[973]. Все это напрямую касалось Церкви, которая не представляла себя существующей автономно от власти. Власть, в том числе и прежде всего церковная, базировалась на прочном фундаменте традиции. Разрушение «формы» поэтому не могло не сказаться на восприятии содержания. По словам генерала барона П. Н. Врангеля, «с падением царя, пала сама идея власти, в понятии русского народа исчезли все связывающие его обязательства, при этом власть и эти обязательства не могли быть ничем соответствующим заменены»[974]. Сделанное заключение было проверено Врангелем на практике – связь православия и самодержавия первыми почувствовали именно военные. В этой связи показательны и воспоминания протопресвитера армии и флота Г. И. Шавельского. Если в конце 1916 г. протопресвитер мог призвать нарушивших свой долг солдат к покаянию, то к концу мая 1917 г. ситуация уже никак не поддавалась его контролю. «Результат получился совершенно обратный: разъяренная толпа чуть не растерзала меня», – вспоминал отец Георгий свое посещение не желавших идти в окопы солдат 63 Сибирского полка[975]. Уважение к духовенству после падения самодержавия резко пошло вниз. Изменилось и отношение к религии, свидетельством чему могут служить воспоминания генерала А. И. Деникина.
С горечью констатируя, что к началу XX века религиозность русского народа пошатнулась, и он постепенно стал терять свой христианский облик, подпадая под власть материальных интересов, генерал определял все это как «процесс духовного перерождения». «Я исхожу лишь из того несомненного факта, – писал Деникин, – что поступавшая в военные ряды молодежь к вопросам веры и Церкви относилась довольно равнодушно»[976]. Не обвиняя ни в чем военное духовенство, он, тем не менее, принужден был констатировать, что «духовенству не удалось вызвать религиозного подъема среди войск». Генерал вспомнил поразивший его эпизод из военной жизни. Один из полков стрелковой дивизии около позиций с любовью возвел походный храм, но в первые недели революции некий поручик решил, что его рота размещена плохо, и использовал храм в качестве казармы, в алтаре сделав отхожее место. «Я не удивляюсь, – писал Деникин, – что в полку нашелся негодяй-офицер, что начальство было терроризировано и молчало. Но почему 2–3 тысячи русских православных людей, воспитанных в мистических формах культа, равнодушно отнеслись к такому осквернению и поруганию святыни?»[977]
Для генерала случай с полковым храмом служил лишь доказательством, иллюстрацией нравственного нездоровья русского народа. Православное духовенство, по убеждению Деникина, осталось за бортом разбушевавшейся жизни, и это печальное обстоятельство не вызывало у него удивления. Для него закономерно, что иерархи разделили участь правившей бюрократии, а «низшее духовенство» – средней русской интеллигенции. Деникин не делал глобальных выводов, он только констатировал: клирики были бессильны для борьбы, и на первой стадии революции сколько-нибудь заметного народно-религиозного движения наблюдать не пришлось.
Понять складывавшуюся ситуацию было психологически непросто. В первые дни революции даже Святейший Синод оказался в самом хвосте событий, плохо понимая происходившее. По рассказу товарища обер-прокурора Н. Д. Жевахова на заседании 26 февраля 1917 г. присутствовали не все иерархи, не было обер-прокурора. Осознавая опасность развивавшегося движения, князь предложил первоприсутствующему члену митрополиту Владимиру (Богоявленскому) выпустить воззвание к населению, которое было бы не только зачитано в храмах, но и расклеено на улицах. По мысли Жевахова, воззвание могло явиться грозным предупреждением восставшим со стороны Церкви, влекущим, в случае ослушания, церковную кару. Но члены Святейшего Синода никакого постановления не приняли[978]. Заседание 26 февраля оказалось последним в самодержавной России. Через несколько дней император отрекся от престола и Церковь навсегда лишилась своего Верховного ктитора. К такому развороту событий она была явно не готова. «Всеобщего ликования» по случаю «свержения самодержавия» большинство архиереев не понимало. «На душе моей лежала тяжесть, – вспоминал впоследствии митрополит Евлогий (Георгиевский). – Вероятно, многие испытывали то же, что и я»[979].
Для православной иерархии падение самодержавного строя было тем больнее, что некоторые ее представители считались креатурами сибирского странника и, следовательно, виновниками имевших место «нестроений». Показательно, что уже в самом начале событий, до отречения, был арестован столичный митрополит Питирим (Окнов). 28 февраля 1917 г. З. Н. Гиппиус записала в дневнике, как пришедший к ней А. В. Карташев (в дальнейшем обер-прокурор Синода и министр исповеданий Временного правительства), человек глубоко верующий, в волнении от происходившего заявил, что собственными глазами видел: «Питиримку повезли! Питиримку взяли и в Думу солдаты везут!». «Это наш достойный митрополит, – комментировала Гиппиус, – друг покойного Гриши»[980]. Начало было положено, и вскоре уже «по всей России пробежала волна „ниспровержений епископов“; Синод был завален петициями с мест с требованиями выборного епископата»[981]. В условиях начавшейся революции заявления о необходимости введения выборного епископата звучали как требования политических изменений (хотя и облекались в каноническую форму). На фоне растерянности большинства православных иерархов неудивительным кажется подмеченное З. Н. Гиппиус замешательство рядовых клириков.
«В церкви о сю пору, – писала Гиппиус 3 марта 1917 г., – [поминают] „само-дер-жавнейшего“… Тоже не „облечены“ приказом и не могут отменить. Впрочем где-то поп на свой страх, растерявшись, хватил: „Ис-пол-ни-тельный ко-ми-тет…“ Господи, Господи! Дай нам разум»[982].
«Приказ» вышел со значительным (по меркам революционного времени) опозданием: 6 марта Святейший Синод выпустил обращение по поводу отречения императора, где кроме констатации случившегося («Свершилась воля Божия. Россия вступила на путь новой государственной жизни») ничего не было сказано о сути происшедшего. Тогда же Синод принял и определение об обнародовании в православных храмах актов 2-го и 3-го марта, а также о совершении молебствия «об утишении страстей, с возглашением многолетия Богохранимой державе Российской и Благоверному Временному правительству ее»[983]. Стремление сохранить прежнюю «форму» и предопределило, как я полагаю, тот факт, что многолетие предписывалось провозглашать временному институту власти[984].
Временное правительство, как известно, не ликвидировало обер-прокуратуру, оставив светский надзор новой, «демократической» власти над Православной Церковью. Насколько это было неправильно, заявил много лет спустя, в эмиграции, последний обер-прокурор послереволюционного Святейшего Синода А. В. Карташев. «Сохранение этого титула и его полномочий было недосмотром и тактической ошибкой Временного правительства, – писал он. – Ненавистная и прежде фигура обер-прокурора, – потому только и принималась иерархами и церковным мнением, что она была личным органом царской власти, самой же Церковью миропомазанной и признанной к церковным делам»[985]. Впрочем, на следующей странице воспоминаний Карташев опровергает это заявление рассуждениями иного рода. «Во имя помощи и облегчения самой Церкви в переходе ее от подневольно-государственного положения к свободному выборному строю Временному правительству нужно было как бы „нелегально“ остаться на время внутри церковно-правящего аппарата и продлением по существу прежних обер-прокурорских полномочий акушерски помочь рождению соборной реформы Церкви».
Получалось, таким образом, что сама Церковь соборно «родить» собственную свою реформу не могла. Для этого нужна была помощь новых, теперь демократических менторов Церкви, которые, если следовать логике Карташева, лучше понимали способы скорейшего освобождения православной конфессии от «тяжелого наследия старого строя»[986]. В этой связи совершенно непонятно, как бывший министр исповеданий понимал обер-прокурорские полномочия, ибо только их сохранение в прежнем объеме и делало возможным осуществление скорой «помощи» Церкви, не имевшей сил самостоятельно перебороть настроение «епископов-ставленников обер-прокурорской власти, в большинстве враждебных соборности и неспособных к ней»[987].
До Карташева, ставшего обер-прокурором Святейшего Синода 25 июля 1917 года, этот пост занимал Владимир Николаевич Львов. Пришедший к власти на волне революции и сменивший Н. П. Раева, Львов стремился как можно скорее «освободить» Церковь от «реакционного» епископата, не соответствовавшего духу нового времени. Уже 4 марта, явившись в Синод, он в очень резкой форме потребовал удаления от присутствия в нем митрополитов двух столиц – Петрограда и Москвы. Тем самым, как справедливо отмечал И. К. Смолич, Львов «обнаружил не только отсутствие дипломатического таланта, но и фальшивость представлений о своей „революционной власти“ – вполне в духе обер-прокуроров царских времен, которых он сам же так часто критиковал»[988].
Первой жертвой революционных потрясений стал упомянутый выше столичный митрополит Питирим. По определению от 6 марта за № 1213 митрополит, с традиционной формулировкой – «согласно прошению», был уволен на покой