таточными – с 1863 г., еще в последние месяцы пребывания в Петербурге, им овладевает новая идея – создать подлинно научную историю, стать «русским Боклем», изучить прошлое физико-антропологически, гигиенически и т. д. И теперь он год за годом пишет странные очерки, из заглавий которых трудно догадаться об их предмете: «Физическое и антропологическое миросозерцание и развитие русского общества», «Миросозерцание, мысль, труд и женщина в истории русского общества», готовит нескончаемое исследование об «Умственном развитии русского народа»[382], отрывок из которого издаст в 1870 г.[383] и о котором Ключевский, всячески стараясь сказать доброе слово и напомнить об авторе, труды которого ценил и которому многим был обязан в направлении своего понимания русской истории, тем не менее был вынужден написать:
«[…] приступив к своему историческому труду с известными заранее и помимо его установленными взглядами и понятиями, он делает их обязательными для всех времен… и готов поражаться, как характеристической чертой, отсутствием “высшей философской мыслительности” в рабочем русском народе времен Нестора или сердиться, когда не замечает в обществе особенной охоты к естественным наукам…»[384].
Стремясь добиться ускользающей от него научной точности, Щапов все чаще вводит новые термины – теперь в статьях пестрят «теолого-пантофобический», «сенсуально-фетишический», «натурфавматологический», что-то «импульсируется», в начале русской истории он обнаруживает племя, «у которого развитие задней, затылочной части черепа вообще преобладало над развитием передней, лобной части»:
«[…] такое племя, очевидно, не могло само, собственными интеллектуальными силами начать могучую умственную самодеятельность. Во главе его не мог выдвинуться самостоятельный мыслящий и руководящий класс. И оно необходимо должно было подчиняться […] интеллектуальному влиянию и господству скандинаво-германских, варяжских князей и дружинников […]»[385] и т. д. и т. п.
О годах его иркутской жизни (1864–1876) много говорить не приходится – он писал упомянутые выше и подобные им многочисленные статьи, пытаясь пристроить их в «Деле» и «Отечественных записках», что иногда и удавалось, больше из уважения к прошлым заслугам. Пил тяжело, запойно. Сифилис, который он приобрел еще от крестьянской девицы в Казани (когда пытался ее развивать, читая стихи Кольцова, потом девица исчезла, прихватив с собой одолженный Щаповым у студента-академика томик стихов), прогрессировал. С женой жили они тяжело – Щапов нуждался в ком-нибудь, на кого можно было накричать, выместить злость, ударить, и этим ближайшим обычно оказывалась она, в очередной запой убегавшая к соседям – дожидаться, пока полоса закончится и муж придет мириться. С годами, правда, Ольга Ивановна научилась держать его в руках – пить он перестал, она перестала убегать из дому, но в 1872 г. уже ее собственная болезнь дошла до того, что она была вынуждена уволиться из женской гимназии, и в семье стало совсем скудно с деньгами, пришлось просить помощи у Литфонда, выславшего 300 рублей и затем продолжавшего помогать деньгами, в январе 1876 г. назначив постоянную пенсию (воспользоваться которой Щапову уже не довелось). 13-го марта 1874 г. Ольга Ивановна умерла. Он вновь крепко запил, ссорился даже с теми немногими знакомыми, с кем до этого поддерживал отношения, обитал в какой-то лачуге, где кроме стола и ящиков с книгами ничего не было. Православие он оставил давно – теперь веруя в то, что называл «прогрессом», «антрополого-социальным движением». Теперь в любую погоду он ходил к ней на могилу, на Знаменскую гору, часами просиживал там. Через десять дней после похорон он стал писать о ней – странный текст, начинающийся как воспоминания и стремительно срывающийся в выговаривание, слова, которые утешают – давая выход горю:
«Перед моим умственным взором, – насколько я могу прозревать в глубину или в даль Великого Будущего через настоящий, далеко еще не совершенный телескоп антрополого-социологической истории, – и твои идеалы, чувства, убеждения, твои святые волнения и пророческие думы, моя святая, чистая, высокая Оленька, ярко-светящей звездочкой, искоркой небесной горят, неугасимо горят, пламенеют, светятся на общечеловеческой всемирно-исторической возвышенности общечеловеческих антрополого-социологических идеалов и стремлений. И горя, светясь, пылая неугасимо, неистощимо, привносят и они собой новую, маленькую, но яркую, лучезарную частичку света в тот общий, всемирно-исторический факел, в ту путеводную звезду общечеловеческого антрополого-социального движения и прогресса, в то физико-антропологическое и антрополого-социологическое Солнце Разума и Чувства, Истины и Правды, при свете которых идем не только мы, пигмеи, но шли, идут и будут идти и такие великаны антрополого-социального движения, как Христос, Руссо, Сен-Симон, Фурье, Оуэн, Конт, Лассаль, Прудон, Маркс, Милль, Мадзини и весь сонм им подобных. Да, и ты, моя святая, высокогуманная Оленька, и ты теперь – маленький атомчик, маленькая частичка этого общечеловеческого путеводного света на пути величественного антрополого-социологического движения. Я твердо, глубоко верую в это…»[386].
Умер Щапов 25 февраля 1876 г.
Щапов прожил небольшую и несчастливую жизнь – обвинить в которой трудно кого-нибудь, кроме его самого. В некрологе «Отечественных записок» (1876, 5, Внутреннее обозрение), впрочем, нашлась пара ритуальных фраз – о том, что конец его ускорен был отказом в выезде в Европейскую Россию и т. п., но и там не сочли возможным написать большего. Винить режим, преследовавший Щапова, не получалось – по меньшей мере не больше, чем журналы, не принимавшие или сокращавшие его статьи или не желавшие и/ или не имевшие возможностей платить больше. Судьба несколько раз предоставляла ему шанс – сначала знакомством с С. В. Ешевским, оценившим молодого историка и помогшим ему, направив на вопросы колонизации, и указавшим, к каким источникам следует присмотреться в первую очередь, затем в лице Н. А. Попова, рекомендовавшего его Казанскому университету как лучшего заместителя себе, переходившего в Московский университет. Посчастливилось ему легко отделаться по делу о речи на панихиде – и получить казенное место для ученых занятий. Он рано приобрел сначала широкую известность, а затем сделался знаменит. Лучшие издания стремились приобрести его в сотрудники и ценили его имя и тогда, когда над тем, публиковать или нет присылаемые им тексты, приходилось уже серьезно раздумывать. И в Иркутске он нашел если не многих, то нескольких человек, ценивших его и стремившихся ему помогать – и не будь их, трудно представить, как он вообще смог бы выжить и в чем бы искал себе занятий.
Он был невероятно одаренным человеком, открывателем целых областей русской истории, которые затем уже колонизировались другими, более умелыми и счастливыми. Даже курьезная вторая задуманная им «большая история» – это ведь тяга, предчувствие «тотальной истории», стремление описать человеческую историю во всей ее полноте, не ограничиваясь историей политической, историей идей, историей культуры или историей социальной.
Он был слабым человеком. Но ведь то, о чем он жалел в Петербурге в 1862 г.: что не стоило говорить той речи, не надо было ломать свою жизнь надвое – остался бы преподавать в Казани, работать с рукописями да писать книги – это та же слабость, только еще и лишившаяся бы поступка. Щапов прожил тяжелую жизнь, но сама тяжесть ее вполне узнаваемая, русская – особая русская несчастливость, незадача, случившаяся с талантом. С тем, кто, сложись иначе, «мог бы» – но, сложись иначе, в другом месте, в другом мире – не был бы самим собой.
Потерпев неудачу, все потеряв, он, тем не менее, состоялся. Со своей, вполне узнаваемой русской судьбой – и с русской мечтой о том, какой могла бы быть другая, нормальная жизнь. Впрочем, чтобы прожить ее, нужно было бы быть, наверное, другим человеком.
9. Русский консерватор: о системе политических воззрений К. П. Победоносцева 1870–1890-х гг
Бедный мы, бедный народ, сироты Господни, овцы без пастырей!.. Есть что-то таинственное и роковое в этой нашей бедности, в отсутствии всяких у нас запасов и сбережений, кроме запасов церковного предания.
Константин Петрович Победоносцев (1827–1906) – один из наиболее известных представителей консервативного направления русской общественной мысли. Его биография, государственная и научная деятельность закономерно привлекали и привлекают внимание поколений исследователей[387], но число научных работ, специально посвященных изучению системы его идеологических воззрений, – не очень велико, из их числа по фундированности выделяются труды Р. Бирнса (1968), Е. В. Тимошиной (2000) и А. Ю. Полунова (2010). Наша цель – представить систему политических воззрений Победоносцева в 1870–1890-х гг., когда она обрела свою законченность и завершенность; не подменяя конкретно-исторического исследования, мы стремимся представить его политические воззрения этого периода как единую и последовательную систему взглядов, нашедшую свое выражение в разнообразных источниках, начиная с газетной публицистики и заканчивая эпистолярией.
Взгляды Константина Петровича Победоносцева, как и всех мыслящих людей, претерпевали с возрастом и с ходом событий в стране и в мире изменения – однако примечательно не это обстоятельство, а масштаб этих изменений, касавшихся политического мировоззрения. Разумеется, в 1880-е годы Победоносцев не написал бы таких строк, которые адресовал К. Д. Кавелину в 1860 г.: «Цензура у нас стала просто черный кабинет… терзают и режут все печатное; циркуляры сыплются один за другим из П[етер]бурга… Литературе нашей очень плохо приходится»