Русские беседы: лица и ситуации — страница 23 из 54

[213]. Много лет спустя, в письме к кн. Е. А. Черкасской от 26 октября 1866 г. Самарин опишет это воздействие Хомякова, не говоря о себе прямо, но личный опыт ясно звучит в самой интонации:

«Для некоторых встреча с ним была событием внутренней жизни. Эти некоторые были выведены им на простор, на чистый воздух, на свет Божий из душного лабиринта из всякого рода недоразумений и противоречий, в котором они бродили, ища исхода, веруя в исход и не находя его. Они почувствовали себя освобожденными в своем религиозном сознании; это была своего рода эмансипация. Под освобождением я разумею приобретенную уверенность в том, что можно верить, не кривя душой перед самим собою, то есть не бояться никакой истины, ни научной, ни политической, не стесняя преднамеренно горизонта своей мысли и глядя всегда на все во все глаза. <…> Явление Хомякова как человека заключало в себе ту мысль, что нет никакой несомненной истины, которая бы окончательно не мирилась с верою, нет такого чувства или стремления, законного в глазах совести, которое бы нужно было принести в жертву, чтоб иметь право на внутреннее удовлетворение, вносимое в душу верою. Можно и должно ко всему относиться свободно – это он, если можно так выразиться, проповедовал всем существом своим, мыслью, словом, тоном речей, смехом и обращением»[214].

Защитив магистерскую диссертацию («Стефан Яворский и Феофан Прокопович как проповедники»[215]), Самарин по соглашению с отцом[216] поступил на службу в Петербург – и вскоре, в 1845 г. оказался по делам комиссии, ревизирующей городское управление Риги, в Остзейских губерниях. Это долгое, растянувшееся на три года, поручение[217] привело его к проблеме, которая не перестанет занимать его до конца жизни[218] – к положению Остзейского края в составе Российской империи, к привилегиям немецкой знати, статусу православия, к состоянию латышей и эстонцев. С особенным негодованием воспринимает он первые действия назначенного в 1848 г. генерал-губернатором Прибалтийского края и военным губернатором Риги кн. А. А. Суворова. Первая реакция на действия нового генерал-губернатора изливается в его письмах к московским знакомым, в частности к своему университетскому наставнику, М. П. Погодину, а затем эти заметки и накопившиеся наблюдения над местными порядками выливаются в цикл «Писем из Риги», распространению которых в обществе не только не препятствует, но прямо способствует сам автор. В 1868 г. Самарин писал:

«Ровно двадцать лет тому назад, пробыв без малого три года в Риге <…> я набросал на бумагу, в форме писем, выводы из моих исследований о прошедших судьбах этого края и моих наблюдений о тогдашнем его положении. Все это было незрело, писано с плеча, под влиянием раздражительных впечатлений и свойственной молодости дурной привычки тыкать правдою прямо в глаза. Словом: по тогдашним понятиям, это была непростительная дерзость, и покойный Государь, до сведения которого добрые люди довели мою рукопись, продержав меня несколько дней в крепости, поступил со мною (опять таки по тогдашним понятиям) снисходительно и даже милостиво. Недавно определившийся на службу титулярный советник, осмелившийся, не будучи к тому призван своим начальством, произнести осуждений действий высшего управления, не мог избегнуть наказания; но, по крайней мере, искренность и намерения провинившегося остались незаподозренными. Едва ли нужно прибавлять, что я вспоминаю теперь об этом давно прошедшем времени не только без горечи, но и без сожаления. Напротив: я благодарен судьбе, доставившей мне случай видеть покойного Императора с глазу на глаз, слышать прямодушную речь его и унести в памяти, из кратковременного с ним свидания, образ исторического лица, неожиданно передо мною явившегося, в строгой и благородной простоте своего обаятельного величия…»[219]

Наказание, постигшее его (и привлеченного затем по тому же делу И. С. Аксакова), оказалось и правда, «по тогдашним понятиям», более чем умеренным – освобожденный после нескольких дней заключения в Петропавловской крепости, Самарин выехал под наблюдение отца в Москву впредь до дальнейшего определения на службу, а затем получил назначение чиновником по особым поручениям к самарскому губернатору, поближе к родовым имениям. Вскоре, однако, случайная фраза в письме, перлюстрированном на почте, вызвала перевод Самарина подальше от родных – в Киев, на аналогичную должность в подчинение известному Д. Г. Бибикову. Здесь Самарин вплотную соприкоснется со вторым основным сюжетом своей последующей деятельности – крестьянским вопросом, поскольку в это время в юго-западных губерниях вводились инвентари, долженствующие четко определить взаимные обязанности крестьян и помещиков и мыслившиеся (в достаточно неопределенной перспективе) путем к крестьянской реформе. О его душевном состоянии в это время дает представление письмо к Константину Аксакову, относящееся к осени 1851 г.:

«Любезный Аксаков, долго мы не подавали друг другу голоса – почти целый год! <…> Я прекратил переписку со всеми, разумеется кроме родных, не потому только, что я уразумел необходимость отучить себя от употребления почт, книгопечатания и других изобретений прихотливой роскоши, но и по другим чисто-личным причинам[220]. В моем положении, при моих ежедневных спасительных для меня занятиях, мне необходимо спокойствие, хотя наружное, если уж внутренний мир невозможен. Это спокойствие только и может быть сохранено при безусловном молчании. Когда, кроме горечи и горечи, опыт жизни ничего не оставляет на сердце, к чему шевелить и поднимать этот отсед? Остается сложить руки и молить Бога: да приидет не Царствие Его, которого мы недостойны, а да постигнет нас заслуженный гнев Его. Я до такой степени внутренно съежился и очерствел душой, что я почти не нахожу в себе того голоса, которым я привык говорить с тобой. Ты спросишь меня, отчего я добровольно остаюсь в таком положении. Оттого, мой друг, что я не вижу для себя другого, и, наконец, и оттого, что служба меня занимает. Корабль, на котором мы все стоим, тонет – в этом я твердо уверен, ничто не спасет его; но я предпочитаю каюте, еще не залитой водою, мое место на открытой палубе. <…> А доживем ли мы с тобой до кризиса? Ибо все идет к тому и я уже потерял всякую надежду на мирный исход»[221].

Еще год с этого письма он прослужит в Киеве, но далее оставаться «на палубе» сил в себе не найдет: в декабре 1852 г. уедет в имение, к заболевшему отцу[222], подав прошение об отставке (которое и будет удовлетворено 21 февраля 1853 г.) и в деревне займется работой над первой большой запиской об упразднении крепостного права. Настроение Самарина в первые месяцы нового царствования, по охлаждении первоначального, очень кратковременного, оживления, характеризует письмо, посланное 20 сентября 1855 г. Е. А. Свербеевой из подмосковного имения родных:

«Я приехал сюда проститься со своими, на днях еду в Сызрань набирать ратников[223], а оттуда к концу зимы или началу весны мы должны выступить на Кавказ, если, если… мало ли что до весны может случиться такого, что расстроит все предположения. Я застал здесь сестру и маменьку в ужасном беспокойстве о брате Владимире. Дошло известие, что он ранен на штурме – и только. Наконец вчера и сегодня мы получили от него два письма довольно успокоительных. Он ранен в ногу, не тяжело и лежит в Бахчисарае. Другой брат мой, Петр, вчера поехал от нас догонять свой полк по Тульскому тракту… Какое странное время. Кого берут, кто сам идет, с кого дерут; везде пожертвования, признаки всеобщего напряжения и при всем этом какое-то холодное безучастие к общественному делу. Это глубокое равнодушие под наружною суетою и заказным одушевлением самый сокрушительный признак нашего нравственного упадка. Причины его ясны до очевидности, но зато самое сильное воображение едва ли в состоянии представить себе, каким путем совершится восстановление. Едва ли мы увидим его. Мы останемся под развалинами нашего политического величия и нашей военной славы. А тяжело с нею расставаться!»[224]

Стоит отметить, что в целом взгляды Самарина на ближайшие перспективы были довольно пессимистичны не только в этот момент: пожалуй, с конца 1840-х речь идет об оттенках его негативного видения перспектив, что никоим образом не служит ему оправданием к отказу от деятельности – напротив, именно в этом состоянии «свободы от надежды»[225] (на успех в человеческом понимании – при жизни, в признании, в достижении поставленной цели), в труде ради цели, достижения которой заведомо не доведется увидеть, Самарин и обретает свое спокойствие и постоянство. Ив. Аксакову он пишет, например, 23 апреля 1863 г.: «Что тебе сказать! Без всяких слов и объяснений, ты знаешь, что у меня на душе. Наше поколение призвано похоронить государственное величие Российской империи и не увидеть начала возрождения земли. Такова судьба. По крайней мере, личная роль каждого определяется так ясно, что нет места для колебаний. Надобно уметь сложить головы так, чтобы подготовить возрождение; мы призваны к утучнению почвы для будущего сева, и только. Разумеется, я никому этого не говорю, а держу про себя. Расколышется ли земля?»[226]