не может. Сказал он про то разбойникам, они кинули ему нож и приказывают: „Отруби-ка ей палец!“. Учитель поднял нож и как только отрубил палец — в ту же минуту покойница словно ото сна пробудилась, закричала громким голосом: „Сестрицы и братцы! Вставайте на помощь скорей, не знала я покоя при жизни, не дают мне его и при смерти!“. На ее голос растворились гробницы, и начали выходит мертвецы» (Афанасьев, № 362).
Как указывалось в статье, перед нами не просто внешнее совпадение элементов сюжета; нет сомнения, что сатирическая сказка о скряге возникла как сатира и на представителя господствующего класса, и на уходящие, отмирающие представления и поверия.
Как поп работников морил (Соколовы, № 53; записано от Парамона Богданова), Поп и работник(Зеленин, Вятск. сб., № 63; записано от А. X. Селезнева, сказочника-сатирика), Я, Никого, Караул (Ончуков, № 251), Суд о коровах, Похороны кобеля, Жадный поп. Три последние сказки взяты из рукописи «Народные русские сказки не для печати. Собраны, приведены в порядок и сличены по многим разным спискам А. Афанасьевым» (Архив Института русской литературы АН СССР, № Р1, опись № 1, № 112), перепечатанной в приложениях к «Народным русским сказкам» А. Н. Афанасьева (т. III, Гослитиздат, Л., 1940, под рубрикой «Из русских заветных сказок», №№ 4, 2, 5). В печатном варианте снята вся концовка сказки № 4; несмотря на ряд натуралистических деталей представляет несомненный интерес для понимания социальной направленности произведения.
Поп и работник (Худяков, № 27). В сборнике демократа-фольклориста И. А. Худякова эта сказка называется, вопреки устной традиции, просто «Работник». Всюду слово «поп» заменено в ней неопределенным «хозяин»; лишь в примечаниях к третьему выпуску под рубрикой «Погрешности 1-го выпуска» сказано: «Стр. 107, строка 20, напечатано: хозяин; следует читать: поп». Мы восстанавливаем первоначальный текст. Вероятно по тем же цензурным обстоятельствам, которые, как писал в предисловии А. И. Худяков, «не позволяют... печатать многие интересные сказки», смягчены и заключительные строки сказки. Сказка близка по сюжету к оригиналу «Сказки о попе и работнике его Балде» А. С. Пушкина.
Поп теленка родил (Ончуков, № 142), Хитрая баба (Афанасьев, Заветн., № 66, рукопись; см. также: Афанасьев, Прилож., № 6). Сказки о скупом, жадном, глупом и похотливом попе — один из значительных видов русской народной сатиры. Эти сказки являются подтверждением той характеристики отношения народа к духовенству и религии, какую дали В. Г. Белинский в письме к Н. В. Гоголю и А. И. Герцен в статье «Россия». В. Г. Белинский писал: «Неужели же в самом деле вы не знаете, что наше духовенство находится во всеобщем презрении у русского общества и русского народа. Про кого русский народ рассказывает похабную сказку? Про попа, попадью, попову дочку и попова работника. Кого русский народ называет: дурья порода, брюхаты жеребцы? Попов... Не есть ли поп на Руси для всех русских представитель обжорства, скупости, низкопоклонничества, бесстыдства?» (В. Г. Белинский. Избранные философские произведения. Госполитиздат, т. II, М., 1948, стр. 516).
Глубокое равнодушие народа к религии, атеистические элементы в его мировоззрении отмечал А. И. Герцен: «Русский крестьянин суеверен, но безразличен в смысле религии, которая ему вообще недоступна. Он в точности исполняет все обряды, всю внешнюю сторону культа, чтобы в этом отношении совесть была чиста... Священников своих он презирает, как лентяев и жадных людей, которые живут на его счет. Во всех непристойных народных рассказах и уличных песнях предметом насмешки и презрения служат всегда поп и дьякон или их жены» (А. И. Герцен, Полн. собр. соч. и писем, т. V, Пгр., 1916, стр. 352).
По цензурным условиям значительная часть сказок, высмеивающих духовенство, не могла быть опубликована, повидимому и записано их было немного. Некоторое количество записей сделано и издано было после 1905 г. После 1917 г. число записей сказок о попах значительно возросло, причем в этих поздних вариантах заметно усилены антирелигиозные мотивы. Так, в сказке М. М. Коргуева «Как поп, псаломщик и дьякон сидели под бурлаком» муж не просто наказывает неудачливых любовников, но и отучает жену от хождения в церковь, и т. п. (Сказки М. М. Коргуева. Запись и комментарии А. Н. Нечаева. В кн.: Сказки Карельского Беломорья, т. 1. Под общей ред. проф. М. К. Азадовского, проф. Б. А. Ларина, акад. И. И. Мещанинова, А. А. Прокофьева и А. П. Чапыгина, М., 1947, стр. 628).
Одна из характерных сказок, связанная с сюжетом «чудесной» иконы, приводится В. И. Чернышевым:
Поп сам ел хорошо, а своего работника кормил плохо. В праздник работник забрался пораньше в церковь, залез под престол и сидит там. Поп пришел, начал служить; стал читать: «Господи, очисти меня грешного и помилуй!». А работник тихонько из-под престола говорит: «Не помилую». Поп услыхал, изумился. Опять говорит: «Господи, очисти меня грешного и помилуй!». Работник опять: «Не помилую!». Поп в третий раз говорит так же, и работник ему в третий раз отвечает то же. Поп осмелился, говорит: «За что же, господи?». Работник отвечает: «Работника плохо кормишь!». Поп пришел домой, говорит попадье: «Мать, какое мне было преставление: я слышал глас». И рассказывает, что было. Пришел и работник. Его — за стол, стали кормить, угощать.
Интересна завязка сказки «Поп теленка родил» в варианте, записанном И. В. Карнауховой от советского сказочника Петра Яковлевича Белкова, крестьянина из деревни Нефедово (Заонежский край), мастера сценического исполнения сказки (Сказки и предания Северного края, Изд. «Academia», 1924, стр. 377).
В сказке Белкова не только подчеркнута жадность попа-обжоры, но и разоблачается его полное равнодушие к выполняемому им церковному обряду, когда богослужебные возгласы он перемежает вопросами о предстоящем угощении:
— Бла-а-гослови бог! (А хорош ли пирог?).
— Православные, живите дружно! (А к киселю молока нужно).
— Во имя отца и сына и святого духа! (А в рыбнике запеклась муха).
— Бойтесь греха и ада-а! (Покормить попа надо).
Да и насядет. Только скулы потрескивают. Рыбник, дак с костями с блюда слизом. Нажрется, дак пузо вздует. Ряса торчком стоит.
— Мир дому сему, отныне и до века-а-а! (Накормили человека).
Да в нову избу.
Вряд ли в этой сказке можно найти черты кулацкой идеологии, как об этом писал Ю. М. Соколов. В предисловии он указывал, что сказки Белкова типичны для «зажиточной или, вернее, кулацкой[курсив проф. Ю. М. Соколова] части деревни, тех лиц, которые тяготеют к торговле, купеческому бытовому укладу и к явно буржуазному миросозерцанию...» (Сказки и предания Северного края, Предисловие, стр. XI).
[Одна баба...] (Афанасьев, № 524), Старухина молитва (Ончуков, № 263; записано от И. Н. Макарова, старообрядца, «большого вольнодумца»; по словам собирателя, Макаров «с большим сарказмом относится... не только к православному духовенству, но и к раскольничьим учителям, наставникам и начальникам, а также к самим старообрядцам»), Церковная служба (Ончуков, № 262; записана от того же И. Н. Макарова, как и предыдущая сказка), Поп Пахом (Соколовы, № 136; записана от Г. Д. Якуничева), Безграмотная деревня (Ончуков, № 63; записана от Натальи Михайловны Дементьевой. Для правильного понимания текста важно примечание собирателя: «Слова попа и дьякона поются протяжно, на церковный лад; слова дьячка на мотив веселой плясовой песни» — Ончуков, стр. 168). Все эти сказки относятся к области тех многочисленных народных юмореск, которые вторгались и в древнерусскую повесть, и в XVIII веке в ученый труд Н. Курганова, автора «Письмовника», и дожили в устном бытовании до наших дней. Для всех этих сказок характерно пренебрежение к религиозному ритуалу, насмешка над церковной службой, над жадностью и невежественностью духовенства.
Под сильным влиянием антипоповских сказок такого типа складывались произведения XVII века — «Повесть о попе Савве», «Повесть о крестьянском сыне» и др. В центре «Повести о попе Савве» — образ самого попа, который не без гордости говорит о себе: «Я-де суть поп Савва, да немалая про меня слава. Аз вашу братию в попы ставлю, что и рубашки на вас не оставлю». Заснув пьяный, он видит во сне двух ангелов, которые берут у него деньги; проснувшись, он обнаруживает себя в патриаршей хлебне на цепи и уже без денег. Изображение попа Саввы вполне совпадает с «гласом народа о духовенстве» (В. П. Адрианова-Перетц. Очерки по истории русской сатирической литературы XVII века. Изд. АН СССР, М.—Л., 1937, стр. 233).
В дореволюционном фольклоре сатира антирелигиозная и антипоповская была зачастую связана со старообрядчеством и сектантством. В наши дни широко бытует сатира на религию как таковую. Интересно присловие колхозника из Красных Мытищ (Псковская область) Михаила Евдокимовича Евдокимова, который говорил: «Есть три обмана в религии. Первый в православной — покойник в церкви, все плачут, а поп поет. Разве это хорошо? Второй в католической — поп других венчает, а сам не может жениться. А третьим обманом все грешны: есть художники церковные, которые рисуют иконы — бога, а сами его не видели никогда» (Вл. Гельман-Бахтин. Фольклор Псковской области. В сб.: На берегах Великой, Псков, 1947, стр. 137).
Старуха отгадчица (Ончуков, № 94), Поп и дьякон (Садовников, № 43). Победителями в этих социально заостренных сатирических сказках являются нищий, обездоленный, голодный. Характерно, что в сказке «Поп и дьякон», пока оба героя бедны, «колдовство» им удается; как только они разбогатели, сказочник представляет их в виде двух наглых и неумелых жуликов.
Конфликт между героем сказки о знахаре и окружающей средой — конфликт двух мировоззрений: окружающие еще верят в чудо; для него чудо — обман, отгадка уже не послание свыше, а дело рук самого колдуна или дело случая.
Каша из топора (Афанасьев, № 503), Кузька-вор (Садовников, № 31), Дорогая кожа (Афанасьев, № 447), Барма (Ончуков, № 160). Выше (стр. 185) говорилось о социальном значении образов этих сказок и подобных им. Приведенные варианты наиболее остры социально. В многочисленных сказках такого типа обращает иа себя внимание одна общая черта. В сказке А. П. Шарашова «Вор-Яшка — менная пряжка» (Соколовы, № 3) герой выдает себя за чорта («замарал свою рожу сажей... и забрался в печку»); в сказке «Мотросилко», записанной в Вятской губернии (Смирнов, № 117), герой выдает себя за духа, посланного с неба («подделал себе большие лубочные крылья... и ночью прилез к окошку»); в сказке И. Д. Богатырева герой ворует ксендза, заявив, что он — ангел. В сборнике А. Н. Афанасьева сказки такого типа представлены №№ 383—390. В сказке № 383 вор идет воровать по совету барина — уносит у него же сапоги, прячет за глыбой земли общипанного петуха и ворует у растерявшихся при виде невиданного зрелища плугарей быка, одевшись барином, ворует жеребенка, наконец, назвавшись ангелом, уносит «керженского наставника». В сказке № 384 — вор ворует штаны у своего учителя, прикинувшись удавленником, похищает барина, всовывает в окно козла (его все принимают за чорта), одевшись барином, уводит лошадь. В сказке № 385 — прикинувшись удавленником, угоняет целый обоз. В сказке № 386 — все похищения свершает, завернувшись в солому или одевшись чортом. В сказке № 387 — подкидывает мертвеца, притворяется удавленником, вместо него топят боярина. В сказке № 388 — завертывается в солому, под видом сказочника приходит к барину. В сказке № 389 — срезает подошву у дядьки, под видом пьяного уводит жеребца. В сказке № 390 — срезает подметки, подбрасывая сапоги, ворует быка; баба, по совету вора, плачет не над телом убитого, а над разбитым кувшином, и т. д. и т. п.
Таким образом, герой этих сказок побеждает своего врага (барина, попа и т. п.) тем, что выдает себя за чорта, за удавленника, за ангела, за подводного воеводу, завертывается в солому, «творит чудеса» (подсовывает общипанного петуха, козла, мертвеца). Все это позволяет предполагать, что с самого своего появления все эти сказки были направлены против всевозможных религиозных верований.
Шут Балакирев (Соколовы, № 40; записана от Григория Ефимовича Медведева). В этой сказке образ шута, известный по многочисленным сказкам, связывается с именем Балакирева.
Иван Александрович Балакирев (1699—1763) был дворянином Костромской губернии. 16 лет был представлен Петру I, служил в Преображенском полку. Придворным стал лишь при Анне Ивановне. Видимо, этот период его жизни и был отправным для привлечения к его образу давно известных сказок о шуте, посрамляющем своего хозяина. В лубочной и книжной литературе Балакирев — герой многочисленных проказ, шуток, например в кн. К. А. Полевого «Собрание анекдотов Балакирева», вышедшей в 1830 г. В народно-поэтическом истолковании он — друг народа, смело разговаривающий об его нуждах с царем и при случае посрамляющий самого царя. У советского сказочника Ф. П. Господарева сказка «Шут Балакирев» — повесть, включающая в себя многочисленные эпизоды сказок о шуте. Особый интерес представляет вводный рассказ о царе Давиде, весьма далекий от библейского и доказывающий право мужика убить царя «с ружья», как волка (Новиков, № 29).
Чорт-заимодавец (Зеленин, Пермск. сб., № 97), Солдат и чорт (Садовников, № 80). Обе сказки примыкают к обширной группе сказок, где посрамляется чорт. Еще А. Н. Афанасьев писал: «Вообще следует заметить, что в большей части народных русских сказок, в которых выводится на сцену нечистый дух, преобладает шутливо-сатирический тон. Чорт здесь не столько страшный губитель христианских душ, сколько жалкая жертва обманов и лукавых сказочных героев: то больно достается ему от злой жены, то бьет его солдат прикладом, то попадает он под кузнечные молоты, то обмеривает его мужик на целые груды золота» (А. Н. Афанасьев. Народные русские легенды. Казань, 1914, стр. 139).
Эти сказки, как и ряд других, «свидетельствуют, что народ всегда был великим жизнелюбом, и в то же самое время они лишний раз доказывают, что сказочная фантастика основана на трезвом понимании жизни, что она имеет реалистический характер и лишена мистики» (В. Базанов. К мотиву борьбы жизни со смертью в сказках Карелии. Народная словесность Карелии. Госиздат Карело-Финской ССР, Петрозаводск, 1947, стр. 263—265).
В этих сказках отчетливо сказалась направленность народной сатиры. На первый план выступает и здесь осуждение реальных классовых врагов. В сказке «Чорт и солдат» подчеркнуто, что «тот (генерал, — Д. М.) его в зубы, а после — порку. И пороли чорта каждый день».
Во многом напоминает эту сказку «Сказка о попе и чорте», дошедшая до нас лишь в стихотворной переделке. В таком виде она печаталась на страницах подпольных изданий. В ней рассказывается, как чорт услыхал, что поп пугает прихожан ужасами ада, и, явившись к нему, доказал, что для рабочего человека и жизнь земная — тот же ад.
Чорт говорит о трудящихся:
Что им ад?.. Они и в жизни
Терпят тот же ад... Пойдем!..
Он принес попа к заводу.
В дымных, мрачных мастерских
Печи яркие горели;
Адский жар стоял от них.
И куда наш поп ни взглянет,
Всюду жар, огонь и смрад:
Сталь шипит, валятся искры,
Духота... — Уж чем не ад?!
У попа дыханье сперло,
Жмется, мнется, — сам не свой.
Слезно к чорту он взмолился:
— Отпусти меня домой!
Песня эта была известна и в устном бытовании. Пелась она на мотив: «Из-за острова на стрежень» (см. сб.: Революционная поэзия. Вступительная статья, подготовка текстов и примечания А. Л. Дымшица. Изд. «Советский писатель», Л., 1954, стр. 449).
Это же положение использовано В. В. Маяковским в его «Мистерии-Буфф» Центральный эпизод сцены в аду — это сравнение реальной жизни рабочих и крестьян при капитализме с выдуманными муками ада, которые кажутся просто детской забавой. Когда черти окружают пришельцев, батрак говорит:
«Да что ты кичишься какими-то вилами!
Твой глупый ад — все равно, что мед нам.
Бывало,
в атаке,
три четверти выломит
в одно дуновенье огнем пулеметным».
Видимо, сказка «Солдат и чорт» принадлежит к группе сравнительно новых сказок, возникших в солдатской среде не позднее середины XVIII века.
Эта сказка «симбирского мещанина» П. С. Полуехтова, как и другие в его репертуаре, отличается остротой социальной направленности.
Иного рода сказка «Солдат учит чертей» (Зеленин, Пермск. сб., № 33), всей манерой изложения свидетельствующая о стремлении сказочника — бывшего солдата Е. С. Савруллина перенести все действие в условно-фантастический план. Посрамленный барин, напуганные черти — все это подано в плане бывальщины. Барин не высмеивается в этой сказке, а представлен как помощник солдата, помогающий изгнанию чертей:
Солдат с большой палкой и закричал на чертенят: «Становись во фрунт!». — Чертенята с голодухи. Хлоп солдат их по уху: «Что ты не встаешь? Исполнять службу не хочешь?». Чертенята умоляют солдата своего: «Отпусти, солдат, домой!». — «Где у вас, чертей, дом?». — «Да хоть на волю нас пусти!». Барин сидит у двери, глядит в щелку небольшую, чтобы чертенок не пролез. Солдат командует: «Шагом марш!». Он их долго тут учил; бьет их палкой по затылку: «Вы, равняйтесь хорошенько!». Приказал солдат играть музыке; бальная музыка играет, а чертенята шагом марш! Не похвалил их за это солдат: шли шеренгой неверно.
Сказки об обманутом чорте связаны со сказками о шуте, ловком пройдохе, мнимом знахаре, иногда они даже соединяются в одном развернутом повествовании (см. сказку «Кузька-вор»).
Иванушка-дурачок (Афанасьев, № 400). В центре сказок такого типа — образ Иванушки-дурачка, «иронического удачника», как называл его А. М. Горький. Центральный персонаж, несмотря на свою определенно подчеркнутую глупость, тем не менее, оказывается победителем своих противников. Представители власть имущих классов неизменно терпят поражение при столкновении с ним. Несомненно, именно эта преувеличенная глупость главного персонажа еще более оттеняет факт поражения, казалось бы, умных противников.
О ранней стадии развития образа см.: В. Я. Пропп. Мотив чудесного рождения. Ученые записки ЛГУ, серия филологических наук, 1941, вып. 12, стр. 67.
О царе и портном (записана в Сенно-Губском посаде в Заонежье; напечатана как приложение к статье В. Максимова «Заметки по поводу издания народных сказок» — Живая старина, вып. 1, 1897, стр. 112). Обман ловким рассказчиком скучающего царя с помощью развлечения его сказкой-небылицей сближает данную разновидность сказок со сказками, в которых герой рассказывает небылицы «лесному духу», чтобы получить от него огонь (см. сказки: «О старике» — В. Н. Добровольский, Смоленск. этнограф. сб., ч. 1, СПб., 1891, № 11; «Небылица — сорок братьев ездили отца крестить» — Ончуков, № 19, и др.). К числу наиболее полных сказок-небылиц относится сказка С. И. Богатырева, которую мы приводим:
НЕ ЛЮБО — НЕ СЛУШАЙ
Было три брата. Один безногий удался — наперегон с зайцами гонялся. Второй — косолапый, больно прыток удался. А третий одно и знал, что ворон считал.
Вот «собрались три брата в лес дрова резать. Пока безногий за зайцами гонялся, косолапый ноги расправлял, третий всех ворон пересчитал, глядь — и вечер настал. Надо ужин варить. А огня-то нет!
Вот срубили три брата большую сосну. Сложили костер. Вот и полез смотреть один из братьев — нет ли где огоньку. И увидели впрямь огонек. Ну, вот и пошел безногий. Он видит, около огонька сидит старичек. Он и просит:
— Дедушка, дай огоньку!
Тот говорит:
— А ты меня, старика, потешь чем-нибудь. Хоть песню спой!
Тот говорит:
— Не умею!
— Ну так спляши!
— Тоже не учился.
— Сказку скажи!
— Тоже не знаю.
— Ну и убирайся с чем пришел!
Так и второй брат пошел и тоже ни с чем. Такие же ответы были.
Тогда пошел третий:
— Здорово, дед!
— Здорово, свет!
— Дедушка, дай огоньку!
— А ты старика меня потешь, — говорит. — Песню спой!
— Не умею.
— Ну, так, — говорит, — спляши!
— Тоже не горазд.
— Ну, так сказку скажи!
— Ну, — говорит, — это мое дело. Только — уговор. Не любо — не слушай, а врать не мешай. А если перебьешь — сто рублей с тебя.
Ну вот, он согласился, старик этот. А он начал говорить сказку:
— Когда начался свет, мне было семь лет. Батька мой не родился, дед не был женат.
Вот тогда-то жили мы богато. От наготы да босоты ломились шесты. Было медной посуды — крест да пуговица. А рогатой скотины — таракан да жужжелица. А в упряжь — две кошки лысы да один кот — иноход.
Изба была большая: на земле порог и тут же потолок. Хоть сидеть нельзя, да зато посмотреть хорошо. А земли было — и глазом не окинешь! Пол да лавки — сами засевали, а печь да полати — в наймы сдавали. Вот засеяли мы на полу ячмень, а на лавку семян не хватило.
Ну, и вырос наш ячмень высок да густ. Да завязалась в нем крыса. Как пошла наша кошка лыса ловить крысу — и заблудилась. И теперь там бродит. Ну, а ячмень мы сжали, а сложить-то и некуда.
А я хоть меньшой, да разумом большой. Склал скирду на печном столбе.
А бабушка моя — куда была ре́зва — на печь три года лезла. Лезла, лезла, скирду нашу в лохань уронила, сама на двое переломилась. Дед завыл.
Я заголосил. Бабушку мы лы́чком сшили, так она еще десять лет так ходила. Ну, а ячмень мы из лохани вытащили, высушили и обмолотили. Сварили два пива — одное жидкое, другое, как вода. Выпьешь любого бурак — станешь совсем дурак. Ну, а как гостю поднесешь, да за волосы потрясешь, да сверху поленом оплетешь — и с ног долой!
Да была у нас еще кобыла сива. Поехал я в лес дрова рубить. Еду трусцой — трюх-трюх, а топор у меня за поясом сзади: тюх-тюх... И отрубил лошади весь зад! Так на передке я три года катался. Вот еду раз лесом, глядь — на опушке задок моей лошади пасется. Вот я его поймал, оборотал, березовым прутком и сшил.
Ну, и стала березка вверх расти. Росла, росла и выросла под самые облака. Надумал я по ней влезть. Влез на облака, походил, посмотрел — нет ничего!
Надумал я назад спускаться, глядь, а кобылу-то моюдедушка увел поить. И не по чему спускаться. Стал я на облаках проживать, голодом голодовать.
Завелися с той худобы у меня блохи не малые. Стал я блох ловить, да шкуры с них сдирать, да веревку вить.
Свил веревку длинную! Привязал одним концом к облакам и стал спускаться. На ту беду мне веревки не хватило. Ну, я сверху отрежу, на низ наставлю. И все-таки веревки не хватает! Я сижу — не тужу, по сторонам гляжу. Смотрю — мужик овес веет, а полова вверх летит.
Вот я [стал] полову ловить да веревку вить. Вил, вил... и мертвую крысу завил. А она ни с того, ни с другого ожила, веревку перегрызла. Ну, и полетел я в болото, по самый рот ушел.
Хотел воды напиться — шеи не нагнуть. Прибежала лисица, на моей голове гнездо свила, семерых лисенят принесла. Шел мимо волк, лисеняток уволок. Да я ему тут за хвост вцепился. Вцепился да и крикнул:
— Утю-лю-лю!..
Волк меня и вытащил из болота. Вышел я из болота голодный-переголодный.
Смотрю — в дупле жареные перепелята сидят. Хотел руку просунуть — не лезет! Влез сам, наелся, растолстел, оттуда никак не вылезти! Сбегал домой за топором, прорубил дупло пошире — выкарабкался!..
Пошел за сине море, где скот нипочем. За муху с мушонком — дают корову с теленком, за больших оводов — больших быков. Вот я наловил мух да мушат три куля. Наменял быков да коров три табуна. Пригнал к синему морю и давай горевать. Как стадо домой гнать?
Вплавь пускать? Половина перетонет. Корабли нанять? Дорого возьмут. Вот я схватил одну корову за хвост да на ту сторону и швырнул; раза два налету перевернулась! Так на ту сторону носом уткнулась. Так перешвырял я все три табуна. Остался один бык бурый, большущий. Вот окрутил я хвост вокруг руки, собрался с силой, развернулся — да как пустил! На ту сторону вместе с быком перелетел.
Ну вот, так ненароком попал я в самую преисподнюю, где черти живут. И три года у них все навоз возил... И все на твоем дедушке...
А старик и говорит:
— Не может быть, чтоб на моем дедушке!
— Может не может, а плати сто рублей. Не любо — не слушай, а врать не мешай!
Получил он сто рублей, получил огонек. Пришел к братьям. Сварили они ужин. Спать легли. И теперь еще спят...
Сатирическая сказка использовала, по-видимому, очень древнюю схему сказок, которые Д. К. Зеленин относит к сказкам-оберегам, сохранившим элементы представления о религиозно-магической функции определенных видов сказки (Д. К. Зеленин. Религиозно-магическая функция фольклорных сказок. В сб.: Сергею Федоровичу Ольденбургу, Изд. АН СССР, Л., 1938, стр. 223—228).
Хорошо, да худо (Афанасьев, № 414). Характерной чертой сказок этого типа является то, что они состоят целиком из диалога. И тема — издевательский разговор крестьянина или слуги с барином, — и форма диалога сближают эти сказки с народным театром, где сцены подобного рода были распространены («Барин и Афонька», «Барин и староста», «Голый барин» и др.).
Поэт И. Мятлев в стихотворении «Разговор барина с Афонькой» использовал подобную сказку (возможно, даже обработал). В диалоге есть, между прочим, и такие реплики. Барин говорит: «Ты жил в моей деревне. Как мужики живут?». Афонька отвечает: «Да очень зажиточно... А так зажиточно, что в семи дворах один топор; поутру дрова рубят, а вечером в кулак трубят». В. Г. Белинский объяснял успех этого стихотворения И. Мятлева именно тем, что оно списано им «со слов какого-нибудь Афоньки, — почему и отличается тем особенным юмором, который так свойственен людям этого сословия, когда они рассуждают о барах...» (В. Г. Белинский, Полн. собр. соч., т. IX, стр. 512).
Вещий дуб (Афанасьев, № 446). Сказка на тему о семейно-бытовых отношениях. В настоящем варианте, несколько подправленном составителем «Народных русских сказок», сила сатиры направлена главным образом на обличение глупой неверной жены, однако попутно высмеиваются суеверия: в говорящее дерево верит жена, и этим пользуется для ее наказания старик-муж, уже свободный от такого суеверия.
Лгало и Подлыгало (Козырев, рукопись; публикуется впервые), [Скупой старик] (Афанасьев, № 520), Петухан Куриханыч (Смирнов, № 277), Ленивая жена (Худяков, № 31), [Неумелая жена] (Афанасьев, № 511), Упрямая жена (Худяков, № 32), Болтунья (Худяков, № 75), Вавило и Арина (Садовников, № 36), [Мужик и заяц] (Афанасьев, № 510), Фома и Хавронья (Ончуков, № 183). Едко высмеивая в сатирической сказке своих классовых противников, народ иронически изображает в ней отрицательные явления и в своем быту, противоречащие его общественной и бытовой морали. Так создаются сказки, в которых намеренно преувеличенно представлены ложь обманщиков и легковерие их собеседников, скупость и жадность, лень и неуважение к чужому труду, упрямство и болтливость, пустая мечтательность и другие недостатки, не менее остро осуждаемые и сатирическими народными пословицами.
Сказки на подобные темы входили в репертуар новгородской сказочницы М. О. Доничевой, который сложился, несомненно, в дооктябрьский период. Однако М. Серова, опубликовавшая записанные ею от М. О. Доничевой сказки, очевидно, подправляла тексты, исказив таким образом подлинный их облик. Для примера приведем две сказки М. О. Доничевой по изданию М. Серовой («Новгородские сказки», Л.—М., 1924), сюжеты которых не известны по другим записям XIX и XX веков.
НАГОВОРНАЯ ВОДИЦА
А что, желанны вы мои, в городу-то у вас на водицу-то шепчут? Слыхали про то али нет? Наговорной та водица прозывается, и во кака целебна та вода-матушка! Ото всего помогает. Да вот, постой-ка, погоди — не далеко ходить, про себя скажу, как мне-то этака-то водица помогла... Да ведь как помогла-то... Лучше не надобно. Да вот послушайте-ко, как дело-то было...
Это я со стариком-то со своим смолоду-то жизнь куда как ладно прожила... А вот под старость-ту и приключись с ним что-то неладное: такой поперешной старичишка стал — не приведи господи... Ты ему так, а он те этак... Ты ему слово, а он те — два... Ну, да уж и я-то, родны вы мои, удала была: он два, а я пять... он пять, а я десять... Так и такой-то вихорь у нас, бывало, завьется — хоть святых вон выноси... А разбираться начнем — виноватого нет! — «Да с чего бы это у нас, старуха? А?!». — «Да ведь все ты, неладной, поперешной... все ты!»... — «Да полно-ко! Я ли?!! Не ты ли?!.. С долгим-то языком...» — «Не я, да ты...». —«Ты, да не я». — Да и опять пошло-завилось, по всем углам шарахает. И до того дошодчи было, желанны вы мои, как это утречком старик с печи ноги-то спущает, и пошло... и пошло... хоть из избы вон беги.
Да спасибо — одна старушоночка надоумила... Так бобылочка, этак изобочки через три от нас жила... Слухала это она, слухала, да и говорит: «Маремьянушка, что это у тебя со стариком-то все нелады да нелады? Да сходила бы ты, матушка, к старцу-то на гору. — На водицу старец шопчет... людям-то помогает... Бывает, и тебе поможет». «А и впрямь, думаю, — пойду-ко схожу, никто, как господь»...
Пошла это я к старцу-то. Гляжу — стоит келейка однооконненька... Я это в оконышко-то постукотала, и вышел старец-то. Низенький этакой... щупленькой, седа бородушка клинушком...
— Что, — говорит, — раба, надобно?
— Да вот, говорю, батюшко, помоги... Этаки-то у нас нелады со стариком...
— А пожди, говорит, маленько...
И вынес он, матушки вы мои, водицы в ковшичке, да при мне на эту водицу-то и пошептал... Вот с места не сойтить, не лгу... Крест наложил, вылил водицу в сткляницу, да и говорит:
— Вот, раба, как домой-то придешь, да зашебаршит у тя старик-то, а ты водицы-то и хлебни, да не плюнь, не глотни, а с Иисусовой-то молитвой и держи в роту-то, покеды он не угомонится... Все ладно и будет...
Поклонилась я старцу, сткляницу-то взяла, да домой. Только эту ноженьку-то за порог занесла, а старик мой и себя не помнит... А он у меня, покойник, куды как охоч до чаю был... Уж не пропусти с самоваром ни минуточки... а я у старца-то и позапозднилась... Вот это он с печи-то...
— Уж эти мне бабы, стрекотухи проклятущие!.. Пойдут, да и провалятся...
А я, матушки вы мои, водицы-то и хлебнула, да как старец-то сказывал — не плюну, не глотну, с молитвой-то Иисусовой и держу ее в роту-то... Гляжу — замолчал мой старик-то! Это, слава тебе господи, — водица-то кака целебная. Это я сткляницу-то за божницу, а сама за самовар, да и загреми трубой... А у старика-то глазы на лоб полезли.., себя не помнит:
— Эко неладная-то... не тыим концом руки-то воткнуты...
А я опять за водицу... хлебнула... держу... замолчал ведь старик-то мой...
Да что ты скажешь, родимые вы мои, и пошла у нас тишь да гладь, да божья благодать!.. Он за ругань, а я за водицу... Да и слава те господи! Все пошло, как по писанному.
Так эво, желанные вы мои, что водица-то делает... А старик-то мой, покойник, коса сажень в плечах, росту страшенного... Вот эту притолочину лбом-то вышиб бы... И этаконький-то глоточек таку-то махинишу сдерживал... Вон оно, сила-то кака в водице-то энтой самой, наговорной...
ГОРШОК
Вот ты говоришь, у вас народ леной [ленивой]... А послухай-ка, что в нашей стороне деется. Этаких леных-то поискать, да и поискать. Так и норовят дело-то на чужи плечи столкнуть — самому бы только не делать... Уж таки лены... таки лены были изо всей округи... И дверь-то в избу николи на крюк не закладали: «Да притка его возьми! Утром-то вставай, да руки и протягивай, да опять его скидавай... Да и так живе...».
Вот этака-то баба и свари каши. А уж и каша задалась! Румяна да рассыпчата, крупина от крупины так и отвалилася. Выняла это баба кашу из печи, на стол поставила, маслицем сдобрила, съели кашу облизаючись. Глядь, а в горшке-то эдак сбочку да на донышке и приварись каша-то, мыть горшок-то надобно.
Вот баба и говорит мужику:
— Ну, мужик, я свое дело сделала — кашу сварила, а горшок тебе мыть!
— Да полно-ка! Мужиково ли дело горшки-то мыть? И сама вымоешь.
— А и не подумаю!
— А и я не стану.
— А не станешь — дак и так стоит!
Сказала баба, сов горшок-то на шесток, а сама на лавку. Стоит горшок не мытой.
— Баба, а баба! А ведь горшок-то не мытой стоит.
— А чья череда — тот мой, а я не стану.
Достоял горшок до ночи. Ладит мужик спать ложиться, лезет на печь-то, а горшок все тутотка.
— Баба, а баба! Надобно горшок-то вымыть.
— Взвилась баба вихорем:
— Сказано — твое дело, ты и мой!
— Ну вот что, баба! Уговор дороже денег: кто завтра первой встанет, да перво слово скажет, — тому и горшок мыть.
— Ладно, лезь на печь-ту, там видно буде.
Улеглися. Мужик-то на печи, баба на лавке. Прошла темна ноченька.
Утром-то никто и не встае. Ни тот, ни друга и не шелохнутся — не хотят горшка-то мыть. Бабе-то надоть коровушку поить, доить да в стадо гнать, а она с лавки-то и не крятается. Это соседки коровушек-то прогнали.
— Господи помилуй! Что это Маланьи-то не видать? Уж все ли по-здорову?
— Да бывает, позапозднилась. Обратно пойдем, не встретим ли.
И обратно идут — нет Маланьи.
— Да нет уж! Видно что приключилося!
Ближняя-то соседка и сунься в избу. Хвать! И дверь не заложена. Неладно что-то. Вошла, перекрестилась.
— Маланья, матушка!
Ан баба-то и лежит на лавке, во все глаза глядит, сама не шелохнется.
— Почто коровушку-то не прогоняла? Ай понездоровилось?
Молчит баба.
— Да что-то с тобой приключивши-то? Почто молчишь-то?
Молчит баба, что зарезана.
— Господи помилуй! Да где у тя мужик-то? Василий, а Василий!
Глянула на печь-то, а Василий тамотко лежит, глазы открыты, а не ворохнется.
— Что у тя с женкой-то? Ай попритчилось?
Молчит мужик, что воды в рот набрал. А это, вишь ты, никому горшка мыть неохота, не хотят перво словечушко молвить. Всполошилась соседка:
Оборони, господь, не напущено ли? Пойти сказать бабам-то.
Побежала по деревне-то.
— Ой, бабоньки! Неладно ведь у Маланьи-то с Василием. Пойди-тко, погляди — лежат пластом, одна на лавке, другой на печи. Глазыньками глядят, а словечушка не молвят. Уж не порча ли напущена?
Прибежали бабы, почитай все собралися, лоскочут около Маланьи да Василия:
— Матушки! Да что это с вами подеялось-то? Маланьюшка! Васильюшка! Васильюшка! Маланьюшка! Да почто молчите-то? Что приключивши-то?
Молчат, молчат обое, что убитые.
— Да беги-тко, бабы, за попом! Отчитывать надобно. Дело-то оно совсем неладно выходит.
Сбегали. Пришел батюшка-то.
— Что тако, православные?
— Да вот, батюшко, что-то попритчивши. Лежат обое — не шелохнутся, глазыньки открыты, а словечушка не молвят. Уж не попорчено ли? Не отчитывать ли?
Батюшко бороду расправил да к печке.
— Василий, раб божий! Что приключивши-то?
Молчит мужик. Поп-то к лавке.
— Раба божия! Что с мужем-то?
Молчит баба.
— Да уж не отходну ли читать? Не за гробом ли спосылать?
Молчат, что убитые. Бабы-то это полоскотали, полоскотали, да и вон из избы-то. Дело-то оно не стоит — кому печку топить, кому ребят кормить, у кого цыплятка, у кого поросятка.
А батюшка-то:
— Не, православные, уж этак-то оставить их и боязно. Уж посидите кто-нибудь.
Той некогда, другой некогда, этой времячка нет.
— Да вот, — говорят, — бабка-то Степанида пущай и посидит, не ребята и плачут, одна и живе.
А эта-ка бабка Степанида рученкой подперлась, поклонилась:
— Да не уж, батюшка, нонече даром-то никто работать не стане, а положь жалованье, так посижу.
— Да како же те жалованье-то положить? — спрашивает батюшка, да повел этак глазами-то по избе. А у двери-то и висит на стенке рваная Маланьина кацавейка, вата клоками болтается.
— Да вот, — говорит батюшка, — возьми кацавейку-то. Плоха, плоха, — а все годится хоть ноги прикрыть.
Только это, желанны вы мои, батюшка-то проговорил, а баба-то, что ошпарена, скок с лавки-то, середь избы встала, руки в боки:
— Да это что же такое, — говорит, — мое-то добро, да не помираю еще! Сама поношу, да из теплыих-то рученек кому хочу, тому отдам.
Ошалели все. А мужик-то этак тихонько ноги-то с печи спустил, склонился да и говорит:
— Ну вот, баба, ты перво слово молвила, тебе-ка и горшок мыть.
Так батюшко-то плюнул, да и вон пошел.
Так вот, матушки вы мои, какой народ на белом свете бывает. А нигде как у нас под Устюжной.
[Шемякин суд] (Афанасьев, № 320), Сколько я горя перелез (Смирнов, № 187; записана от Ивана Багрова, как и другие сказки, записанные на Смоленщине, несет в себе элементы белорусского языка). Обе сказки принадлежат к той группе русских сказок о богатом и бедном братьях, которая сближается с литературной повестью XVII века «Шемякин суд». А. Н. Афанасьев отметил, что, «перейдя на лубки, повесть о Шемякином суде сделалась вполне народным достоянием; из уст поселян можно услышать ее с теми различными видоизменениями, образцы которых сообщены в нашем сборнике. Овладела ли народная фантазия книжным рассказом и стала его вариировать по-своему, или самая книжная редакция есть только обработка устного народного рассказа, принадлежащая перу старинного грамотника?» (А. Н. Афанасьев. Народные русские сказки, т. II. Изд. 3-е, М., 1897, стр. 278). Малое количество устных записей сказки, совпадающей в описании преступлений бедняка и суда над ним с повестью, не позволяет в настоящее время окончательно ответить на вопрос, поставленный А. Н. Афанасьевым. Исследование повести «Шемякин суд» приводит, однако, к предположению, что «более вероятным представляется переделка книжником сказочного сюжета. В противном случае трудно объяснить полное исчезновение в устных пересказах всяких следов того, что в повести связано с судебной практикой XVII века, всяких элементов книжного языка, весьма ощутительных в повести» (В. П. Адрианова-Перетц. Русская демократическая сатира XVII века. Серия «Литературные памятники», М.—Л., 1954, стр. 226).
В сохранившихся устных вариантах судит бедняка «судья праведный», тема взяточничества отсутствует, сатира направлена против жадного, «немилостивого» богатого брата и других истцов, которые на суде пытаются изобразить несчастные случайности как преступления. «Праведный судья» своим приговором создает типичный для народной сказки благополучный исход дела для бедняка.
Приводим для сопоставления со сказкой лубочный текст повести «Шемякин суд», который неоднократно издавался начиная с первой половины XVIII века до 1830-х годов (см.: Д. Ровинский. Русские народные картинки, кн. 1. СПб., 1881, стр. 189—191):
В некоторых полестинах два брата живяше, един богатый, а други убоги. Прииде убоги брат к богатому лошади просити, на чем бы ему в лес по дрова съездить. Богаты же даде ему лошадь. Убоги же нача и хомута прошать. Богаты же вознегодова на брата, не даде хомута.
Убоги же брат умысли себе, что дровни привезать лошади за хвост. И поехал в лес по дрова, и насек воз велик, елико сила может лошади вести. И приехал ко двору своему и отворил ворота, а подворотню забыл выставить. Лошадь же бросилась через подворотню и оторвала у себя хвост.
Брат же убоги к богатому приведе лошадь без хвоста. Богаты же виде лошадь без хвоста, не принял у него лошади. И поиде на убогого бити челом к Шемяке судье. Убоги, ведая, что пришла беда его, будет по него посылка, у голого давно смечена, что хоженова дать будет нечего, пойде вслед брата своего.
И приидоша оба брата к богатому мужику на наслег. Мужик же нача с богатым братом пити и ясти и веселиться. Убогого пригласить не хотяху к себе. Убоги же вниде на полати, поглядывая на них, и внезапу упал с полатей и задавил ребенка в люлке до смерти. Мужик же поиде к Шемяке судье на убогого бити челом.
Идущим же им ко граду купно, богаты брат и оной мужик, убоги же за ними идяше. Прилучися им ити высоким мостом. Убоги же иде с ними и разуме, что не быть ему живому от судьи Шемяки, и бросился с мосту, хотел ушибиться до смерти. Ажио под мостом сын отца везет хворого в баню. И он попал к нему в сани и задавил его до смерти. Сын поиде бить челом, что отца его ушиб.
Богаты брат прииде к Шемяке-судье бить челом на брата, како у лошади хвост выдернул. Убоги же подня камень и завяза в плат, и кажет позади брата, и то помышляет: аще судья не по мне станет судить, и я его ушибу до смерти. Судья же, чая — сто рублев дает от дела, и приказал богатому отдать убогому лошадь, пока у ней хвост вырастет.
Потом приде мужик, подаде челобитную в убивстве младенца и нача бить челом. Убогий же, выняв тот же камень и показа судье позади мужика. Судья же, чая — другое сто рублев дает от другого дела, и приказал мужику отдать убогому жену по тех мест, пока у ней робенка сделает:
— И ты в те поры возьми к себе жену и с ребенком назад.
Прииде сын об отце бить челом, како задавил отца его до смерти, и подаде челобитну на убогого. Убоги же, вынув тот же камень, и кажет судье. Судья же чая — сто рублев дает от дела, и приказал сыну стать на мосту:
— А ты, убоги, стань под мостом, и ты, сын, такоже скочи с мосту на убогого и задави его до смерти.
Прииде убоги брат к богатому по судейскому приказу лошадь прошать без хвоста, пока у ней вырастет хвост. Богаты же не восхоте лошади дати, даде ему денег пять рублев, да три четверти хлеба, да козу дойную, и помирися с ним вечно.
Прииде убоги брат к мужику и нача по судейскому приказу жену прошати и хотяще из нея ребенка такого же сделать. Мужик же нача с убогим миритися и даде убогому пятьдесят рублев, да корову с теленком, да кобылу с жеребенком, да четыре четверти хлеба, и помирися с ним вечно.
Прииде убогий к сыну за отцово убийство и нача ему говорить, что по судейскому приказу тебе стать на мосту а мне под мостом, и ты мне бросайся на меня и задави меня до смерти. Сын же нача помышляти себе:
— Как скочу с мосту, его не задавишь, а сам ушибуся до смерти!
И нача с убогим миритися, даде ему денег двести рублев, да лошадь, да пять четвертей хлеба.
Судья же Шемяка выслал слугу к убогому прошать денег триста рублев. Убоги же показа камень и рече:
— Аще бы судья не по мне судил, и я хотел его ушибить до смерти.
Слуга же приде к судье и сказа про убогого:
— Аще бы ты не по нем судил, и он хотел тебя этим камнем ушибить до смерти.
Судья же нача креститися:
— Слава же богу, что я по нем судил!.
Вариант, приведенный Н. А. Иваницким в его «Материалах по этнографии Вологодской губернии. Сборник сведений для изучения быта крестьянского населения России» (Изв. Общ. любителей естествозн., антрополог. и этнограф., М., 1890, стр. 214), и некоторые другие представляют собой пересказ этой лубочной повести.
На суде (Смирнов, № 164). Сказка высмеивает судейского чиновника, в расчете на взятку научившего мошенника, как прикинуться на суде глупым, и обманутого им тем же способом, какой он подсказал ему для обмана судьи. Сюжет этой сказки встречается в прозаических и рифмованных жартах XVIII века.
Сказка о ерше (Смирнов, № 107), Байка о щуке зубастой (Афанасьев, № 81). Сказка о Ерше Ершовиче представляет собой устный пересказ одной из переделок повести о Ерше Ершовиче, в которой первоначальная стройность композиции уже утрачена, многие подробности судебного «дела» забыты, однако элементы сатиры сохраняются в изображении ловкого насильника Ерша, взяточников-посыльщиков, судебной волокиты (см.: В. П. Адрианова-Перетц. Русская демократическая сатира XVII века. Серия «Литературные памятники», М.—Л., 1954, стр. 218—223).
В устном пересказе ерш — насильник, захватчик, но тема суда снята, Сом-большие усы назван «праведным судьей», а наказание ерша изображено словами рифмованной прибаутки.
Вариант повести о Ерше Ершовиче, наиболее близкий к устной сказке, изданный А. Н. Афанасьевым по неизвестной рукописи (№ 77), представляет собой четвертую редакцию повести, встречающуюся в рукописях с XVIII века (см.: В. П. Адрианова-Перетц, указ. соч., стр. 189). Приводим этот вариант.
СКАЗКА О ЕРШЕ ЕРШОВИЧЕ СЫНЕ ЩЕТИННИКОВЕ
Ершишко-кропачишко, ершишко-пагубнишко склался на дровнишки со своим маленьким ребятишкам, пошел он в Кам-реку, из Кам-реки в Трос-реку, из Трос-реки в Кубенское озеро, из Кубенского озера в Ростовское озеро, и в этом озере выпросился остаться одну ночку, от одной ночки две ночки, от двух ночек две недели, от двух недель два месяца, от двух месяцев два года, а от двух годов жил тридцать лет. Стал он по всему озеру похаживать, мелкую и крупную рыбу под добало подкалывать. Тогда мелкая и крупная рыба собрались во един круг, и стали выбирать себе судью праведную, рыбу-сом с большим усом:
— Будь ты, — говорят, — нашим судьей!
Сом послал за ершом — добрым человеком и говорит:
— Ерш, добрый человек! Почему ты нашим озером завладел?
— Потому, — говорит, — я вашим озером завладел, что ваше озеро Ростовское горело с низу и до верху, с Петрова дня и до Ильина дня, выгорело оно с низу и до верху и запустело.
— Не во век, — говорит рыба-сом, — наше озеро не гарывало! Есть ли у тебя в том свидетели, московские крепости, письменные граматы?
— Есть у меня в том свидетели и московские крепости, письменные граматы: сорога-рыба на пожаре была, глаза запалила, и понынче у нее красны.
И посылает сом-рыба за сорогой-рыбой. Стрелец-боец, карась палач, две горсти мелких молей, туды же понятых, зовут сорогу-рыбу:
— Сорога-рыба! Зовет тебя рыба-сом с большим усом пред свое величество.
Сорога-рыба, не дошедчи рыбы-сом, кланялась. И говорит ей сом:
— Здравствуй, сорога-рыба, вдова честная! Гарывало ли наше озеро Ростовское с Петрова дня до Ильина дня?
— Не во век-то, — говорит сорога-рыба, — не гарывало наше озеро!
Говорит сом-рыба:
— Слышишь, ерш, добрый человек! Сорога-рыба в глаза обвинила.
А сорога-рыба тут же примолвила:
— Кто ерша знает да ведает, тот без хлеба обедает!
Ерш не унывает, на бога уповает:
— Есть же у меня, — говорит, — в том свидетели и московские крепости, письменные граматы: окунь-рыба на пожаре был, головешки носил, и понынче у него крылья красны.
Стрелец-боец, карась-палач, две горсти мелких молей, туды же понятых (это государские посыльщики), приходят и говорят:
— Окунь-рыба! Зовет тебя рыба-сом с большим усом пред свое величество.
И приходит окунь-рыба. Говорит ему сом-рыба:
— Скажи, окунь-рыба, гарывало ли наше озеро Ростовское с Петрова дня до Ильина дня?
— Не во век-то, — говорит, — наше озеро не гарывало! Кто ерша знает да ведает, тот без хлеба обедает!
Ерш не унывает, на бога уповает, говорит сом-рыбе:
— Есть же у меня в том свидетели и московские крепости, письменные граматы: щука-рыба, вдова честная, притом не мотыга, скажет истинную правду. Она на пожаре была, головешки носила и понынче черна.
Стрелец-боец, карась-палач, две горсти мелких молей, туда же понятых (это государские посыльщики), приходят и говорят:
— Щука-рыба! Зовет рыба-сом с большим усом пред свое величество.
Щука-рыба, не дошедчи рыбы-сом, кланялась:
— Здравствуй, ваше величество!
— Здравствуй, щука-рыба, вдова честная, притом же ты и не мотыга! — говорит сом, — гарывало ли наше озеро Ростовское с Петрова дня до Ильина дня?
Щука-рыба отвечает:
— Не во век-то не гарывало наше озеро Ростовское! Кто ерша знает да ведает, тот всегда без хлеба обедает!
Ерш не унывает, а на бога уповает:
— Есть же, — говорит, — у меня в том свидетели и московские крепости, письменные граматы: налим-рыба на пожаре был, головешки носил, и понынче он черен.
Стрелец-боец, карась-палач, две горстки мелких молей, туды же понятых (это государские посыльщики), приходят к налим-рыбе и говорят:
— Налим-рыба! Зовет тебя рыба-сом с большим усом пред свое величество.
— Ах, братцы! Нате вам гривну на труды и на волокиту; у меня губы толстые, брюхо большое, в городе не бывал, пред судьям не стаивал, говорить не умею, кланяться право не могу!
Эти государские посыльщики пошли домой; тут поймали ерша и посадили его в петлю.
По ершовым-то молитвам бог дал дождь да слякоть. Ерш из петли-то да и выскочил; пошел он в Кубенское озеро, из Кубенского озера в Трос-реку, из Трос-реки в Кам-реку. В Кам-реке идут щука да осетр.
— Куда вас чорт понес? — говорит им ерш.
Услыхали рыбаки ершов голос тонкой и начали ерша ловить. Изловили ерша, ершишко-кропачишко, ершишко-пагубнишко! Пришел Бродька — бросил ерша в лодку, пришел Петрушка — бросил ерша в плетушку:
— Наварю, — говорит, — ухи, да и скушаю.
Тут и смерть ершова!
В приведенном устном варианте пересказ этой старинной повести слит с известным с XVII века рифмованным прибауточным рассказом о том, как ловили в реке ерша, как готовили из него уху и делили его. Весь этот рассказ построен на игре рифмами к собственным именам, поэтому в вариантах он то разрастается, то сокращается, в зависимости от уменья рассказчика нанизывать такие рифмованные сочетания. Приводим для образца один из таких вариантов по лубочному тексту конца XVIII века:
Послали миром Першу, велели заложить вершу.
Пришел Богдан, ерша бог дал.
Пришел Устин, ерша упустил.
Пришел Иван, опять ерша поимал.
Пришел Потап, стал ерша топтать.
Пришел Давыд, стал ерша давить.
Пришел сусед, бросил ерша в сусек.
Пришел Антроп, повесил ерша во строп.
Пришел Лазарь, по ерша слазил.
Пришел Назар, понес ерша на базар: ныне дороги.
Пришел Костентин, дает за ерша шесть алтын: уступи, Назар!
Пришел Мартын, дает Костентину барыша алтын.
Пришел Анос и даром ерша унес.
Пришел Конон, сустиг на коне.
Пришел Павел, котел наставил.
Пришел Ерема, принес дров беремя.
Пришел Селиван, воды в котел наливал.
Пришел Обросим, ерша в котел бросил: пусть попреет, к ужину поспеет.
Пришел Перша, посыпал перцу.
Пришел Лука, покрошил луку.
Пришел Сава, положил полтора пуда коровьего сала.
Пришел Глеб, принес хлеб.
Пришел Пахом, хлеба напахал.
Пришел Логин, принес ложек.
Пришел Вавила, поднял ерша на вилы.
Пришел Филип, стал ерша пилить.
Пришел Демид, стал ерша делить.
Пришел Мина, мякнул Демида в рыло.
Пришел Тит, только ходя...
Пришел Андрей, Тита по плеши огрел.
Пришел Яков, один ерша смякал, а сам убежал, только ножки показал.
Пришел Елизар, только котла полизал, а ерша в глаза не видал, только коленки ознобил.
Пришел Данила да сестра его Ненила, только по ерше голосом повыли, конец ершу сотворили.
В известной степени образ Ерша Ершовича отражен и в литературе — в сказках М. Е. Салтыкова-Щедрина и Д. Н. Мамина-Сибиряка («Аленушкины сказки»).
В «Байке о щуке зубастой» ерш снова появляется уже как советник, обещающий спасти рыб от щуки зубастой, главного их врага. Однако и здесь он сохраняет некоторые черты обманщика-героя «Сказки о ерше»: он уводит рыб в мелкие речки, где они попадаются рыбаку в уху.
Дележ гуся (Афанасьев, № 499). Сюжет этой сказки давно был обработан в древнерусской литературе в повестушке «О разделившем по писанию куря», а в XVIII веке он встречается в жартах. Сметливый бедняк оказывается умнее в этой сказке и богатого мужика, и барина, который вынужден наградить его.
Новый богатырь Берденик (Зеленин, Вятск. сб., № 43; записана от Андрея Ивановича Бледных), Сказка об Алеше Голопузом (Азадовский, № 4; записана Е. Барсовым). Обе сказки, дающие сатирический портрет самонадеянного хвастуна, лже-героя, который тем не менее легко одерживает победы, представляют своеобразные пародии на лубочные тексты повестей о воинских подвигах сказочных витязей, по преимуществу, взятых из переводных романов.
Сказка о лисе и волке (Смирнов, № 293), Лиса и кувшин (А. А. Эрленвейн. Народные сказки, собранные сельскими учителями. М., 1863, № 34), Лиса и журавль (Афанасьев, № 33), Лиса и тетерев (Смирнов, № 67), Кот и лиса (Афанасьев, № 40), Напуганные медведь и волк (Афанасьев, № 44), Журавль и цапля (Афанасьев, № 72). Сказки о животных (немногие образы которых мы включили в сборник), частично сложенные еще в доклассовый период, продолжали развиваться в период феодализма, причем и старшие их образцы и вновь возникавшие включали элементы сатиры. В образах сказочных животных запечатлевались определенные черты характера людей, их поведения, взаимоотношений людей разного социального положения. В сказках о животных складывались типичные образы, которым уподоблялись люди в пословицах и поговорках, а позднее — в баснях, где сатирические элементы сказок о животных получили особо широкое развитие.
Русская басенная традиция теснейшим образом связана со сказками о животных. В баснях постоянные черты героев сказок (лисы, волка, медведя и проч.) окончательно закрепились. Напомним хотя бы такие басни И. А. Крылова, как «Лиса», «Лиса-строитель», «Лисица и виноград», «Лисица и осел» и многие другие, где каждое животное — выражение определенной черты: лиса — хитра, волк — жаден, глуп, медведь — добродушен, неповоротлив, и т. п.
В творчестве советских писателей-сатириков сказки о животных также отразились главным образом в баснях. Общеизвестны басни Сергея Михалкова, где давно знакомые образы сказок о животных приобрели новые черты, хотя и связанные с их основными, сказочными. В басни поэта вошли образы лисы («Лиса-проныра», «Лиса и бобер» и др.), волка («Волк-травоед»), медведя и проч.
Ворона (Зеленин, Вятск. сб., № 71; записано от Кузьмы Михеева), Ворона-Карабута (Зеленин, Пермск. сб., № 89). Оба варианта сказки — сатира на царя, его чиновников, суд и пр. В ткань первого варианта вплетена этиологическая легенда.
Лиса-исповедница (Афанасьев, № 15). Сказочный образ лисы — хитрой, лукавой, лицемерной — был в XVII веке использован в русской демократической сатире для разоблачения лицемерия и своекорыстия духовенства. Автор «Сказания о куре и лисице» представил в образе лисицы, приглашающей исповедаться у нее петуха и упрекающей его в нарушении правил христианской морали, на самом же деле замыслившей съесть «кура», формальное благочестие духовенства, за которым скрываются его жадность и лицемерие. Эта повесть через рукописные сборники, лубочные тексты и сборник конца XVIII века «Старичок-Весельчак» была усвоена сказочниками. Записанные устные тексты сказки «Лиса-исповедница», как показывает их исследование, представляют пересказ прозаической редакции «Сказания о куре и лисице», причем сказочники пропускали из своего оригинала то, что относится в нем к обличению формального благочестия: «...убеждения лисы в необходимости покаяния, церковные доказательства греховности петуха, его оправдания. Зато прочно привились в сказке бытовые моменты повести, особенно рассказ о посещении лисой курятника» (В. П. Адрианова-Перетц. Очерки по истории русской сатирической литературы XVII века. М.—Л., 1937, стр. 187—190).
Основные собрания сказок, использованные при составлении книги
М. К. Азадовский. Русские сказки в Карелии (старые записи). Петрозаводск, 1947.
А. Н. Афанасьев. Народные русские сказки. Под редакцией М. К. Азадовского, Н. П. Андреева, Ю. М. Соколова. Academia — Гослитиздат, М.—Л., 1936—1940.
А. Н. Афанасьев. Народные русские сказки не для печати. Рукопись, в Институте русской литературы Академии Наук СССР. Архив, № Р-1, опись 1, № 112.
В. П. Бирюков. Дореволюционный фольклор на Урале. Свердловск, 1936.
В. Н. Добровольский. Смоленский этнографический сборник, ч. I, СПб., 1891.
Д. К. Зеленин. Великорусские сказки Вятской губернии. Пгр., 1915.
Д. К. Зеленин. Великорусские сказки Пермской губернии. Пгр., 1914.
Н. Г. Козырев. Сказки Островского уезда Псковской губернии, 1912—1913. Рукопись. Архив Географического общества СССР. Разряд 32, опись 2, № 42.
Н. Е. Ончуков. Северные сказки. СПб., 1908.
Д. Н. Садовников. Сказки и предания Самарского края. СПб., 1884.
А. М. Смирнов. Сборник великорусских сказок архива Русского Географического общества. Вып. I—III, Пгр., 1917.
Б. и Ю. Соколовы. Сказки и песни Белозерского края. М., 1915.
И. А. Худяков. Великорусские сказки. Вып. I—III, М., 1860—1862.
А. А. Эрленвейн. Народные сказки, собранные сельскими учителями. М., 1863.
Список сокращений
Азадовский — М. К. Азадовский. Русские сказки в Карелии (старые записи). Петрозаводск, 1917.
Афанасьев — А. Н. Афанасьев. Народные русские сказки. Под редакцией М. К. Азадовского, Н. П. Андреева, Ю. М. Соколова. Academia — Гослитиздат, М.—Л., 1936—1940.
Афанасьев, Рукопись. — А. Н. Афанасьев. Народные русские сказки не для печати. Рукопись, в Институте русской литературы Академии Наук СССР, Архив, № Р-1, опись № 1, № 112.
Афанасьев, Прилож. — А. Н. Афанасьев. Из «Заветных сказок». Народные русские сказки, т. III, М.—Л., 1940, стр. 362—467. (Приложение III).
Зеленин, Вятск. сб. — Д. К. Зеленин. Великорусские сказки Вятской губернии. Пгр., 1915.
Зеленин, Пермск. сб. — Д. К. Зеленин. Великорусские сказки Пермской губернии. Пгр., 1914.
Новиков — Н. В. Новиков. Сказки Филиппа Павловича Господарева. Петрозаводск, 1914.
Ончуков — Н. Е. Ончуков. Северные сказки. СПб., 1908.
Садовников — Д. Н. Садовников. Сказки и предания Самарского края. СПб., 1884.
Смирнов — А. М. Смирнов. Сборник великорусских сказок архива Русского Географического общества. Вып. I—III, Пгр., 1917.
Соколовы — Б. и Ю. Соколовы. Сказки и песни Белозерского края. М., 1915.
Худяков — И. А. Худяков. Великорусские сказки. Вып. I—III, М., 1860—1862.
Словарь областных слов, встречающихся в сказках[48]
Азям — кафтан, шуба, армяк.
Баско — хорошо, красиво.
Батог (бато) — дубина.
Беремя — тяжесть, ноша, груз.
Бурка — медведь (объяснение И. Худякова).
Бучить — вымачивать.
Вершки — пакля (объяснение И. Худякова).
Взаболь — действительно, в самом деле.
Взголцыл (взголчил) — заговорил, закричал.
Виловатый — развилистый.
Вызнять — поднять.
Выть — обед, еда.
Вязка — веревка.
Головицы — льняные головки.
Горшеня — гончар.
Жадать — нетерпеливо ждать, желать.
Забрякать — застучать.
Завидливый — завистливый.
Заганул — загадал.
Загнет — яма для золы в предпечьи.
Затипать — задавить.
Затухать — задыхаться.
Зоблиться — хлопотать, заботиться.
Казак — работник.
Калякать — говорить.
Канун — пиво, брага.
Косица — висок.
Коты — башмаки.
Кочедык — шило для плетения лаптей.
Коченок — кочерыжка.
Кроя — горбушка, ломоть хлеба.
Кутничек — уголок.
Лафа — удача.
Ледвеи — ляжки.
Лесина — бревно.
Лоскотать — прочищать.
Лукнуть — бросить.
Ляда (лядина) — поросшее кустарником болото, холм, сухое место на болоте.
Меженная — летняя.
Мовчашком — молча.
Мозголов — смекалистый человек.
Мотовило — инструмент для перемотки ниток.
Мялица — мялка для льна.
Надыть — надо.
Назюзгаться — наесться.
Налетьем — летом.
Одинова — однажды, один раз.
Ожуравить — ударить.
Опружить — опрокинуть.
Оснимать — освежевать.
Отгонуть — отгадать.
Отрез — нож.
Пазгать — ударить.
Палтух(с) — рыба вида камбалы.
Паужин — еда до ужина.
Пелевня — сарай.
Пехтус — комок пахтанного масла.
Повыдздунуть — вытащить.
Погомонить — поговорить.
Поддоброхотиться — войти в доверие.
Подраздоривал — подзадоривал.
По(д)скотина — выгон, пастбище.
Пожня — луг.
Покарпать — поесть.
Попелушка — место для золы, пепла.
Попутье — попутно, заодно.
Посоиваться — соваться.
Приталить — приволочь, привести.
Притка — порча, болезнь от наговора.
Пролыга — лгун.
Прямо — против.
Рассоха — часть сохи.
Разболоть — раздеть, снять.
Раменье — лес.
Растобаривать — разговаривать.
Рахманьше — лучше.
Ржавица — ржавое болото.
Ряда — уговор, договор.
Саламат — мучная каша.
Сваркосить — выкрутиться, соврать.
Сверстаться — поравняться.
Святые — иконы, образы.
Сельдянка — бочка для сельдей.
Ска — говорит.
Со свету отделять — светать.
Сокрутиться — нарядиться, одеться.
Спай — шов, стык.
Спружить — опрокинуть.
Сронились — наклонились.
Стебенить — торопиться.
Суленый — обещанный.
Сумерилось — смеркалось.
Суслон — копна.
Тепать — есть, пичкать.
Ти — то ли.
Торица — мякина.
Торовастая — щедрая, бойкая.
Туганить — понуждать.
Угибать — окрутить.
Уколоть — уязвить.
Укоп — сметана и сливки на масло.
Устрахаться — устраниться.
Утирка — полотенце.
Утрях — утром.
Хлуп — птичье туловище.
Храпы — когти.
Чаша — череп.
Черепан — гончар.
Чехаус — цейхгауз, вещевой склад.
Шабер — сосед.
Шалапуга — дубина.
Шаньга — ватрушка.
Шашки — шишки.
Шинок — шина.