Русская служба — страница 27 из 32

Вначале милая чудаковатость, потом депрессивная угрюмость в общении, переходящая в параноидальную подозрительность. Эта глуховатость есть в действительности диссимуляция: эмигрант притворяется глухим, чтобы скрыть плохое понимание английского. Поразительно: Циля Бляфер живет в стране больше полувека и до сих пор толком не понимает разговорной речи — что, несомненно, ведет к подозрительности: тебе начинает казаться — или ты сам что-то недопонял, но боишься переспросить, или же тебя откровенно надувают, морочат голову, издеваются над тобой. Если Циля до сих пор не способна правильно выговорить название своей станции метрополитена, чего тут удивляться ее шизофантазмам?

И этот самый Наратор был явно из тех же, два башмака (или все-таки сапога? или же зонтика?) пара. Из тех мрачных апологетов свободы слова, кто потерял эту свободу в буквальном смысле, поскольку не может изложить на здешнем языке свою проникновенную и сверхоригинальную мысль об отсутствии свободы слова у себя на родине. Отсюда и легко предсказуемая метаморфоза: вначале косноязычие, затем замыкание в себе, а в конце концов враждебность и подозрительность к окружающим. А главное, оправдывают свое незнание иностранных языков якобы любовью к России и простому русскому народу. Чего они, в таком случае, прутся на Запад? Неужели неясно, что свое, близкое можно понять лишь через чуждое: неродное; или, как сказал Ломоносов, поэзия (она же — истина) есть сближение далековатостей. Именно поэтому добрый приятель доктора Лидина по эмигрантскому Парижу, Владимир Владимирович Н-в, открыл в американской нимфетке Лолите всю надрывность своей неспособности по-настоящему слиться с Россией. Голая правда ностальгии. Emigration as a soft pornography, indeed. Неплохое название предстоящего юбилейного доклада Лидина в славянском клубе имени Курбского.

Взглянув на красную телефонную будку, Лидин подумал было позвонить Циле: по идее, ей стоило бы сообщить о неожиданной кончине ее протеже. Впрочем, пусть события развиваются сами по себе. Лидин уже достаточно набегался, проявляя себя в этом деле. Для них обоих будет лучше, если Циля узнает о трагическом исходе не от него лично, а из официальных источников, по сводке новостей Иновещания, скажем. Услышь она новость из уст Лидина, она тут же начнет обвинять лично его в гибели этого недоумка. Он представил себе ее сморщенный гневом носик со сползающим пенсне, ее насупленные прокурорской стрелой неседеющие брови, и как она будет махать крыльями оренбургского платка, терзая его совестливую больную печень. Он предвидел логику обвинений: мол, поднял гвалт по всему Лондону, наплел черт знает чего своим приятелям в Скотланд-Ярде и в результате всех этих пертурбаций и впрямь навел руку Москвы на Наратора. Но кто, спрашивается, требовал немедленного вмешательства в судьбу этого несчастного? Разве не Циля? Лидин лишь быстро и эффективно претворил в жизнь все, что бередило истерзанную душу Цили Хароновны Бляфер. Снял трубку, поговорил с кем надо, и судьба человека была устроена в два счета. То есть кто бы мог подумать, что ходатайство обернется столь непредсказуемым образом? Впрочем, объяснения и оправдания бесполезны: наш брат русский эмигрант непременно найдет всему свои маниакально-конспиративные резоны. Не желает он тратить столь чудесный лондонский день на споры до хрипоты с выжившей из ума старухой.


Доктор остановился на мостике, перекинутом через озеро, и стал кормить лебедей ломтиками сандвича, припасенного на случай срочного ланча в клинике. Лебеди плавали в озере королевского парка с показной невозмутимостью белых эмигрантов. Кроме того, размышлял Лидин, продолжая свой воображаемый спор с Цилей и подобными ей соотечественниками, кроме того, надо уметь относиться к прошлому творчески, видеть его как отражение настоящего (а не наоборот: настоящее как отражение прошлого) — как зеркальную рефлексию наших сегодняшних амбиций, и потому надо переадресовывать эти упущенные шансы из прошлого в планы на будущее. Короче, не стоит прижиматься к прошлому, как в танце к старой любовнице, которая давно променяла тебя на гастролирующего актера. Чтобы освежить в памяти старую любовь, надо отыскать новую. «Губы обновляются поцелуем» — гласит восточная поговорка. «Но пока губы обновляются, сердце треплется», — заметил в свое время в ответ на эту восточную мудрость добрый приятель Лидина по эмигрантскому Берлину, Виктор Ш-й. С той берлинской поры их пути разошлись: Виктор решил вернуться в Совдепию. Наивный человек. До Лидина успели дойти слухи, что Виктор даже накропал некую книженцию мемуарного характера об эмигрантском Берлине, где даже Лидин упоминается под нелепым в своей вымышленности именем проф. Пятигорского. Об интеллекте автора говорил тот факт, что он сравнил в своей книжке мысль Ленина с острой, как нож, складкой хорошо отутюженных брюк. Впрочем, его идея сопоставлять несопоставимое не так уж глупа. Как, скажем, воспринимать скульптурный ансамбль из мужчины с молотом и женщины с серпом, глядящих на Букингэмский дворец? Рука ли это Москвы, серпом и молотом ломящаяся в чугунные ворота английской короны из викторианского прошлого? Или же это викторианская мораль с апологетикой труда и коллективизма переоткрывается сейчас в свете прожектора стройки коммунизма? Любопытно, кстати, подумать о лицемерии, свойственном этим двум общественным системам. Эмиграция может стать лечащим в своем роде средством по избавлению от ощущения тотальности советской системы. Эмиграция как медицинский прием. Не говоря уже о фрейдистской точке зрения на Россию как утробу; эмиграция в таком случае есть менструация. Он представил себе реакцию публики в клубе имени Курбского, искаженное от возмущения этим богохульством лицо Цили с расширенными глазами. Скандал. Будет скандал. Горячие дебаты. Полезный для психического здоровья обмен оскорбительными репликами. Терапевтический прием. Возбужденный собственными мыслями, Лидин бессознательно прибавил шагу.

В клинику на Хартли-стрит возвращаться не имело смысла: до начала вечернего приема оставалось добрых два часа, и доктор Лидин поднялся через парк на весенние лондонские улицы, которые выплеснулись перед ним, как утреннее молоко из бутылок перед дверью, — белизной фасадов, с алой редиской вымытых автобусов и луковой зеленью подстриженных газонов. Все это вместе — молоко, редиска, лук — вдруг напомнило о детских годах в белорусском арендованном поместье. Точно так же как Адмиралтейская арка, оставшаяся далеко за спиной, с прилегающими к ней лепными закопченными фронтонами административных зданий, гвардии и конюшен, уводила обратно в Петербург. В этом воскрешении, инкарнации, рессурекции забытого через чужое, сквозь чужое, из чужого Лидин находил не только особую душевную прелесть и интеллектуальный изыск, но и парадоксальное доказательство гуманности этого мира: не такие уж, значит, мы особенные, не так уж ни на что не похожи наши города, не такие уж, стало быть, мы варвары.

Скажем, Шанхай неизменно напоминал ему Москву. И в Шанхае, и в Париже, и в Лондоне Лидин чувствовал себя как дома. Что такое, в самом деле, дом, как не место, где все тебе обо всем всегда напоминает? Для этого «домашнего» умонастроения необходимо, конечно же, неустанно работать: сближать, по Ломоносову, далековатости — порой с угрозой ломки не только носа. Это нынешнее поколение эмигрантов, эта так называемая третья волна — они считают, что их русский язык, их страдательный залог обязаны знать все на свете. Приезжают в Европу, как будто это им лично выданная собесовская квартира, — и, разочаровавшись в новых жилищных условиях, тут же объявляют прежнюю свою коммуналку утерянным раем земным. Бросить бы их на произвол судьбы в Сиднее — как шанхайских эмигрантов, или же в Маракеше — как православных парижан предыдущего эмигрантского призыва! К китайцам бы их, к арабской шушере!

Как много в действительности полезных мыслей возникает вот так вот, случайно, неосознанно и незаметно, можно сказать, на ходу, в такой чудный лондонский весенний день. Именно так — неосознанно и незаметно постороннему глазу — приходит на эти острова весна. Разве русский человек, привыкший узнавать о наступлении весны благодаря сосульке, вдаряющей ему по макушке под грохот ледохода, способен заметить, как неуловимо увеличиваются, как детские железки от простуды, почки на деревьях, как меняется серая полосатая тройка зимы на пастельные курортные колера экзотических представителей лондонской флоры. С годами Англия заостряет взгляд, постепенно улавливающий незаметные прежде детали и подробности, заставляющий мыслить переходом от частного к общему, а не наоборот.

Он шел через парк, на содержание которого английский налогоплательщик, с его абсурдистской расчетливостью, тратил чуть ли не больше, чем на оборонный бюджет страны. Но в этой нелогичности всей системы расходов и в полном отсутствии, казалось бы, иерархии величин — прелесть децентрализованного мышления этих островитян, где отношения с Абсолютом, Великой идеей, Богом происходят без всяких посредников, будь то Церковь или Партия, и являются делом сугубо личным. Только надо уметь этой децентрализацией пользоваться. Надо, так сказать, всегда знать конкретный адрес. Вот все, скажем, жалуются на безобразный кофе в Англии. Да не пей ты кофе в английских заведениях. А заверни за угол, как доктор Лидин, пройдись вдоль Пиккадилли и, супротив Королевской академии художеств, загляни в итальянскую кофейню с парижскими мраморными столиками и гнутыми венскими стульями.

Доктор заказал двойной кофе-эспрессо и с наслаждением обжег губы прикосновением к глянцевитому зеркальцу кофе в фарфоровой чашке. На мгновение мелькнуло в чашечке отражение его блестящего зрачка и орлиных ноздрей. Кофе не хуже, чем в Париже. Или в Риме. Как, скажем, лондонское солнце: хотя погода тут меняется ежеминутно и безоблачное небо — редкость, по количеству солнечного света — если подсчитать в часах, как валовой продукт за год, — Лондон не уступает Москве. Однако солнце этой статистики напрочь заслоняется мифом о дождливом и туманном Лондоне. Миф сильнее фактов. И миф надо поддерживать. Останься он в Париже, Лидин несомненно открыл бы салон: потому что салон — это форма мышления парижского общества, парижская мифология — это салонная сплетня. Но в Лондоне он не тоскует по изящной салонной болтовне и светской толкучке. Отличие парижского кафе от лондонского паба в том, что в парижском кафе все сидят лицом к улице, чтоб себя показать и на других посмотреть, в то время как лондонский паб закрыт от остального мира плотными шторами, и сидят тут друг напротив друга: жизнь тут ориентирована внутрь. Здесь надо получать удовольствие от шерри-бренди на лужайке, от ничего не значащего обмена мнениями о погоде за сигарой в кресле и с газетой в клубе; лошадиные скачки, секс, парламентские дебаты о публичной свободе слова и цензурные запреты и табу в личных отношениях, бесконечные забастовки вместо мгновенной кровавой революции — вот прелести жизни на этих островах. Русский человек гибнет в эмиграции в первую очередь оттого, что не утруждает себя самыми элементарными знаниями обычаев того народа, среди которого он поселился. И эти люди еще осмеливаются обвинять российских евреев в безразличии к судьбам России! В его бытность в Турции, в Стамбуле, он же наш Константинополь, сколько ему пришлось насмотреться на случаи дизентерии, с корчами, зачастую смертельными исходами. По той простой причине, что наш брат русский эмигрант отказывался употреблять в еду турецкие перцы и специи, закаляющие желудок, взращенный на кислых щах, на случай всякой заразы. «Эмиграция как кулинарный рецепт». Неплохо. Весьма.