стороны, овладеть влиянием, получить мысль и нравственное воспитание общества в свое распоряжение, и что между ними обеими ничего нет, кроме кликов празднества, все еще продолжающегося, по случаю победы «народного духа» над его отрицателями.
Можно попытаться, однако ж, взять Потугина с другой стороны и ослабить его желчную аргументацию, показав, что, в сущности, она не имеет цели и направлена на борьбу с призраками. Потугин стоит за сближение с Европой, а кто же не видит, что наше сближение с Европой только увеличилось за последнее время, что мы никогда не переставали изучать все ее распорядки, а теперь более, чем когда-либо. Проповедуя необходимость общения с ней в духе и разуме, Потугин, по французской пословице, занимается ломанием отворенной двери. Мы по уши стоим в европейской цивилизации! Разве не ей приписывали у нас появление самого нигилизма, хотя Европа ни в каком случае отвечать за него не сможет, так как он есть собственно произведение невежественных отношений к ее серьезным социальным учениям и весьма солидному реалистическому направлению в науках. Но, кроме того, чего мы не перенимали и не перенимаем у нее доселе? Разве не переводим мы и не издаем каждый день произведений ее знаменитых мыслителей, ученых, моралистов и проч., что дает нам возможность наслаждаться всеми их положениями и страстно принимать их к сердцу? Переходя к низшему порядку явлений, спрашиваем: есть ли в Европе какое-нибудь общественное увеселение, какая-нибудь народившаяся молва, какая-нибудь светлая идея, хоть, – например, идея о вводе героинь demi-mond'a[1] в жизнь высших и средних кругов общества, – которые не нашли бы тотчас отголоска и повторения на нашей почве? С достоверностью можно сказать, что нет меры, выдуманной на западе для устройства толпы по известному порядку и на известный образец, нет бойкой статьи и искусной ораторской речи, закрепляющих что-либо в готовую форму, с которых, при самом их появлении, не были бы сняты у нас верные списки для домашнего употребления, при случае. Можно идти и еще далее в вопросах. Трудно сомневаться, например, в том, чтоб успех какого-либо предприимчивого человека во Франции или где в другом месте, смело расталкивающего людей кругом себя и опрокидывающего, для достижения одних собственных целей, все их верования, лучшие надежды и стремления, – не заставлял некоторые головы мечтать и здесь о таком же успехе. Наконец, тесный, неразрывный союз наш с Европой подтверждается и явлениями, в высшей степени необычайными. Разве мы не знаем людей, до того породнившихся со всеми взглядами соседнего нам Запада, что они его глазами смотрят и на Россию, осуждая ее усилия к сохранению себя в целости и единстве, потому что и сосед не одобряет этих усилий, не считает нужными мер, принимаемых для возвышения и укрепления русской национальности, потому что и сосед не считает их особенно полезными и желательными. Какого же большего сближения с Европой нужно Потугину, и с чего дозволил ему почтенный автор, создавший этот замечательный тип, распространяться о необходимости любовных отношений к Западу, когда они уже достигают иногда степени, близкой к самозабвению и экстазу, и подчас напоминают детскую игру «в гуси-летели», когда ребенок, повторяя движения руки своего партнера, поднимает палец даже и на его слова: «собаки летели»!?
Да, мы находим, что Литвинов слабо отвечал Потугину, когда, в видах охлаждения его восторга к иноземным чудесам развития и к материалам для нашего подражания, существующим в Европе, указал ему только на игорные дома и на толпу кокодесок, французских остроумцев и наших князей и дворян, их окружающую. Благодаря слабости возражений, можно подумать, будто Литвинов считает игорные дома единственным пятном Европы: отсюда такой вывод, что если Пруссия и Бельгия согласятся, например, закрыть их на своих территориях, то никакого пятна на Европе уже не останется более. Нет, у ней есть пятна покрупнее, и притом такие, которые служат признаками серьезных болезней, и от которых она силится освободиться со всеми муками страдающего организма. Но, может статься, – и это всего вернее, – что Литвинов, предлагая слабое свое вознаграждение, невольно чувствовал, что собеседник его говорит не о той Европе, которой мы подражаем, а о той, которую мало видим и почти не знаем. Боже мой! Какая же это малоизвестная нам Европа, нам, исколесившим ее во всех направлениях и изучившим ее более своей родины? Да вот та самая, на которую автор романа только и указывает своим читателям через посредство Потугина. Отличие ее от видимой нами Европы состоит в том, что, посреди множества отрицательных, часто возмутительных явлений своего быта, иногда под гнетом грубого давления материальной силы, еще далеко не устроенной ею, иногда в пылу национальных увлечений, подвигающих ее на вопиющие несправедливости, – она занята устройством человеческой личности, ближайшей среды, ее окружающей, и возвышением духовной природы человека вообще. Нашим туристам по Европе (да и одним ли туристам?) кажется, что знаменитые ее университеты, богатейшая литература и музеи, сохраняющие гениальные произведения искусств, направлены к тому, чтобы украшать жизнь, и без того достаточно красивую, избранных классов, или производить как можно более ораторов, депутатов, профессоров, ученых и писателей, между тем как они служат орудием у той малоизвестной нам Европы, о которой говорим, – поднять мысль самого последнего человека в государстве. Генрих IV, по свидетельству, впрочем, крайне подозрительному своих современников, определял назначение внутренней и внешней политики Франции единственно целью – доставить каждому из его подданных возможность иметь по праздникам «курицу» на своем столе. С тех пор, кроме этой «курицы», вошедшей из программы всех партий и всех европейских правительств, малоизвестная нам Европа нашла и другое назначение для политики государств. Главной ее задачей она поставляет точное, общедоступное определение идей нравственности, добра и красоты, и такое распространение их, которое помогло бы самому скромному и темному существованию выйти из сферы животных инстинктов, воспитать в себе чувства справедливости, благорасположения и сострадания к другим, понять важность разумных отношений между людьми и, наконец, получить способность к прозрению идеалов единичного, семейного и общественного существования. Последняя часть задачи, не во гнев будь сказано нашим реалистам, считается при этом и самой важной, существенной ее частью. Насколько успела эта вполовину скрытая от нас Европа – осуществить свою неписаную, нигде не заявленную, но, тем не менее, страстно исполняемую программу – составляет опять другой вопрос, хотя признаки таинственной работы, ею проводимой, обнаруживаются уже и для глаз, мало различающих предметы, которые им сначала не указаны. Появление у нас таких энтузиастов иноземщины, как Потугин, объясняется именно тем, что они успели прозреть эту, а не другую какую-либо Европу; да под ее же влиянием написан и разбираемый нами роман, чем достаточным подтверждением служит история Ирины Ратмировой и Литвинова, вся направленная к тому, чтобы показать, как складывается жизнь, даже на высших ступенях общества, если она лишена прозрения и творчества идеалов и их поддержки. На этой истории мы теперь и остановимся.
Это весьма любопытная и поучительная история Прежде всего выступает в ней вперед одно из самых зрелых созданий Тургенева, образ героини любовного романа, ею же и завязанного, Ирины Ратмировой. Что это за женщина? Трудно себе представить более скудный запас предметов для мышления в образованной женщине, при более благородной натуре и при более ослепительных качествах тела. Зато Ирина и опирается единственно на свой смелый, честный и откровенный характер, который, однако ж, не может дать ей, несмотря на все благороднейшие порывы ее души, ничего, кроме сознания своего превосходства перед другими, да пустых наслаждений гордости и мести. Большая часть прежних героинь Тургенева были, по-своему, мыслящие головы (вспомним Асю, Лизу «Дворянского гнезда»), даже глубоко мыслящие головы, и читатели, конечно, не забыли того обаяния, которое они производили вообще на публику, благодаря столько же их женственной грации, сколько и выражению своеобычной идеи, игравшей на их физиономиях. Последней черты мы именно и не можем уловить в образе Ирины. Она осталась такой, какой вышла из рук благодатной природы, показавшей к ней истинно материнскую щедрость: ни семья, ни общество, ни жизнь ничего ей не дали сверх того, и сама она ничего не приобрела. Редко случалось нам в литературе нашей встречать такое поразительной изображение томлений одного страстного сердца по какой-то лучшей жизни, к которой, однако ж, оно совершенно неспособно. Не пожалел же автор и труда для того, чтоб достойным образом обрисовать этот тип с двойным его характером, способным дать высокое понятие о природных, естественных силах почвы, его породившей, и в то же время обнаружить всю беспомощность ее образования и недостаток воздуха для самого существования подобных типов.
Ирина презирает и ненавидит окружающий ее мир, который вознес ее, однако ж, на высшую ступень благосостояния, почестей и довольства. Никакой благодарности она не чувствует к нему, и по одной причине. Он нем и молчалив перед нею, как могила. Чем более дает он ей из того, что только может дать, – средств, денег, комфорта, тем настоятельнее становятся ее требования, взятые из другого порядка идей, и на которые окружающий ее мир может отвечать только вопросом: «да чего же ей надобно еще?» И вопрос этот, во всей его оскорбительной наглости, именно и предлагается ей постоянно, ежедневно, немым, но несомненным образом, всеми ее окружающими. У них нет средств представить себе даже мысленно ее положение. Душевный голод, ее поедающий, кажется им просто темной, загадочной болезнью женского организма; но для Ирины муки этой болезни тем ощутительнее, что она ясно сознает – почти физически чувствует в себе присутствие всех качеств ума и сердца, которые обыкновенно спасают от нее людей. Неожиданная встреча в Бадене с Литвиновым, прежним своим женихом, давно покинутым ею, сразу возбуждает в ней предчувствие, что в этом случайном обстоятельстве заключается для нее единственный последний исход из того состояния духовного сиротства, в котором она находится. С невыразимой нежностью прильнула она к воображаемому своему спасителю, Литвинову, и в награду за первое слово сочувствия, за один призрак настоящей, полной жизни, за одно обладание человеческим обликом, от которого она уже отвыкла, Ирина отдается ему вся, со своей честью, со своим именем и со своей будущностью. Но сделав это, она останавливается. Литвинов, пожертвовавший ей невестой и целым, уже определенным строем жизни, продолжает опрометчивую свою игру и требует у нее разрыва с миром, бегства и вечных связей с собой. Разница между ними обнаруживается тотчас: покуда он бродит во тьме, она уже умеет трезво распознать, сквозь весь чад и облако неподдельной страсти, голую истину: ей невозможно покинуть места, к которому она прикована всеми своими привычками; она способна пожертвовать жизнью, оказать примеры героической решимости, бороться с судьбой до последнего издыхания, но только на своем, на одном –