Русские беседы: лица и ситуации — страница 40 из 54

Если б я и веровал в земские соборы древней России, то остановился бы в недоумении перед такою мыслью. Древняя Русь имела цельный состав, в простоте понятий, обычаев и государственных потребностей, не путалась в заимствованных из чужой, иноземной жизни формах и учреждениях, не имела газет и журналов, не имела сложных вопросов и потребностей. А теперь нам предлагается из современной России, содержащей в себе вселенную двух частей света, скликать пестрое разношерстное собрание. Тут и Кавказ, и Сибирь, и Средняя Азия, и балтийские немцы, и Польша, и Финляндия! И этому-то смешению языков предполагается предложить вопрос о том, что делать в настоящую минуту. В моих мыслях – это верх государственной бессмыслицы. Да избавит нас Господь от такого бедствия!»[449].

Подобная установка была связана с общим восприятием хрупкости существующего порядка – отнюдь не только российского. Так, статью о «церковных делах в Германии», опубликованную в редактируемом Ф. М. Достоевским «Гражданине», Победоносцев закончил следующими словами:

«[…] человек нового мира составлен из тех же стихий, стоит, как и прежде, на самом рубеже хаоса, и не выходит из кризиса, в котором находилось человечество постоянно, с первой минуты бытия своего. – Одна черта, одно мгновение, – и может открыться перед нами и около нас тот хаос, от которого отделяет нас тонкая, щегольская и обольстительная перегородка цивилизации»[450].

В речи на совещании 8 марта 1881 г. (в передаче Е. А. Перетца) Победоносцев утверждал: «Бедный народ, предоставленный сам себе, стал несчастной жертвой целовальников, кулаков, жидов и всяких ростовщиков»[451]. Охранительная политика, отстаиваемая Победоносцевым, заключалась в попытках сохранить «тонкую […] перегородку цивилизации», по возможности ничего не трогая – в надежде на «жизнь», «живые силы», которые сумеют найти выход, делая свои малые дела. Проблема, с которой столкнулся Победоносцев, заключалась, однако, в том, что в попытках не допустить перемен приходилось постоянно что-то менять, политика, рассчитанная на «жизнь», на «естественный ход вещей», который мудрее любого плана, на то, чтобы искать «живых людей», а не менять учреждения[452], не учитывала одного: изменившегося темпа событий. Будучи зорким наблюдателем, Победоносцев замечательно фиксировал перемены – например, хорошо понял изменившуюся роль общественного мнения, значение печати в его формировании, но ответ у него оставался неизменным, лишь с течением времени менялось представление о будущем, ожидания делались все более безнадежными. Так, согласно воспоминаниям Е. М. Феоктистова, Победоносцев утверждал:

«Никакая страна в мире не в состоянии была избежать коренного переворота, что, вероятно, и нас ожидает подобная же участь и что революционный ураган очистит атмосферу»[453].

Афоризм Победоносцева о «лихом человеке», бродящем или гуляющем «по ледяной пустыне», который вспоминают и З. Н. Гиппиус, и В. В. Розанов[454], не только диагноз, поставленный Победоносцевым русскому обществу в начале XX в., но и признание краха его конструкции. Ведь в предложенной им идеологической схеме было место только для «Русского Государя» и «простых людей», для всех, кто не укладывался в чаемую «простоту», была заготовлена только ячейка «болезни»: их надлежало «чистить […] сверху»[455], но болезнь дошла почти до самого «верха» – делясь своими впечатлениями от Петербурга, Победоносцев, например, писал цесаревичу 14 декабря 1879 г.: «От всех здешних чиновных и ученых людей душа у меня наболела, точно в компании полоумных людей или исковерканных обезьян. Слышу отовсюду одно натверженное, лживое и проклятое слово: конституция»[456]. Вся надежда оказывалась на цесаревича и на «простой народ», который сам только верно чувствовал, но не действовал, в свою очередь возлагая всю надежду на Александра Александровича:

«Но я вижу и слышу здоровых русских людей в крайнем смущении. Душа у них объята страхом, – боятся больше всего именно этого коренного зла, конституции. Повсюду в народе зреет такая мысль: лучше уже революция русская и безобразная смута, нежели конституция. Первую еще можно побороть вскоре и водворить порядок в земле; последняя есть яд для всего организма, разъедающий его постоянною ложью, которой русская душа не принимает.

И должен вам высказать, ваше высочество, вот что. В нынешнее правительство так уже все изверились, что ничего от него не чают. Ждут в крайнем смущении, что еще будет, но народ глубоко убежден, что правительство состоит из изменников, которые держат слабого царя в своей власти. Всю надежду возлагают, в будущем, на вас, и у всех только в душе шевелится страшный вопрос: неужели и наследник может когда-нибудь войти в ту же мысль о конституции. Этого боятся, об этом говорят и думают.

Важно то, что эта мысль глубоко засела в народе: по деревням и по уездным городам простые люди, обсуждая простым здравым смыслом и горячею душою нынешние события, говорят об этом, – там уже знают, что такое конституция, и опасаются этого больше всего на свете»[457].

Между «простым народом» и «Русским Государем» не допускалось никакое «средостение» и в то же время для Победоносцева была неприемлема никакая форма массовой мобилизации, активности «простого народа», выходящая за пределы частных, местных дел: но тем самым неизбежно единственным способом действия для «Русского Государя» оказывалось действие посредством чиновничества. Надежда, которую Победоносцев испытывал в 1881 г., была на оздоровляющее действие и самого государя, и поставленных им достойных людей – способных каждый подобрать себе таких же и тем самым исцелить царство или по крайней мере не дать болезни распространяться дальше, используя предпочитаемые Победоносцевым органические метафоры. В своем позднем дневнике, уже после отставки с поста государственного секретаря, Половцов сохранил рассказ Победоносцева:

«[…] в тот день, когда в Комитете министров докладывалось представление Вита[458] о приобретении в казну железнодорожных линий Главного общества, он, Победоносцев, сказал Виту: “Я здесь так давно сижу, что был свидетелем и того, как Московскую дорогу правительство продало Главному обществу, и того, как объявлено было, что дороги будут строиться казной и принадлежать казне, и того, как вслед за тем частные общества стали строить дороги и покупать их от казны”. <…>

Стоявший возле государственный контролер Филиппов, имеющий обыкновение всегда говорить в смысле угодном сильному, поспешил, хотя и не спрошенный, отвечать: “В этом-то, Константин Петрович, и мудрость правительства, что оно следует линии, хотя и кривой, но изящной”.

Победоносцев: “Дай Бог, чтобы по пословице кривая вывезла”»[459].

Известный американский исследователь русского консерватизма Р. Таден в свое время назвал воззрения Победоносцева «бюрократическим национализмом»[460], в то время как первый академический биограф Победоносцева, Р. Бирнс, подчеркивал его стремление управлять «посредством людей, а не институтов»[461]. Действительно, характеристика Тадена вроде бы совершенно не подходит ни к оценке взглядов Победоносцева, ни к его практикам – обер-прокурор тратил невероятно много времени и сил на то, чтобы вырваться из пут канцелярии, на поездки по стране, встречи с самыми разными людьми, на внимание к вопросам, зачастую далеким от его собственного ведомства (что навлекало предсказуемое недовольство коллег). И тем не менее она оказывается верной – не применительно к заявленным целям и не по отношению к тому результату, к которому стремился Победоносцев, но по объективному результату: бюрократия оказывалась единственным приводным ремнем, имеющимся в распоряжении у системы.

* * *

Подводя итог, отметим, что система политических представлений К. П. Победоносцева в 1870–1890-х строилась на следующих ключевых положениях:

(1) типичное для консерватизма противопоставление «органического», «естественного» – «искусственному» и «конкретного» – «абстрактному», где первый член дихотомии оценивался положительно;

(2) в силу этого изменение принималось только тогда, когда оно либо вызревало «естественным» порядком, либо тогда, когда, будучи в свое время произвольно, уже вошло в общий «порядок вещей», являясь само по себе искусственным вторжением, оно стало частью нового исторического порядка и противодействовать ему, в том числе ради восстановления «старины», значило бы вновь действовать искусственным образом;

(3) всякий порядок вещей является конкретным – существующим в своем месте и времени, из чего следует, например, позитивное отношение к английскому конституционному опыту, по крайней мере до парламентской реформы 1867 г., или к либеральным установлениям в конкретных европейских странах. Критику вызывает иное – рассмотрение представительства как универсального идеала, кризис либеральных учреждений перед лицом демократии и т. п. В данном отношении показателен «Московский сборник»: критика западноевропейских порядков, для убедительности преимущественно ведущаяся словами основных европейских авторитетов (Т. Карлейля, Д. С. Милля, Г. Спенсера, М. Нордау), призвана продемонстрировать не столько их негодность, сколько неспособность служить в качестве идеала;