СКАЗКИ Е. М. КОКОРИНА (ЧИМЫ)
Е. КОКОРИН (ЧИМА СЛЕПОЙ)
КОКОРИН Ефим Максимович, по прозвищу Чима — крестьянин села Кежмы, Енисейской губ. (на р. Ангаре — 750 км. от впадения ее в Енисей).
От него записано всего две сказки, и т. о. репертуар его не выражен даже и с приблизительной полнотой. Однако и то небольшое количество записей его сказок, которым мы располагаем, обнаруживает изумительное мастерство и яркое художественное своеобразие сказителя. Блестящую характеристику Чимы, как сказителя и художника, дал А. А. Макаренко в своей статье, предпосланной текстам енисейского сказителя. «Это был пожилой крестьянин-старожил, полный слепец с ранних годов женитьбы, крайне бедного положения, поддерживаемый трудами своей жены и сына, которые вели скромное сельское хозяйство. Это был доброй души человек, приветливый, полезный для окружающих своим острым умением вести на память календарное днеисчисление. У Чимы имелся, кроме того, богатый запас поговорок, загадок, задач, присказок, песенного и сказочного материала, а главное, он обладал живым воображением, горячей фантазией и незаурядной плавностью речи, чем положительно увлекал своих слушателей. Они собирались то к нему в избу, то приглашали его на устроенное где-нибудь собрание. Чима занимал их побасенками, сказками. Так коротали кежемцы долгие темные зимние ноченьки.
«Еле-еле горит своим фитильком крохотная лампочка без стекла, стоя на вбитой в стенку полочке. Сизые волны махорочного дыма, пар от людских тел и копоть лампочки почти заволакивают ее слабый свет. Тесно набились в небольшую избу взрослые и малые. Размякли и разопрели они, сидя в своей лопоте (одежде), подогретые топившейся железной печкой и близким соприкосновением друг к другу. Иные из них уже прикурнули и спят. Остальные с несказанным вниманием и жадным любопытством дослушивают рассказ о необычайных перипетиях сказочного героя, который для них, людей с примитивною мыслью и непосредственными чувствами, в данное время являлся чуть-ли не реальной личностью, а его похождения — как бы осколком действительности, но удивительной, заманчивой, привлекательной своей красочной обстановкой, трагизмом положения действующих лиц, чудесными оживаниями и благоприятным исходом в конечном результате. Более экспансивные, не могущие владеть собственным спокойствием, то и дело подавали реплики и вставляли свои комментарии в особо, по их мнению, поразительных местах сказки. Да и сам Чима, в одном случае, как красноречивый «посказатель», в другом, поддавшись невольно очарованию сказочного повествования, то делал многозначительную паузу, запускал понюшку табаку в свой нос, заимствуя из своей или предупредительно предложенной соседом тавлинки, то изменял интонацию голоса, из ровного повествовательного тона переходил на мрачный или повышенный и живой, чем производил неотразимое впечатление на слушателей, психологию коих Чима изучил вполне».
«Представление у него о сказке было самое реалистическое. Свое отношение к ней он выразил однажды в стильной поговорке: «песня — быль, сказка — врач». Несмотря на это, он ценил народный сказочный вымысел, как продукт вольного творческого человеческого ума, перед которым он, по своему, преклонялся и как сюжет многообразного воображения, на канве которого и его, Чимы, фантазия могла, не стесняясь, вышивать цветистые узоры собственных картин и положений... В сказке он упражнял свою речь, красовался ее благозвучностью и гладкостью или рифмой, вычурностью и образностью выражений, которые он сам творил или черпал в сказочном стиле неведомого творца. Способ изложения сказки показывал уменье Чимы распорядиться сказочным материалом так, чтобы видны были и начало и конец сказки, да и середка стояла бы у места, в непосредственной связи с предыдущим и последующим» («Жив. Стар.» 1912, II—IV; стр. 353—354).
Е. М. Кокорин (Чима слепой).
Как уже сказано, от Чимы записано и опубликовано две сказки: «Иван-Кобыльников сын» и «Иван-царской сын золотых кудрей (он 30 лет в рыбе был)». Любопытен этот выбор сюжетов, с которых он начал свои рассказы. Известно, что хорошие сказочники, по большей части, начинают сообщение своих текстов с тех сказок, которые они почему-либо более любят или считают более интересными и значительными. Обе рассказанные им сказки объединены одной темой: это — сказки о чудесно родившихся сыновьях, один от кобылы, другой — от рыбы. Здесь сказалась тесная связь со средой, с этим далеким миром русского населения, живущего в тунгусском окружении и впитавшего в себя многие черты его мироввоззрения. Великолепно рассказанная завязка в первой сказке — о рождении сына от кобылы особенно характерна для этого миропонимания.
Как отмечает собиратель, «здесь слышится отзвук первобытного верования в совершение чуда в зависимости от соприкосновения с телом или какой-нибудь вещью умершего... Что-нибудь в этом роде ангарцы могли слышать от ангарских же тунгусов. Кто-то из них, вдохновенный подобным поверьем, изложил его образно и ввел, как занимательный «начин» в готовую форму русской сказки» («Жив. Ст.» 1912, II—IV; стр. 356).
Действительно, в не-сибирских вариантах мы не встречаем ничего подобного.
Чрезвычайно богата сказка и специфическим местным материалом: ла̀баз, могила тунгуса, юрты, совместное житье трех семей в юрте и особенно замечательная картина наказания жены Ивана Кобыльникова. Обычно, во всех сказках этого типа невеста или жена обманутого и покинутого богатыря сдается под влиянием угроз, подтверждая обман насильника и его право над собой (примеры можно найти и в настоящем сборнике, см. № 5). Чима резко порывает с этой традицией и заставляет свою героиню-сибирячку до конца оставаться верной своему мужу, терпя за это жестокое издевательство. Картина этих издевательств носит резко выраженный местный колорит. «Стали они ее карать. Где корьевишшо, юрто̀вишшо сдернут, на нее складут, она та̀шшит, своим слезам умыватся. Стала сохнуть, блекнуть. Высохла, как былинка, насилу ноги носят».
Еще более колоритна рассказанная с огромной психологической глубиной сцена свидания. Иван Кобыльников догоняет тунгусскую нарту, которую с трудом тащит какая-то женщина. Оказывается, его жена «идет — слезам умыватся». Он потихоньку сбрасывает с нарты всю тяжесть. Не узнавая его, она обращается к нему с упреком: и так «ей край (конец) приходит», а он ей еще слез прибавляет.
— Он тожно ее остановил. «Што жа, Марфида-Царевна, эка стала, не можешь признать свово обручника». У ней тожно сердце вскипело, слезы свои подтерла — тожно признала. «Ах ты, мой возлюбленный, обручник, так мне край пришол — вишь, как меня карають».
Эту сцену вполне можно причислить к лучшим страницам русской сказочной поэзии.
Все эти примеры, число которых можно значительно увеличить, говорят о сильной и яркой струе реализма в его творчестве, но этот же богатый реалистический материал отнюдь не разрушает фантастики и чудесного в его сказках, но служит только фоном для последнего. Фантастика и быт в сказках Чимы тесно сплетены и взаимно проникают друг друга. В общем же Чима должен быть отнесен к той же группе сказителей эпиков или классиков — хранителей старой волшебной сказки и сказочной обрядности. К сожалению, о последней нельзя судить в полной мере — слишком скуден материал. В сказке, приведенной в настоящем сборнике, отсутствует, напр., зачин, а концовка дана только в эмбриональной форме при соблюдении целого ряда других элементов сказочной обрядности: закон трехчленности, ретардации, ряд общеэпических формул; но уже во второй, записанной от него, сказке, мы имеем блестящие зачины и особенно концовку: «И я там был, водку пил, только по усу текло, а в рот ничего не попало. Пришел я оборванцем, надели на меня зеленый кафтан и дали мне ледяшную кобылу и дали мне горохову узду. Я сел на эту кобылу, да по городу и поехал. Челядь кричит: синь да хорош. А я думаю: скинь да положь. Взял кафтан, снял да положил. Стал город проезжать, за городом баня горит. Я поехал на пожар, кобыла-то у меня растаяла на пожаре, узду-то я на огороде повесил. Потом сказка кончилась, и я остался не причем. Служил, служил и не выслужил ничего».
Личные реминисценции и высказывания сказочника в записанных текстах выражены сравнительно слабо, но в сказке об Иване-Кобыльникове сыне все же имеется любопытное автобиографическое отклонение, искусно связанное с основною тканью рассказа и четко зарисовывающее личную бытовую обстановку енисейского сказителя: «А дворишко был худенький, вот как бы и наш: небом крыт, звездам горожен».
10. ИВАН-КОБЫЛЬНИКОВ СЫН
ПОШЛО дело от старика и старухи.
Как в одном месте жил старик со старухой и дожил до той тюки́, что нет ни хлеба ни муки. Осталась одна только кобыла. Вот старуха стала говорить старику:
— Убьем кобылу!..
— А на чем мы дровец привезем?
— Принесем, бог даст.
На том и положили — убить кобылу.
Межу тем летят тут вороны. А дворишко был худенькой, вот как бы и наш, нёбом крыт, звездам горожен.
Первой ворон и говорит:
— Крр! Тебя, кобыла, хозяин бить хочет!
Сере́дний ворон говорит:
— Кобыла! говорит — если ум есть, убегай!
За́дний ворон говорит:
— Не мешкай; тебе идут бить. Выскочи изо двора, беги, куда глаза глядят!
Кобыла не долго думала, выскакивала изо двора, бежит во темные леса.
Бежала, бежала по лесу н нашла на поляну. Поела на этой поляне и пошла дале.
Видит — ла́баз. На этом лабазу́ тунгус слабажо́н, помершой. Кобыла этто взяла тунгуса с лабазу̀ и коленко погрызла право. Погрызла коленко и берёжа стала.
Ходила, сколь время, сколько ей надо, и родила сына. И дала ему имё — Иван-Кобыльников. И дала ему благословленье.
— Вот што дитя! доспей лук и стрелку. Ходи поляни́чай, и к ночи ставь стрелку в землю. Я буду знать, што ты живой; а не будет стоять стрелка, я буду ходить искать твои коски.
Распрощался с кобылой. Доспел лук и стрелу и стал