«У тебя здесь, как я понял, новая супруга завелась?» — осторожно поинтересовался отец.
«Откуда ты это взял?» — покосился на него Алек.
«Ниоткуда не взял. Ты же сам мне телефон прислал. На всякий пожарный. Леной звать, разве не так?»
«Она не супруга. Просто хороший друг. Своего рода ученица. Близкий мне здесь человек. Точнее, мы просто вместе живем. Не всегда, впрочем». Он запнулся.
«Сожительствуете? Ты не думай, что я осуждаю, — забормотал он поспешно: — Это у нас так раньше называлось, если не женатые. Ты знаешь, что твоя мама, она не первая моя жена?» — сказал он, как будто стараясь загладить свой промах насчет «сожительства». Отцовское признание прозвучало настолько неожиданно и не к месту, что Алек зашнырял глазами, перегнулся через сиденье и затараторил, указывая на Буш-Хауз, про Русскую службу Би-Би-Си и как все изменилось, когда перестали глушить. Но заглушить отца, как и следовало ожидать, было немыслимым делом, и Алек в конце концов затих и нахохлился, делая вид, что слушает вполуха, ради вежливости.
Очередная мелодрама сталинской эпохи. Конец тридцатых годов. Зауралье. Областной центр. Отца направили в эту глушь по распределению — отплатить свой долг народу и государству после университета: вести курсы по повышению квалификации для преподавателей местных школ. Алек помнил отцовские, подернутые охрой, как дагерротипы, фотографии из семейного альбома тех лет: в те годы московские студенты еще подражали своим соратникам из Сорбонны и Оксфорда — экзотические до анекдота английские бриджи, гетры, жилетка и бабочка. Алеку пришло в голову, что он мог бы быть одет сегодня точно так же, как его отец полстолетия назад, ничем не отличаясь от очередного британского профессора-эксцентрика и одновременно повторяя в малейших деталях своего отца. На мгновение он осознал себя двойником, тенью чужого прошлого, незаконно пробравшимся в настоящее вместе с оригиналом. Или же наоборот, он сам раздвоился на две временные ипостаси, путешествующие в одном и том же автобусе. Как он небось блистал в том затхлом городишке. Набриолиненный пробор, загибает нечто про высшую гармонию, глаза сияют. Короче: столичная штучка! Можно себе представить, как млели, глядя на него с обожанием, все эти незамужние (а замужние в особенности) провинциалки-курсистки Зауралья. Одну из них звали Верочкой. И они полюбили друг друга.
«Мы полюбили друг друга. Чуткая, знаешь ли, была женщина. Она была из семьи, как бы это сказать… — Он помялся и наконец подобрал подходящее слово: — Из семьи пострадавших». Алек засопел свирепо, стараясь не перебивать отца. Даже сейчас, после стольких лет и стольких оттепелей, уже здесь, в Лондоне, рядом с сыном, отец не мог забыть тех сибирских морозов: не мог сказать прямо, что та первая любовь, зауральская жена его, была дочерью «врагов народа», что ее родителей расстреляли, что ее, школьницу, сослали в зауральскую глушь на поселение. Вместо всего этого он употребил слово «пострадавшие», от слова «страдание», пострадали, мол, непонятно от кого, вообще пострадали. И кто его знает, чего он страдает. Вместо строчки только точки: догадайся, мол, сама. А через год уже началась война, отца призвали в армию и отправили на фронт. Тяжелое ранение, военный госпиталь в тылу, демобилизация, а на выздоровление — домой, в Москву. Там он и встретил мать Алека. И они полюбили друг друга.
«Мы полюбили друг друга. Она тоже была чуткой женщиной. Я был поставлен перед выбором. Метался, знаешь ли. Пока не понял: решаешь не ты — решает жизнь».
Любопытное решение. Особенно если у другого в жизни нет никого и ничего, кроме тебя. И еще облупившаяся краска школьного коридора. Парторг и чекист в горсоветовском окне, засиженном мухами: играют в шахматы. Очередь у продмага. Улица в ухабах со свиньей у забора. Бузина и лопухи. Огромные возможности для выбора. Комната в коммуналке и письмо из Москвы от мужа с фразой в конце: «Я выбрал жизнь».
«Вера, ты знаешь, была бездетной. — Пауза. — И я выбрал твою маму». Отец произнес эту фразу с торжественной непререкаемостью советского дарвиниста, оправдывающего все идеей выживания, продлением рода: потому что выжить для его поколения и значило верить в доброе и вечное. Но, взглянув на перекошенное лицо Алека, он заерзал: он явно углядел в этой бледной гримасе осуждающее презрение, и поспешил добавить, оправдываясь перед младшим поколением за этот самый дарвинизм: «Но ведь, знаешь, если б я не женился на твоей маме, ты бы не родился, тебя бы, так сказать, не было на свете. Согласен?» И он заискивающе заглянул из-под низу в гробовую мрачность сыновнего лица. Если бы не отец, его бы не было на свете. На этом свете. В этом Лондоне.
Автобус дернулся пару раз и окончательно застрял в гигантской пробке — через весь Стрэнд до Трафальгарской площади с колонной Нельсона в дрожащем от бензинных паров мареве. Казалось, эта вереница колес тянется до Зауралья. Если бы отец остался за Уралом, он, Алек, не родился бы. А за Уралом не раскачивалась бы в петле самоубийцы его несостоявшаяся мать. Хотя она, возможно, и пережила предательство его отца, как пережила в свое время гибель своих родителей. Она могла бы быть его матерью, но от другого отца. Мог бы он, Алек, родиться от другого отца? В другом месте, в иное время? От Нельсона на колонне Трафальгарской площади, например? В соответствующем, конечно, веке. Нельсон на колонне в серой дымке душноватого дня был похож на отчаявшегося регулировщика, с безразличием и презрением отвернувшегося от хаоса у него под ногами. Движение остановилось окончательно. Время тоже. Все предопределено. Отец выбрал. Сын родился. Если бы отец не выбрал, сын бы не родился. И не оказался бы в Лондоне. В этой страшной пробке.
От этой мысли Алек взмок. Он снял пиджак и готов был стянуть с себя и рубашку, как ненавистную шкуру: остаться голым — без одежды, очага и крова над головой, никому ничем не обязанным, не помнящим ни своего рода, ни племени, ни номера автобуса, ни отца своего. Внизу по тротуару плыла, закручиваясь в водоворотах, толпа, и до Алека дошло, что предопределенность автобусного маршрута и его собственное местонахождение — остановка во времени и пространстве у Трафальгарской площади под диктовку отцовских признаний — вовсе не тюремного порядка. Надо просто подняться и выйти из автобуса. Двери всегда открыты — их просто-напросто нет. До вокзала Чаринг-Кросс тут десять минут ходьбы. И Алек, не сказав ни слова отцу, загромыхал чемоданом по ступенькам к выходу. Отец затрусил за ним, качая головой в горестном недоумении.
«Ты должен разобраться, как находить поезда на Люишэм: кажется, что сложно, а на самом деле довольно просто», — и он потащил отца к гигантскому табло-расписанию при выходе с платформ, где стояла, задрав головы, как перед скрижалями завета, толпа пассажиров. Алек тыкал пальцем в названия станций среди столбиков расписания и учил находить соответствующую платформу. Отец все понял быстрее, чем ожидалось, что несколько обескуражило Алека: он сам до сих пор путался в этом мельканье переворачивающихся дощечек с названиями станций.
«У нас, в принципе, тот же принцип, у трех вокзалов, — бодро сказал отец и добавил — Я-то думал, здесь все электронное».
«Здесь все электронное».
«Как же, а эти дощечки?» — не сдавался отец.
«Они переворачиваются электронно», — наморщил лоб Алек, неуверенный в своей правоте.
«А зачем тогда дощечки? Дощечки может и диспетчер сам переворачивать, от руки, как у нас. Я думал, электронные буквы! — Но, заметив раздраженную гримасу на лице сына, поспешил добавить лестное — Да тут настоящий вокзал».
«А ты что ожидал?»
«Ты говорил: станция, четыре остановки до центра. А тут настоящий пригородный вокзал. У нас на вокзале — сплошь пьяницы, знаешь, и проститутки. А здесь чистенько, в общем и целом. Приятный вокзал. Даже камера хранения без очереди. Ты, стало быть, в пригороде живешь?»
«Ты не понимаешь, — заволновался Алек, чье достоинство столичного человека было унижено ярлыком жителя пригородов. — Отсюда действительно идут поезда и за город, но с других платформ, а на этой половине станции поезда только лондонские. Это в общем даже не поезда, а надземка. Метро под землей, а это — то же самое, но только над землей».
«Если это как метро, зачем же расписание перед платформами?»
«А на Люишэм, между прочим, расписания и нет. То есть в расписании говорится: частыми интервалами. Как в метро. В метро здесь тоже, между прочим, есть подробное расписание. — Алек бросил взгляд на табло, но поезда на Люишэм все еще не было. — Просто в южном Лондоне другая почва: туннель рыть нерентабельно. Поэтому и надземка».
«В южном Лондоне? Твоего района я чего-то не нашел на лондонской карте».
«Не ту, значит, карту Лондона смотрел».
«Как не ту? Карта центрального Лондона. Ты же ведь недалеко от центра живешь? Сам писал: четыре остановки от Трафальгарской площади».
«Да нету здесь центра в твоем смысле. То есть здесь у каждого района свой центр и своя главная улица. Лондон, в сущности, — это десяток хуторов. Это вы там у себя привыкли к тотальной централизации: центр, генеральная линия, политбюро». Алек в раздражении передернул плечами.
«Ты же знаешь: я в партию вступил на фронте. Меня же заставили, ты знаешь, — сказал, кашлянув, как будто поперхнувшись, отец и поглядел исподлобья на Алека. — А ты хочешь сказать, что все едино: город, пригород, над землей, под землей. В настоящем метро поезда иногда тоже над землей ходят. Дело не в том, под землей или над. А в том, что поезда метро идут однолинейно, по одной ветке, один за другим. Поэтому и расписания в сущности не нужно. Это совершенно иной принцип».
«Если ты так во всем разбираешься — езжай сам!» — нашел наконец повод вспылить Алек и зашагал к выходу, вслепую, по-бараньи вытянув шею с клочковатой лысеющей головой. Казалось, его грузная фигура в изжеванных брюках, натолкнувшись на случайное ерундовое препятствие, тут же рухнет от собственной неуклюжести и неуместности. Его пробег через зал ожидания к выходу остановили свистки: они напомнили ему милицейские т