Вне этих культурных горизонтов горячий призыв Хабермаса к конституционно сфокусированному патриотизму, в общем-то, не имеет большого смысла. Именно оттого, что у немцев есть общие страшные воспоминания о расистском и милитаристском насилии, им есть смысл цепляться за Основной Закон послевоенной конституции как их самое ценное историческое наследство. Лучше всего аргументация Хабермаса работает в рамках напряженных попыток истолковать ту значимость, какую наследство конкретных воспоминаний имеет в конкретном сообществе. Но как таковая она предполагает существование того самого дополитического сообщества, которое Хабермас, как и большинство защитников гражданской трактовки нации, отвергает во имя сообщества, основанного на рациональном согласии и политическом принципе» (стр. 69–70).
Но, независимо от критики воззрений Хабермаса, Як утверждает, что сама концепция «гражданской нации» является:
– во-первых, не соответствующей действительности – на практике все нации, приводимые в качестве примера «гражданских», демонстрируют отсылку к прошлому. Они крайне далеки от того, чтобы утверждаться в качестве исключительно политического сообщества настоящего времени – напротив, для того, чтобы быть реальностью, они регулярно вынуждены вспоминать «отцов-основателей», «декларацию прав человека и гражданина» и т. п. как свое прошлое – разумеется, в случае «молодых наций» конкретные практики отличаются от того, как помещают себя во времени «старые нации», но они одинаково мыслят себя через наследие, будучи союзом живых и мертвых,
– во-вторых, если представить себе возможность осуществления «гражданской нации», то саму подобную альтернативу вряд ли можно счесть желательной. В реально существующих нациях не требуется (за исключением экстремальных ситуаций, да и там со значительными оговорками) единства в понимании «общего наследия», однако «гражданская нация», будучи единством, построенным вокруг разделяемого всеми политического принципа, требует верности ему и согласия в его трактовке. Но «если единственная причина, почему мы доверяем друг другу, – это наша приверженность определенным политическим принципам, то выявление подлинности или неподлинности выбора друг друга, вероятно, будет заботить нас гораздо больше, чем сейчас» (стр. 74).
Наиболее спорным аспектом впечатляющего исследования, предпринятого Бернардом Яком, выступает стремление максимально развести понятия «нации» и «национализма», при этом одновременно выведя «нацию» за пределы модерна, представить ее феноменом гораздо более древним. В последнем отношении автор, не будучи историком, довольно неконкретен – он лишь отказывается связывать нацию с модерном, утверждая, что нации существуют задолго до наступления современности, тогда как новация, вызванная модерном, заключается в придании им необычайного политического значения. Для «удревнения» нации Як (гл. 3) отождествляет ее с этносом, утверждая:
«В конце концов, нация и этнос (или ethnic) – это два слова, обозначающие одну форму ассоциации: межпоколенческое сообщество, основанное на утверждении совместного культурного наследования» (стр. 161).
Разумеется, о понятиях не спорят – о них договариваются, и в рамках предложенного понимания нация оказывается лишенной того отличительного признака, который вводится Энтони Смитом: политической организации. Логика подобного исключения весьма примечательна (поскольку связывает с политическим уже не нацию саму по себе, но национализм): нация обретает политическое измерение в рамках первоначально совершенно автономного принципа – народного суверенитета. По мере развития политической нововременной мысли XVI–XVIII вв., «народ» начинает мыслиться как суверен. Но этот народ, дабы учредить государство, должен обладать существованием независимо от государства, т. е. он должен определяться каким-то иным образом и при этом быть единством живых и мертвых, имеющим продолжение во времени, иначе остается непонятным, каким образом воля когда-то живших людей, теперь уже не существующих, способна связывать в той или иной степени людей, живущих сейчас, т. е. мы, современные, должны мыслить себя их наследниками (и в силу этого – связанными теми или иными обязательствами перед ними, их воля имеет значение для нас).
Иначе говоря, связка между «народным суверенитетом» и «нацией», подробно анализируемая Бернардом Яком, на наш взгляд, выглядит еще более существенной, чем выступает таковой для автора – дабы обрести конституирующее значение, быть длящейся во времени, «народная воля» должна быть либо волей нации уже существующей, либо породить нацию: нация и есть «политический народ», то, что придает историческое измерение множеству людей, образуя постоянство субъекта при постоянном изменении входящих в него лиц, преобразует из простой «совокупности» в «сообщество»^ о котором ведет речь автор.
Целенаправленное же разведение понятий «нации» и «национализма» связано с тезисом Яка о возможности преодоления принципа «народного суверенитета», что перекликается, например, с размышлениями Розанваллона[17] о множественности легитимностей (статуса и качеств) в современной политике и о том, что в настоящее время легитимность во многом утрачивает связь с народным голосованием как эмпирическим проявлением «народной воли» и тем самым освобождается от непременной связки с «единством» и единством субъекта, отсылать к которому как к финальному основанию должна всякая учрежденная власть. Если о перспективах мы рассуждать не решаемся, то попытка «удревнить» нацию в прошлое вызывает сомнения тем, что вплоть до модерна отсутствует то, что сам Як называет отличительной чертой наций от других сообществ:
«В этих [т. е. национальных] сообществах горизонтальные связи закладываются, если можно так выразиться, благодаря связям вертикальным, то есть узы, соединяющие нас с другими ныне живущими индивидами, завязываются благодаря нашему совместному наследованию от предшествовавших людей… Мы признаем друг друга членами одной нации благодаря тому совместному наследованию, которое прослеживается нами вплоть до неких увековеченных в памяти предшественников. Уберите эту вертикальную связь, ощущение общности в чем-то, что прослеживается по прямой вплоть до общей исходной точки, – и наша горизонтальная связь друг с другом распадется» (стр. 136, 137–138).
«Модерная нация» как раз и предполагает, что общность прошлого, совместное наследование его включает в одно сообщество тех, кто принадлежал к разным сословиям, но теперь – сограждане, соотечественники, принадлежат к разным классам, но одинаково являются немцем или французом. Бернард Як соглашается с тем, что значимость подобных связей в эпоху модерна существенно возрастает (и распространяется между теми, кто ранее их не разделял), однако радикальное их возрастание и формирование практик, их создающих и укрепляющих, и заставляет говорить исследователей о качественно новом феномене – различие между домодерной и модерной ситуацией столь велико, что использовать одно и то же понятие «польская…» или «немецкая нация» применительно и к XV, и к XIX столетию – значит (не) преднамеренно вводить в заблуждение, создавая иллюзию постоянства.
Структурно работа подразделена на две практически равных доли – в первой, рассмотрению которой мы посвятили большую часть предыдущего рассуждения, осуществляется теоретический анализ «нации» и связанных с нею понятий, тогда как во второй предметом обсуждения становятся практические следствия «национализма» в современном мире. Мы не будем касаться всей массы рассматриваемых Бернардом Яком проблем и остановимся лишь на одном, на наш взгляд в высшей степени ценном и зачастую забываемом тезисе, а именно на излишней, болезненной склонности к юридизации моральных проблем, стремлении толковать возникающие затруднения и противоречия исключительно сквозь призму прав. Но далеко не всегда, отмечает Як, совершаемая несправедливость есть нарушение права, и если право не нарушено, то это еще не основание считать происходящее справедливым, равно как это не является и основанием, добавим от себя, пытаться непременно установить правовую норму, которая впредь воспрещала совершение подобной несправедливости. Давно известно, что summum jus est summa injuria (превращать мораль в право вредно как для права, так и для морали), с одной стороны возлагая на право обязанности, с которыми оно не может справиться, с другой – лишая мораль той власти, какой она способна обладать: мораль далеко не столь однозначна, сколь должны быть правовые нормы, равно как наши действия, наши решения определяются не только тем, как напоминает Як, что мы обязаны сделать или чего желаем сами, но и тем, чего от нас ждут другие – как дара или благодарности. В той мере, в какой мы ослабляем связи, объединяющие нас в сообщества, мы утрачиваем и возможность апеллировать к избыточности доброжелательства: эти связи обладают вызывающей наши вполне резонные опасения непредсказуемостью в силу их неопределенности, но стремление действовать и рассуждать так, как если бы их не было или их можно было устранить, в конце концов нереалистично, а в той мере, в какой оказывается реалистичным, делает невозможным продолжение собственно человеческого существования, т. е. ведущегося совместно, ради благой жизни.
Часть 2Украинофильство
8. Соперник «Большой русской нации»: Украинское национальное движение 2-й пол. XIX – нач. XX в.
Согласно известной схеме развития центрально-и восточноевропейских национализмов, разработанной М. Грохом, данные движения проходят три фазы: (а) академическую – период этнографических, филологических и исторических исследований, выделение и описание того субъекта/объекта, который мыслится как «нация» (уже в модерном смысле – именно за счет этого прежний объект описания наделяется характеристиками субъектности, ему, в данных границах, начинает приписываться роль действующего лица, он выступает, например, в качестве того, кому принадлежит данная история), (b) культурную (или культурническую) – период национальной агитации, когда формируются и возрастают патриотически настроенные группы, объединяемые вокруг журналов, газет, культурных и просветительских обществ и товариществ, национальных школ, когда распространяется национальное самосознание в массах (а его носителем становится новая, национальная интеллигенция) и фаза (с), политическая – период массовых национальных движений, формирования национальных политических партий, начало «массовой мобилизации» (Hroch 1985:1990).
Но если эта схема в целом хорошо описывает многие национальные движения в данном регионе (в первую очередь чешское, с ориентацией на которое она и разрабатывалась), то применительно к украинскому материалу сразу же очевидны элементы, в нее не укладывающиеся: так, фактически первое проявление модерного украинского национализма – Кирилло-Мефодиевское товарищество (1844–1847) сразу же включает в себя политическую составляющую, демонстрируя попытку действовать одновременно в рамках всех трех выделенных Грохом фаз, а деятельность киевской «Старой громады» в 1860—1870-х гг. включает в себя две первые фазы – с попытками выхода в третью (примером чего станет деятельность М. Драгоманова и близких к нему деятелей Киевской Громады).
Причина данной специфики, на наш взгляд, в том, что украинское национальное движение формируется с первых шагов как ответ на более развитые соседние национализмы и посему реагирует на повестку, определяемую ими. Интеллектуально оно одновременно более развито и более слабо – развито постольку, поскольку работает уже с имеющимися теоретическими и практическими моделями, разработанными другими движениями, более слабо потому, что вынуждено отвечать на вопросы, которые видятся вытекающими из развития ситуации, а не из текущего локального положения вещей.
Радикализм теоретический, совмещение/наложение выделенных Грохом «фаз развития» (так, например, «политическая фаза» приходится на период, когда одновременно предстоит решать большую часть задач, определяемых «второй фазой», культурнической, – «распространение национального самосознания в массах» осуществляется «рывком», сначала после первой русской революции, в период 1906–1909 гг., а затем после Февральской революции – задачи культурнические, такие как введение украинского языка в школах, организация начального обучения на этом языке, ставятся на повестку дня практически одновременно с провозглашением национального государства IV универсалом Центральной рады), может быть понят на основе концепции, разработанной М. Малиа применительно к развитию социальных утопий в Восточной Европе (см.: Малиа, 2002, 2010). Согласно Малиа, группы, восприимчивые к такого рода идеям, находились в двойственном положении:
– во-первых, они были достаточно образованны, привилегированны в рамках существующей системы, ориентируясь на наиболее новые образцы западной мысли, они имели доступ к редким социальным и культурным благам, но,
– во-вторых, они были отчуждены от существующего режима – будучи привилегированными, они в то же время не видели для себя возможности осуществить свои представления, реализовать свои цели и задачи в рамках наличного порядка или достигнуть с ним относительного консенсуса в отношении направления и характера его модификации.
В силу последнего для них не было ограничения в виде «реальности» относительно характера принимаемых ими идей и пропагандируемых целей и ценностей. Отсюда вытекает преимущественное внимание к наиболее радикальным, теоретически революционным подходам – и не только восприимчивость к подобным теоретическим новациям извне, но и склонность их радикализировать уже в рамках собственной ситуации. В отсутствие шансов на действие в рамках существующей системы отсутствовали и мотивы, побуждающие к компромиссным вариантам, не было достаточных стимулов, дабы считаться с возможными последствиями реализации своих представлений, чтобы последние соображения стали значимыми, надлежало сначала ликвидировать существующий порядок вещей, а следовательно, данная задача становилась первостепенной, выдвигая на передний план все то, что способствовало радикализации противостояния (поскольку более умеренные позиции ничего не выигрывали по отношению к более радикальным – они в любом случае оставались по отношению к наличной власти безоговорочными врагами и тем самым попадали под двойной удар – и со стороны властей, и со стороны более радикальных групп, расценивавших их позицию как попытку сотрудничать с властью, понимаемой как «абсолютный враг»).
Аналогичный процесс радикализации можно наблюдать и в украинском национальном движении, когда, например, в ситуации 1-й пол. 1880-х годов большинство киевской «Старой громады» выступило против позиции М. Драгоманова (отстаивавшего «федералистскую» программу реформирования Российской империи), оценивая последнюю как соглашательскую, пророссийскую, и выступая с принципиально антироссийскими требованиями, исключая всякий компромисс (в том числе в языковом вопросе, на тот момент ставшем центральным, позиции по которому служили выражением общих политических установок, прямо не называемых по условиям места и времени). Поскольку для надднепрянских деятелей «Старой громады» реальные возможности деятельности были предельно ограниченны (сводясь по преимуществу к поддержанию самого факта существования «Громады»[18] и к работе над словарем), то для них – в отличие от Драгоманова, включенного, с одной стороны, в российский общеимперский политический процесс, тесно связанного с земским либеральным движением 1870—80-х годов, а с другой – с галицийской политикой и потому ориентированного на возможность конкретного политического действия, в последнем не было нужды. Текущее политическое бессилие и отсутствие реальных перспектив стимулировало радикализм политических желаний, не сдерживаемых вопросами практического осуществления, одновременно порождая надежду на некую «иную» силу, способную выступить тем, кто реализует желания данной группы (отсюда известные надежды на Бисмарка или на новый курс венского правительства и т. п., попытки достигнуть соглашения с польскими политическими группами в конце 1880-х – начале 1890-х).
В истории украинского национализма XIX – начала XX в. мы постоянно наблюдаем контраст между весьма ограниченными конкретными действиями, текущей программой – и постулируемыми общими целями и задачами. Если на практическом уровне, например, для 1880-х годов существенным достижением будет организация концерта с украинскими народными песнями, то стремлением здесь будет радикальное изменение всей политической карты Восточной и Центральной Европы. Если численность самых крупных групп едва достигает пары-тройки сотен человек (включая сочувствующих), то идеологической перспективой являются массовые движения (в ситуации, когда в надднепрянской Украине отсутствуют даже легальные анализы чешских, сербских и т. п. «матиц»).
Подобный контраст, в числе прочего, порождал и двойственность реакции имперских властей: для одних украинские националистические группы оценивались как угроза реальная и ближайшая, требующая последовательных и жестких репрессивных мер как ответа на радикальные цели, которые эти группы ставили, и неприемлемости их «чаяний» для существующей власти, для иных эти группы выступали как малочисленные кружки и объединения, радикализм которых связан с их положением в данный момент – и каковые могут быть использованы в рамках имперской политики, с ними возможен компромисс, причем не только тактический, но и стратегический (условия для которого создадут возможности для культурной работы, например побуждая к отказу от нереализуемых целей), при этом компромисс выстраиваем на основе наличия общего противника:
– для российской ситуации таковым будет выступать в глазах центральных властей польское национальное движение, угроза которого оставалась постоянным фактором (несмотря на существенное ослабление этого движения в период 1865—1880-х годов),
– для австрийской ситуации, соответственно, общим противником оказывается Российская империя (и политика «русификации»), против которой возможно долгосрочное объединение либо трех сторон (центральной власти, польских политических групп и украинских), либо двух (центральной власти и украинских политических групп), при этом в любом случае центральная власть выступает в качестве арбитра и защитника, ограничивая польские притязания в Галиции (или же, в ситуации 1867–1890 годов, когда Вена рассматривает поляков в качестве «третьего», «младшего» партнера в системе имперского управления, центральное правительство – тот участник существующей комбинации, позиция которого может быть переопределена благоприятным для украинских групп образом).
Выход за пределы оптики противостояния демонстрирует, например, что для галицийской ситуации с конца 1840-х до 1890-х годов характерно наличие широкого спектра украинских националистических движений, от «москвофильства» до «народничества» и оформляющихся к концу этого периода в самостоятельное политическое направление «радикалов», где для первых ориентация на Российскую империю отнюдь не означает принятия идеи «общерусской» нации (по крайней мере в том смысле, который подразумевается сторонниками взглядов М.Н. Каткова или приверженцев позиции поздних славянофилов, представленной аксаковскими изданиями). Для «москвофилов» определяющим фактором их позиции будет позиция в рамках восточно-галицийской политики, где отсылка к «общерусской» идентичности – способ «укрупнения» себя в противостоянии польскому политическому преобладанию (и приобретение веса в глазах местного населения – примечательно, что авторитет одновременно утверждался и через апелляцию к «Руси», выступающей довольно неопределенным понятием, конкретизация которого не входила в планы апеллирующих, и к чему их, напротив, стремились принудить оппоненты, дабы использовать это как аргумент в политической борьбе, в «сепаратистских планах», стремлении к отделению от Австрийской империи, и через апелляцию к «Вене», австрийскому императору – как политическому защитнику от польского преобладания, когда обвинение в «сепаратизме» адресовалось именно галицийским полякам). Аналогично для «народовцев» противостояние «москвофильству» будет выступать способом добиться содействия имперского центра – в идеале осуществить разделение Галиции на две коронные земли, Восточную и Западную, демонстрируя свою лояльность и принципиальный характер противоречий с «общерусским национальным проектом» в условиях ухудшающихся отношений двух империй с конца 1870-х. Но вплоть до 1890-х годов национализм «народовцев» будет ориентирован преимущественно против польского преобладания в Галиции, практически не имея выходов за пределы австрийского политикума.
Галицийская идентичность в 1840—1890-е находится на распутье между несколькими вариантами, получающими эпизодическое преобладание, но до последних лет XIX в. не исключающих остальные: это «общерусская», «украинская/руськая» и «русинская» (которую центральные австрийские власти предпримут попытку трансформировать в территориальную, «галицийскую») идентичностные модели. Последняя из них, впрочем, довольно быстро уходит на второй план (чтобы получить относительное возрождение уже на рубеже XX–XXI вв.: яркий представитель этого направления в настоящее время – П. Магочий), поскольку галицийская ситуация определяется противостоянием (и поиском компромисса) с польскими течениями, а символический капитал «русинства» недостаточен в этом противостоянии. Апелляция к некой большей общности, стоящей за местными группами («украинской» или «русской»), позволяет придать этим группам вес, превосходящий их ситуативное влияние: они выступают уже репрезентантами некоего иного целого, обладающего ресурсами, намного превосходящими те, которые имеются в распоряжении галицийских русинов, и тем самым не давая возможности замкнуть «решение вопроса» в пределы границ провинции (делая любое локальное решение – не окончательным).
Исходная – и сохраняющаяся вплоть до середины XX в. – ситуация, в которой находятся украинские национальные группы и движения, – это ситуация между Польшей и Москвой, между двумя общностями, имеющими и гораздо больший, в сравнении с украинским, политический (а также социальный, экономический, культурный) ресурс – и гораздо более сформированные национальные движения. Украинский национализм изначально оказывается в ситуации ответа на «двойной вызов» и испытывает двойное влияние, поскольку соседствующие национализмы естественным образом конкурируют и «зеркалят» друг друга, так как соперничают в борьбе за одни и те же территории, одни те же этнические общности, где «этническое» положение надлежит переопределить как то или иное национальное.
При этом, в отличие от сложившейся существенно позднее модели описания, основным антагонистом для возникающего украинского национального движения оказывается польское. Собственно, толчком для формирования модерного украинского национализма стало польское восстание 1830–1831 гг.[19], которое в свою очередь продемонстрировало переход от прежних, раннемодерных категорий («нация» в смысле представительства, где «нация» и «шляхта» тяготеют к совпадению) к отождествлению «нации» и «народа», ставя задачу претворить «народ» в «нацию»[20]. Для малороссийских интеллектуалов (используем это анахронистичное понятие за неимением лучшего для обозначения той общности, которая включает образованных священников, преподавателей училищ и гимназий, студентов университетов и коллегиумов, слушателей семинарий и духовных академий и т. п.) это стало вызовом^ первоначально стимулирующим имперскую лояльность (описываемую недифференцированно как «российскую» и «русскую»)[21] – при одновременном внимании к локальной идентичности, к «малороссийству», что не входило в противоречие с существующим имперским каноном. Показательно, что именно в этот период (уже с начала 1820-х годов, по мере того как «польская угроза» начинала восприниматься в качестве все более реальной) под покровительством (или даже по инициативе) как местных, так и центральных властей предпринимаются значительные работы по изучению истории Малороссии (альтернативные версии будут представлены в работах Д.Н. Бантыш-Каменского, инициированных генерал-губернатором Репниным (см.: Дорошенко, 1929), и появившейся в ответ в 1842–1843 гг. «Истории Малороссии» Н.А. Маркевича).
Центрами формирования протонациональной повестки стали земли бывшего Гетманата и Слободской Украины – при существенном отличии в ориентации, поскольку кружкщ существовавшие в Гетманате, были обращены преимущественно на традиции казацкой старшины (существенным ударом для которых стала ликвидация казачества после Наполеоновских войн и отказ от планов восстановления казачества в Гетманате, заявленных после начала Польского восстания 1830 г.). Так, из этих кругов вышел текст «Истории русов», оказавшийся одним из главных текстов украинского национализма, однако сама «История» была порождена взглядами, качественно от него отличными: ее автором/авторами были представители мнений и убеждений стародубской казацкой старшины (см.: Plokhyj 2012) – той группы, которая тяжело переживала утрату прежних привилегий, отмену Гетманата и постепенную ликвидацию казацких полков. Они были лояльны империи – и стремились к сохранению (а на тот момент уже скорее к восстановлению) своего прежнего, особого положения: привилегий и одновременного включения в имперскую элиту. Отсюда специфическая двойственность текста: представление Богдана Хмельницкого идеальным героем и создание «гдячского» мифа, когда договор, подписанный в 1658 г. преемником Хмельницкого с Польшей (фактически аннулировавший соглашение, достигнутое после Переяславской), оценивается как достижение «идеального» состояния (в том числе за счет прямого искажения условий соглашения, достигнутого в Гдяче), или другой пример – осуждаемый авторскими ремарками в тексте, Мазепа через вкладываемую в его уста речь обрисовывается явно положительно – именно в случае с Мазепой текст как бы «двоится», достигая вновь единства в образе гетмана Полуботки. Последний сюжет лучше всего выражает позицию создателя/создателей «Истории»: Полуботок, защитник прав Гетманата, везущий петицию с протестом против ликвидации поста гетмана и заведенной Малороссийской коллегии, куда были посажены одни «москали», героически защищает права своей «нации» против деспотизма, оказываясь правым перед судом истории в своем столкновении с Петром, которого текст вынуждает незадолго до смерти Полуботка признать его моральное торжество – здесь автор говорит уже языком романтического национализма, только «нация», о которой идет речь, – это двоящийся феномен: «нация» в смысле политического представительства («козацкая нация», куда не входят те же крестьяне) – и «нация», расширившаяся до всего «народа». Текст, отстаивающий старшинские привилегии и права Гетманата, апеллирующий именно к правам в качестве «русских» и входящих в общее имперское целое, обладающих привилегиями именно в качестве таковых (и отстаивающих их от того, что оценивают как нарушение, используя язык нарушения прав, порушенной справедливости), одновременно использует систему новых понятий и символов, уже связанных с модерным национализмом. Эта особенность и обеспечит тексту уникально долгую идеологическую жизнь, позволяя прочитывать его как пафосное изложение истории «украинского народа/ нации», отождествляя «украинскую нацию» с «козаками», от лица которых как политико-правовой общности повествует «История».
В Слободской Украине центром формирования протонационального движения станет Харьковский университет, где начнут складываться первые группы, переносящие на местную почву мотивы романтического национализма (как через непосредственное воздействие немецких интеллектуальных течений, так и через связи с московскими и петербургскими кружками – важной фигурой здесь будет Срезневский, с его увлечением фольклором и стремлением – даже путем фальсификаций – выработать достаточный ресурс «местных преданий», сопоставимый с иностранными).
Кирилло-Мефодиевское товарищество, первое собственно националистическое объединение, замечательным образом демонстрирует соединение отмеченных и ряда других тенденций. С одной стороны, в его состав входят лица, связанные с предшествующими группами: так, Шевченко очень близок кругу кн. Репнина, дочь князя будет его покровительницей, защитницей и платонической возлюбленной, Костомаров – выпускник Харьковского университета, где испытал воздействие Срезневского и др. фольклористов (это влияние отразит тема его диссертационного сочинения: «Об историческом значении русской народной поэзии»), важнейшим идеологическим текстом, чье влияние испытали все участники товарищества, выступит «История русов», а написанный Костомаровым руководящий текст самого товарищества («Закон Божий (Книга бытия украинского народа)») будет включать в себя не только многочисленные отсылки к А. Мицкевичу, но и прямые текстуальные заимствования. Идеалом здесь оказывается «славянская федерация», раскрытие содержания которой непосредственно отсылает к польской мысли 1830—1840-х годов – с одновременным противостоянием «новой Речи Посполитой», поскольку чаемое разрушение Австрийской и Российской империй, как препятствия федерации славянских народов, не мыслится достаточным условием – образ «II Речи Посполитой» здесь предстает уже не как мечта, а как угроза.
Аналогичную позицию будет воспроизводить Костомаров и в начале 1860-х годов, например в известном письме к А. Герцену 1860 г. (опубликованном последним в «Колоколе», текст получит принципиальное значение и в дальнейшем будет переиздан М. Драгомановым, сопроводившим его своим предисловием: [Костомаров]: 1885 [1860]) или в обращении к И. Аксакову (1860–1861 гг., первое письмо Костомарова не сохранилось, но логика его реконструируема по последующему обмену посланиями[22]) – «Украина», «украинцы» – это «третий», игнорируемый в русско-польском конфликте (равно как и в русско-польских попытках взаимодействия). Задача, стоящая здесь перед Костомаровым и его единомышленниками, – утвердить наличие самого субъекта/объекта, усложнить существующую схему демонстрируя наличие иного «народа». При этом Костомаров фиксирует и центральную проблему которая станет базовым пунктом обсуждения и осмысления вплоть до первых десятилетий XX в., – данный народ является, как это будет сформулировано позднее, уже в начале 1870-х, «неполным» (в смысле социального состава), у него отсутствуют свои высшие социальные слои. Из этого будет вырастать и два ключевых варианта украинского национального движения:
(1) использование существующей социальной базы, принятие ее как данности, в условиях «неполноты» социального состава – подобного рода варианты украинского национализма ориентируются на славянофильскую и/или народническую идеологию, осмысляя украинскую нацию как специфически «крестьянскую» и полагая это в основание национального своеобразия и в локальные варианты историософских построений, где крестьянская организация («громада», противопоставляемая (велико)русской «общине» в качестве свободной, артельной организации, с превалированием индивидуального начала, способного к самоограничению ради общего дела) мыслится как основание будущего совершенного социального социалистического устройства,
(2) или же стремление «восполнить» недостающие элементы социальной организации – через формирование украинской идентичности у групп, которые на данный момент уже обладают иной, отличной от украинской, идентичностью (в отличие от сельской массы, не обладающей на данный момент никакой национальной идентичностью, которую еще надлежит у нее сформировать – на смену локальной и религиозной идентичности).
Первый вариант окажется исторически наиболее влиятельным, позволив совершить объединение в рамках «большой Украины» надднепрянских, галицийских и др. движений и обусловив важнейшие аспекты идеологии, из которых выделим два:
– во-первых, это преобладание «левых» настроений в украинском национализме,
– во-вторых, тяготение к этнонационализму.
При внешнем парадоксализме (как правило, «левые движения» мыслятся как противостоящие этно-национальным, которые на привычной шкале политических направлений определяются преимущественно в качестве «правых») ситуация украинского национального движения делала эту комбинацию наиболее распространенной (и вызывала в кризисные моменты тяготение к этнонациональному и у тех групп, что в стабильной ситуации дистанцировались от данных форм национализма или, по крайней мере, не акцентировали их), поскольку позволяла (а) отграничить через этнографическое (путем отождествления этнического и национального) «украинскую» общность от польского национального проекта (в особенности в варианте, отстаиваемом ППС[23], где «польскость» мыслилась не как этническое, а как гражданское, политическое, т. е. включение в политическую общность «Речи Посполитой», с введением таких конструкций, как «поляк украинской культуры», «поляк украинского происхождения») и одновременно (б) мобилизовать массы, на тот момент малочувствительные к национальным лозунгам, но весьма восприимчивые к социальным (Чорновол, 1999). В данном случае из достаточно ранних проявлений показательна позиция Вл. Антоновича, который (в известной «Исповеди», опубликованной в журнале «Основа» в 1861 г.) объясняет свой выбор украинской идентичности, принадлежа и по происхождению, и по культуре к полякам: для него данное решение будет реализацией своего долга перед народом, который там, где его родина (Надднепрянская Украина), украинский, следовательно, дабы служить народу, ему надлежит стать украинцем (отбросив прежнее «хлопоманство» и став «украйнофилом»), однако уже на следующей стадии (например, в его университетских лекциях по антропологии, читанных в 1880-е годы) украинство этнизируется и биологизируется, данная общность становится «реальной» и осуществляется последовательное биологическое разграничение ее с «(велико)русским» и «польским» племенем. Здесь перед нами своеобразный частный случай модели Домбровского (исключавшего из числа славян «московитов», относя их к финно-угорским племенам с соответствующим ценностным осмыслением этой классификации), но если для Домбровского биологическое отграничение «московитов» от «славянского племени» позволяло «этнизировать» Речь Посполитую, представляя входящие в нее группы как части одного «племени», то Антонович осуществляет соответствующее двойное отграничение – и от «великорусов», и от «поляков», в связи с чем для него исчезает необходимость исключать из состава «славянского племени» «великоруссов», но актуализируется необходимость дистанцировать «украинцев» равным образом от двух соседствующих этнических групп.
Второй вариант получит значимое (выходящее за пределы частных мнений) выражение с начала XX в., по мере того как прежние репрессивные меры против украинского национального движения будут ослабевать, группы, входящие в последнее, будут добиваться относительной представленности в публичном пространстве Российской и Австро-Венгерской империй (Чорновол, 2000, Lazuga, 2013). В связи с этим все большее значение будут приобретать и вопросы политического действия, и одновременно – проблемы этнической неоднородности населения территорий, которые входили в разные варианты украинского национального проекта. До тех пор, пока национальные притязания оставались уделом небольших групп и существовали на уровне скорее поэтических чаяний и/или проявлений ресентимента, наличие «чужаков», групп, исключаемых из воображаемого сообщества украинской нации, играло скорее мобилизующую роль, по мере возрастания же украинского национального движения наличие большого числа исключенных групп начинало представлять существенное политическое затруднение (в особенности в тех случаях, когда данные группы обладали значительным влиянием, как в случае с польскими или русскими, например, землевладельцами). Аналогичным образом и для тех, кто был членами «исключенных» групп, вставал вопрос о своем статусе в возникающей новой реальности и о возможности поместить себя в новый, все более «национализирующийся» контекст. Зеркальным отображением польского варианта становится позиция, формулируемая в 1910-х – начале 1920-х годов Вяч. Липинским, определяющим себя как «украинца польской культуры»: вопреки модели Антоновича, предполагающей отречение от собственной культуры, «слияние с народом», Липинский и следующее за ним движение отказывается от отождествления будущей «нации» с существующим «народом» (т. е. некой этнически дифференцируемой от окружающих массой) и переводит украинский национальный проект в политическую плоскость, т. е. формирования «украинства» как «политической общности», а не этнической (Лисяк-Рудницький, 1994: 134–136). «Нация» для Липинского представала как создаваемое политическое сообщество, производное от государственного проекта, способного объединить разные слои общества и выработать форму совместного существования достаточно привлекательную (и ценную и ценимую – чтобы ее охранять) для всех них, «нация» в логике национальных проектов XIX в. представала как способ нахождения «общего языка», возможности «общего действия» разных слоев общества, «украинизация» элит была инструментом создания этой общности, иными словами, политическое целое, включающее в качестве своих участников ранее отстраненные от власти слои (крестьянство), вырабатывало общую культуру, основной для которой становилась культура этнического большинства, однако нациеобразующей выступала не «этничность», а (со)участие в одном политическом целом: «Только тогда, когда государственники украинские всех местных классов и всех местных наций победят агентов, которых метрополии имеют на Украине тоже во всех местных классах и всех местных наций (также и „нации украинской"!)? – сможет возродиться украинское государство. И только в украинском государстве – только в процессе совместного существования жителей Украины на отмежёванной государственной территории – сможет сотвориться из них Украинская Нация. Так, например, как возникает на наших глазах Американская Нация из процесса сожительства разных наций и разных классов на территории Соединенных Штатов (Держав). От своей метрополии отделились эти Государства не под лозунгом националистичным („бей Англичан“) и не под лозунгом социалистическим („бей господ и буржуев“), а под лозунгом политическим: создаем все жители Америки – каких бы мы ни были наций и классов – свое собственное Американское государство» (Липинський, 1926: XVI).
Колониальное положение объясняет, в числе прочих, на взгляд Липинского, и положение украинской интеллигенции: «Как всякая демократия в колониальном крае, где общественное устройство и порядок опираются на чужой метропольный государственный аппарат, так и демократия украинская, собственно благодаря своему украинству и благодаря российскому государственному аппарату, была совсем избавлена от необходимости думать о том, какими силами в реальной жизни нации строится и поддерживается этот порядок и устройство» (Липинський, 1926: 473) – она могла позволить себе быть «безгосударственной», поскольку издержки государственности несли на себе другие, она оказывалась избавлена от необходимости принимать в расчет потребности государственного существования, имея возможность действовать не против данного государственного устройства или данного порядка вещей, но порядка как такового. «Украинство» здесь оказывалось выбором индивидуальным и потому оказывалось позицией, по умолчанию относящей издержки государственности на «чужой счет»: парадоксальным образом, отмечает Липинский, именно те, кто говорили о «национальном сознании», менее всего стремились к созданию самостоятельного государства.
Если для подходов, разрабатывающихся с конца 1910-х годов, т. е. в ситуации после I мировой войны, господствующей была логика национального государства, то на протяжении всего интересующего нас периода национальное государство крайне редко (и то на последнем этапе) выступает в качестве цели политического действия. В данном случае важно обратить внимание на то обстоятельство, что для Восточной и Центральной Европы требование «национального самоопределения» и «национальной независимости» было включено в имперский контекст, и если для радикальных групп из этого вытекала программа ликвидации империй (как в случае Кирилло-Мефодиевского товарищества), то для групп, ориентированных на действие в наличной ситуации, империи выступали в качестве «неизменного принципа», т. е. речь шла о трансформации империй, а не об их уничтожении. Наиболее последовательно данного рода понимание проведено в работах М. Драгоманова, для которого участие во всероссийском освободительном движении и стремление к либерализации империи, взаимодействие с общероссийскими группами выступало стратегическим решением, поскольку украинский вопрос (и взаимоотношения украинской и польской общностей) мог быть решен лишь в рамках федерализации империи. Для всех значимых украинских националистических групп вплоть до 1917/18 г. вопрос о государственной независимости не стоял – в том числе и в качестве «идеальной цели», поскольку имперский (российский и австрийский) контекст позволял ограничивать влияние польского фактора: ни одна из украинских националистических групп не считала, что в случае распада империй Украина окажется достаточно сильной, чтобы противостоять новообразованному Польскому государству и Москве, а выбор одного из них в качестве союзника с неизбежностью означал бы статус «младшего партнера», возврат к тому состоянию, из которого стремились найти выход. Иными словами, речь шла именно об использовании ресурсов, предоставляемых положением в рамках империй (и, что важно отметить, угрозы возможной ситуации «национальных государств», реализованные после I мировой войны, были вполне отрефлексированы).
Формулируя тезисно, можно, по нашему мнению, выделить следующие этапы развития украинского национального движения XIX – нач. XX в.
(1) Протонациональный этап, по степени важности в первую очередь включающий идеи, распространяющиеся на территории бывшего Гетманата и в Слободской Украине в конце XVIII – первые десятилетия XIX в. В это время получают оформление ключевые элементы будущей «козацкой мифологии», выстраивается протонациональный нарратив, центрированный на днепровском козачестве и на фигурах гетманов, особом политическом и социальном устройстве данных групп (которые отождествляются с «малороссами» как таковыми – в дальнейшем данное отождествление «Козаков» с «украинцами» станет редко рефлексируемым элементом репрезентации национального прошлого). Формирование данного круга представлений, вызванное отменой или ограничением прежних привилегий, постановкой под вопрос традиционного корпоративного статуса (ревизии дворянства, неоднократно предпринимаемые в эти годы), связано преимущественно со стремлением отстоять/ возвратить/модифицировать особый статус в рамках имперского целого – и, соответственно, имперская принадлежность не ставится под вопрос, напротив, именно через апелляцию к традиционному положению в рамках империи идет основная часть аргументации. Независимо от интенций, присущих самим данным группам, они актуализируют местную идентичность – и стремясь упрочить свое положение в глазах центральной власти активно заимствуют элементы нового, романтически-национального дискурса, т. е. формируют комплекс представлений и способы артикуляции, которые в дальнейшем смогут быть легко восприняты и тиражированы в рамках националистических движений. Галицийские и буковинские протонационалистические настроения этого времени весьма слабы – преобладает традиционная династическая и религиозная идентичность: конфликт с последними модерного польского национализма 1830—1840-х годов стимулирует образование русинского движения, осуществляющего переописание прежних идентификационных параметров в рамках новой политической и социальной логики.
(2) Ранние формы украинского национализма, имеющие преимущественно народнический характер: Кирилло-Мефодиевское товарищество, «украинофильство», «хлопоманство», галицийское «москвофильство» и, отчасти, «народовство». Уже на этом этапе происходит – для разных групп более или менее радикальный – отход от «нормального» (в смысле большей распространенности) варианта формирования национальной идентичности в Центральной и Восточной Европе, а именно через «переключение» религиозной идентичности в национальную (при предшествующем или накладывающемся протекании процесса «вторичной христианизации», т. е. складывающейся «массовой внутренней религиозности»). Для украинской ситуации данная модель оказывалась принципиально неприемлемой, поскольку подобным образом простраивались два конкурирующих больших национальных проекта – польский и «большой русской нации» (соответственно через утверждение в качестве критерия национальной идентичности католичества и православия) и, следовательно, акцент на религиозной идентичности и попытка ее трансформировать в национальную означал бы в украинском случае включение потенциально украинских групп в иные общности (равным образом, в отличие от белорусского варианта, не могла быть актуализирована и униатская идентичность – точнее, попытки такого рода предпринимались в рамках формирования особой, «русинской» идентичности, однако в условиях XIX – начала XX в. данная потенциальная общность оказывалась не обладающей – в отличие от потенциальной «общероссийской» или «украинской» – достаточными ресурсами для противостояния польской национализации Восточной Галиции). Другой проблемой формирования украинского национализма оказывалась недостаточность тех культурных форм и обыкновений, которые можно было выделить в качестве уникальных и отграничивающих от иных сообществ – и с другой стороны большие различия этих форм и обыкновений в рамках самой украинской потенциальной общности. В результате для складывающегося украинского национального движения основополагающими критериями идентичности стали (а) язык и (б) происхождение («этническая украинскость» по логике «происхождения», что обусловило устойчивость биологизаторских акцентов в украинском национализме). Значение языкового фактора как решающего идентификационного критерия приведет к остроте, которой сопровождались языковые дискуссии, предпочтению филологического письма этимологическому (как более дистанцирующего от иных групп, в первую очередь от великорусской) – одновременно выбор и в Галиции кириллического письма (дистанцирующий от польского влияния).
(3) В польской историографии этот период получил ироничное обозначение «позитивизма» или периода «органической работы» (1880-е – 1-я пол. 1890-х), когда внешние проявления политической, и в частности национальной, активности пошли на спад (Davies, 2001: ch. IV). Однако именно в этот период украинский национализм выходит за пределы имперских границ – галицийское и надднепрянские движения начинают активно взаимодействовать между собой и, что важнее, определяют себя как принадлежащие к одной и той же общности – Украине, происходит складывание украинского национального движения в Закарпатье. В данный период формируется относительный языковой консенсус (возобладание «филологической правописи» и движение в сторону ее унификации), складывается национальный исторический нарратив (завершением этого процесса станут работы М. Грушевского уже на следующем этапе, когда история всех территорий будет описана в рамках единой периодизации и постулируемого единства субъекта развития), культурный канон (с символическим первенством Шевченко). Данный период особенно важен тем, что, несмотря на политическое отсутствие, надднепрянский национальный концепт станет преобладающим, практически безальтернативным в украинском движении.
(4) Формирование массового национального движения (2-й пол. 1890-х – 1910-е годы), где Галиции отводится роль «Украинского Пьемонта», выработки форм и методов политического действия, в то время как интеллектуальное и социально-экономическое преобладание сохраняется за надднепрянскими территориями. В последнее десятилетие данного этапа – по мере конкретизации политической составляющей украинского национального движения – ставится под вопрос этнонациональный концепт «украинства», предпринимаются попытки переопределить «украинство» в рамках «политической нации», что актуализирует антиколониальный ракурс осмысления ситуации, подводя его к постколониальному.
В целом история формирования украинского национального движения представляет собой крайне интересный и остающийся слабо изученным феномен, выступая своеобразной «лабораторией национальной мысли», где сопряжения имперского и национального, противостояния иным, более развитым национальным проектам, опыты осмысления украинской ситуации как «колониальной», начинающиеся с предсказуемой риторики сопротивления и переходящие к далеким от банальности теоретическим выводам относительно природы «колониализма», созвучны скорее уже работам конца XX – начала XXI в.
а. Приложение: «ВСЕ БОГИ УМЕРЛИ»[24]
Сборник «Украинский вопрос в русской патриотической мысли», подготовленный А.Ю. Минаковым, включает в себя тексты весьма разных по своей политической и интеллектуальной ориентации авторов, более того, авторов, обращавшихся к принципиально различным аудиториям, представленных текстами разнообразных жанров, от частного письма до памфлета. Подобная разнородность, надобно полагать, и определила заглавие сборника – «патриотическая мысль» оказалась максимально общим и, в силу этого, неопределенным понятием, позволяющим включить под одну обложку Белинского и Каткова, Аксакова и Суворина, Гогоцкого и Скрынченко, Розанова и Струве.
Если попытаться конкретизировать использование данного понятия составителем, то под patri ей понимается «большая русская нация» – независимо от конкретных идейных позиций, все представленные авторы являются сторонниками и защитниками данного национального проекта и, соответственно, противниками украинского. В данном случае необходимо остановиться на природе противостояния, как отмечает А.И. Миллер в ставшей уже классической монографии по истории «украинского вопроса», «…восприятие украинского и белорусского, в той мере, в какой последнее проявляло себя, национальных движений в корне отличалось от восприятия других национальных движений в империи. Борьба с другими национальными движениями была борьбой за сохранение целостности империи. Борьба же с украинским движением непосредственно касалась еще и вопроса о целостности русского народа (для тех, кто верил, что триединая русская нация уже существует) или о том, какие территории и какое население составят то ядро империи, которое предстояло консолидировать в русскую нацию (для тех, кто отдавал себе отчет в том, что большая русская нация представляет собой только проект)» (Миллер, 2000: 40). Иначе говоря, данные национальные проекты оказывались непосредственно конкурирующими друг с другом – в своей последовательной формулировке они не допускали компромисса, реализация одного представала как исключающая другую.
Сразу же отметим, что получить полное представление о спектре мнений относительно «украинского вопроса» со стороны сторонников «большой русской нации» невозможно – составитель явно отдавал предпочтение радикальным высказываниям, отбрасывая компромиссные. Так, например, в сборник включен фрагмент из известного письма В.Г. Белинского П.В. Анненкову от 1-10.XII.1847 г. о Шевченко и деле Кирилло-Мефодиевского товарищества, но остались в стороне отзыв А.С. Хомякова из письма к Ю.Ф. Самарину от 30.V.1847 г. на ту же тему или известная, воспроизведенная, в частности, в 1-м томе посмертного Собрания сочинений Ю.Ф. Самарина дневниковая запись последнего, вызванная чтением изложения истории Малороссии П.А. Кулиша, составленного для «Звездочки», журнала для детского чтения, в котором были обнаружены сепаратистские высказывания. Аналогичным образом в тексте даны тенденциозно подобранные статьи И.С. Аксакова[25], тогда как не только уже упомянутый выше П.А. Кулиш был близок к аксаковскому семейству во 2-й половине 1850-х годов, но и, что гораздо существеннее, «Черная рада», роман, которому он сам придавал особенное значение, был опубликован в русской версии на страницах славянофильской «Русской беседы» и в том же журнале вышло послесловие (в книжном варианте ставшее предисловием) к роману, имевшее характер «манифеста» движения (данному тексту Кулиш стремился придать коллективный характер, отсылая черновую рукопись в Малороссию, для редактуры и замечаний).
Разумеется, приведенные только что подробности не изменяют принципиальной позиции сторон – доведенный до логического предела украинский национальный проект, как и всякий проект подобного рода, предполагает достижение политической независимости, аналогично – сторонник проекта «большой русской нации» не может, не впадая в противоречие с самим собой, принять и разделить подход украинского националиста. Дальнейшая судьба отношений славянофилов с украинофилами как раз и демонстрирует непреодолимые разногласия, но не менее важно и то обстоятельство, что для обеих сторон, при радикально различном понимании идеальной конечной цели (к тому же часто не формулируемой отчетливо или формулируемой принципиально неполитическим образом), не только не исключалась, но нередко и целенаправленно искалась область взаимодействия, согласия по конкретным вопросам – в предположении, например, что сам ход времени приведет оппонента к перемене позиции, сделает неактуальное сейчас разногласие по поводу конечной цели снятым в силу изменения самой цели.
В связи с этим стоит заметить, что радикализм противостояния имел существенные пределы со стороны защитников «большой русской нации», поскольку если «украинский» проект прямо противоречил ему, то полнота ассимиляции и гомогенизации оставалась спорным вопросом и для политиков, и для публицистов. Так, в 1863–1864 гг. И.С. Аксаков расходился с М.Н. Катковым не по вопросу о том, представляет ли украйнофильство опасность для русского проекта, а в том, какова должна быть правильная реакция на эту опасность, полагая, что жесткие запретительные меры способны скорее стимулировать движение, чем подавить его. Уже в 1881 г. М.Ф. Де-Пуле в «Русском Вестнике» будет не только полемизировать с Н.И. Костомаровым, в 1880 г. выпустившим ряд публикаций, призванных поддержать пересмотр «Эмского указа», но одновременно активно предлагать иную трактовку «русскости» как «общего дела», подчеркивая вклад малороссов, т. е. выдвигать на передний план «общерусский» характер национального единства (стр. 248–249) – тезис, который найдет радикальное выражение уже в эмиграции, у Н.С. Трубецкого, интерпретировавшего высокую российскую культуру как плод преимущественно малороссийского влияния (стр. 420–444). Уже в эмиграции Н.И. Ульянов в знаменитом «Происхождении украинского сепаратизма» будет последовательно симпатизировать взглядам М.П. Драгоманова, положительно отзываться о проекте территориальной (а не национальной) федерации и т. д. – Драгоманов предстанет настолько положительным (в оптике автора) героем, что, радикально осуждая «фонетическое правописание» (стр. 701), Ульянов противопоставит тех, кто его вводил, Драгоманову (стр. 697), несмотря на то что именно он был одним из наиболее жестких сторонников данной языковой реформы.
Таким образом, важно не отвержение украинского национального проекта – приверженность идее «большой русской нации» автоматически означает подобную позицию, – а пределы согласия, центральные пункты напряжения, возможные границы уступок и т. п., то, что придает спору динамичность и исторический характер.
При всех оговорках сборник хорошо отражает эпизодический характер обращения русской «патриотической» (сохраним понятие, избранное составителем) мысли к «украинскому вопросу». Применительно к совсем иному материалу анализируя подготовку сенатора А.А. Половцова к ревизии киевского генерал-губернаторства (в рамках деятельности т. н. «кохановской комиссии»), А.И. Миллер отмечал, что Половцов, ранее совершенно не знакомый с ситуацией в тех губерниях, встречался с многими петербургскими сановниками, могущими сообщить ему потребные сведения:
«В своих обстоятельных беседах с Половцовым, которые он прилежно фиксировал в своем дневнике, никто из них, равно как и Каханов с Аорис-Меликовым, совсем недавно оставившим пост харьковского генерал-губернатора, даже не упомянул об украинской проблеме. Когда речь заходила о национальном вопросе, все внимание было сосредоточено на поляках. Это лишний раз свидетельствует о принципиальном различии в подходе властей империи к украинскому и польскому вопросу. Если последний неизменно был в центре внимания, то первый возникал на повестке дня от случая к случаю и после принятия очередного указа исчезал из поля зрения высших петербургских бюрократов на годы» (Миллер, 2000: 205).
Аналогичную «пульсацию» можно отчетливо выявить в собранных текстах – «украинский вопрос» попадает в столичную оптику эпизодически, порождая запрос на соответствующие тексты.
(1) Первый всплеск приходится на конец 1830-х – 1847 гг. Впрочем, эта часть полемики в сборник практически не попала, что вполне закономерно, поскольку позиции сторон находились еще в процессе формирования, журнальные дебаты по поводу литературы малороссийской отличались сочетанием разнородных позиций – как уже принадлежащих языку национализма, так и явно находящихся еще в рамках до-национальных понятий, как в случае с мнениями Н.И. Греча, Г.Ф. Квитки или М.А. Максимовича.
(2) После паузы, предсказуемо вызванной для украинофилов делом Кирилло-Мефодиевско-го общества, а для большей части публицистики – сначала «мрачным семилетием» цензуры, а затем первыми годами царствования Александра II, когда прежние идейные границы оказались стерты и общественное мнение быстро перестраивалось в новых условиях, украинофильство попадает в фокус внимания с конца 1850-х, сначала встреченное благоприятно, как одно из либеральных движений, а затем все более негативно – по мере того, как консолидируются позиции сторонников «большой русской нации» и как для центральной администрации становится (в том числе благодаря усилиям местных, малороссийских деятелей) различима угроза, представляемая украинофилами. В этот период реакция отличается относительной гибкостью – Валуевский циркуляр носит временный характер, в напряженной обстановке 1863 г. украинофилы подвергаются весьма ограниченным административным репрессиям, к тому же сопровождающимся более или менее удачными попытками привлечь их на службу против общего врага: так, Белозерский и Кулиш отправляются на службу в Царство Польское, усилия Антоновича в области истории южнорусских княжеств встречают благоприятный прием – как доказательство русского (а не польского) характера этих земель и непрерывности их истории. После кризиса 1863–1864 гг. в публицистике наступает затишье, чтобы смениться новой активизацией в начале 1870-х.
(3) В первой половине 1870-х полемика вызывается возросшей активностью украинофилов – второго поколения движения – и привлекает внимание центральной администрации и печати в силу конфликтов в Киеве. Вытесняемые со своих позиций старые местные деятели (из них наиболее известен и влиятелен М. Юзефович) оказываются способны задействовать союзные им силы в центре и представить свое понимание ситуации высшим властям как адекватное. После некоторой неопределенности в 1880–1881 гг., когда обсуждается возможность пересмотра запретительных мер, установленных «Эмским указом», «украинский вопрос» замирает в публичной полемике, оставаясь на тех же позициях, что установились к этому времени.
(4) Фактическая и весьма ограниченная либерализация, то наступающая, то отступающая на протяжении 1880–1904 гг., сменяется снятием запретительных мер в 1905 г. Последний этап, с 1905 по 1914 г., протекает уже в условиях прихода масс в политику, появлением политических партий и групп, претендующих на выражение преимущественно или в числе прочего и национальных интересов.
Важно подчеркнуть, что одними из главных участников спора (в сборнике представлена только одна сторона в публицистическом соревновании, что, впрочем, не лишено своего смысла – в условиях Российской империи нередко публичный голос принадлежал только ей, из чего не следует, разумеется, что это была полемика непременно с «молчащим» оппонентом, но предполагала несимметричность ситуации – оппонент высказывался частным образом, в зарубежных изданиях, прибегал к эзопову языку, недоговаривал собственную позицию, полагаясь на достаточное понимание со стороны читателя) были жители или выходцы с Малороссии, как обычно и бывает в подобного рода процессах, при конкурирующих национальных проектах, борьба идет на местном уровне, в выборе идентичности – «украинской», «малороссийской», «русской». Вместе с тем, как уже отмечалось выше, одной из проблем не только имперской политики, но и общественного мнения Империи был спорадический характер внимания к «местным» проблемам – «украинский вопрос» лишь ненадолго оказывался в центре внимания, затем уходя с повестки и, что важнее, дискуссии иногда заканчивались административными решениями, но так и не приходили к ясной формулировке программы: представленные тексты в этом отношении вполне показательны, нося преимущественно реактивный характер, причем по мере продвижения к последним годам существования Империи их реактивность возрастает – позитивная программа не формулируется или оказывается сведенной к набору общих мест, конкретны преимущественно лишь предложения репрессивного плана, к тому же уже испробованные и показавшие свою недостаточную эффективность.
Впрочем, если это можно сказать о 1880-х и последующих, то к предшествующим десятилетиям это не относится. Особенное богатство материала с точки зрения его аналитической разработки представляют публикации первой половины 1860-х годов и 1875–1882 гг. – на это время приходятся два важнейших события в выработке имперской политики по «украинскому вопросу» – Валуевский циркуляр 1863 г. и т. н. «Эмский указ» 1876 г. Публицистика при этом играет значительную роль – она стремится (и достаточно успешно) повлиять на вырабатываемые решения, предупредить нежелательные или способствовать сохранению принятого курса, которому грозит пересмотр. Разумеется, мы имеем дело с публицистикой, т. е. с текстами, долженствующими привести к конкретному действию или воздержанию от него – они призваны убедить, а не представить объективную картину, что не означает их ложности, а лишь обозначает тенденциозность, притом обычно открытую. Понятно, что если мы стремимся представить свою позицию как сильную, то оппонента можно представить как «покушающегося с негодными средствами» или же, напротив, говорить о «смертельной угрозе», от него исходящей, выбор риторики зависит от многих факторов, но это вопрос не описания объективного характера ситуации, а аргументов, которые способны побудить адресата к желаемому действию.
Попутно отметим, что представленные тексты дают возможность увидеть изменение аудиторий – и, соответственно, способов говорения: если для текстов 1860-х и даже 1880-х адресатом выступает «образованное сословие» и потому даже в эмоциональных и преднамеренно заостренных текстах Каткова или Аксакова присутствуют довольно сложные цепочки рассуждений, образов, сравнений и примеров, рассчитанных на соответствующего читателя, способного распознать цитату и оценить иронию, а газетные передовицы, жанр изначально короткий, в печатном варианте занимают по 8—15 страниц книжного текста, то в начале нового века газетная статья все больше отклик или призыв – рассуждениям место в толстом журнале, газета теперь сообщает лишь факты и выводы. То есть в 1860-е годы еще сохраняется та ситуация, когда понятия «образованной публики», «читателей журналов и газет», «тех, чье мнение имеет значение» и «тех, кто придерживается рациональной аргументации» – понятия не совпадающие, конечно, но довольно близкие.
Особый интерес представляет статья А.А. Иванова, вышедшая в катковском «Русском вестнике» в 1862 г., написанная студентом Киевского университета Св. Владимира (с 1858 г.), она отличается не только глубиной понимания проблемы, но и точностью наблюдений, как принадлежащая непосредственному наблюдателю и участнику данных процессов. Это развернутый ответ на опубликованный в № 46 «Современной летописи» (приложении к «Русскому вестнику») «Отзыв из Киева»[26], в свою очередь являющийся реакцией на письмо П.В. Анненкова «Из Киева» (опубликованное в той же «Современной летописи» в июне, в № 25), содержащее критику «малорусской партии». Иванов начинает с того, что разграничивает два обвинения – в «сепаратизме государственном» и «сепаратизме национальном», причем сразу же отбрасывает первый, избирая своим предметом второй:
«Что касается до сепаратизма государственного, то действительно в настоящее время это „нелепость смешная“ каковы бы ни были желания сепаратистов. Хотя, по словам подписавшихся под „Отзывом“ „никто из них не говорит и не думает о политике“ но во всяком случае справедливо то, что сепаратизм национальный, которого они открыто желают, ведет со временем к сепаратизму государственному. Как ни важен последний, но в интересе просвещения первый, на наш взгляд, еще важнее, затрагивает самые чувствительные струны, а потому мы намерены поговорить о нем подробнее» (стр. 70).
Если авторы «Отзыва…» отводят подозрение в «сепаратизме государственном», то статья Иванова призвана продемонстрировать, что угроза «сепаратизма национального» не меньшая, но иная: его оппоненты заявляют о лояльности империи, тогда как Иванов говорит, что их стремления направлены к тому, чтобы образовать отдельную национальность и воспрепятствовать складыванию «одной великой нации». Он соглашается, что обучение на литературном русском «будет [для малороссов] несколько… менее успешно, чем на местном. Но и это маленькое замедление, думаю, с избытком вознаграждается тем, что учащему становится вполне доступной русская литература, что он получает возможность к дальнейшему образованию и развитию, сближается, посредством общего языка, с более образованными классами, усваивает себе язык суда, законов, администрации, что он, наконец, приходит к слиянию с прочими частями русского народа в одну великую семью, в одну великую нацию, как уже слились теперь различные части германской и французской наций» (стр. 83) – и отказывается вести разговор на языке «прав», отмечая, что его оппоненты утверждают: «Малороссы по своему числу имеют право на особый литературный язык, как будто речь идет здесь о праве, а не о пользе» (стр. 90).
Тем самым Иванов ничуть не отрицает возможности украинофильского проекта – его аргументация касается желательности подобного варианта развития события и последствий для проекта «великой нации». То, что отвращает от «московской централизации», осмысляется им как временное, более того – уходящее в прошлое:
«С распространением образования и особенно с принятием деятельного, самостоятельного участия народа в своей судьбе, в общественных делах… подражательность, как мы начинаем замечать и у нас, становится слабее, в основу полагаются новые, самостоятельно выработанные начала… „Оторванность от почвы“ о которой так часто некоторые твердят, исчезнет, почва явится, но только гораздо лучшая, гораздо более широкая и твердая. Литература, представительница великого, говорящего одним языком народа разовьется величественно. Воспринятое, выработанное и вырабатываемое образованным слоем общества распространяется и будет распространяться на большую и большую массу, и, следовательно, самый этот образованный круг, бывший вначале незначительным и сделавшийся уже теперь довольно обширным, будет более и более распространяться, пока не охватит и не включит в себя всю массу, стоявшую до сих пор вне исторического хода, и она таким образом постепенно становится наследницей всего выработанного предыдущими веками, всем историческим развитием западноевропейским и нашим.
Таким образом, все дурные стороны централизации московской, с ее батогами, развившейся по образцу „Византии и Сарая“ (слова г. Костомарова из его вступительной лекции) и немецко-петербургской, с ее бюрократизмом, исчезают и мало-помалу совсем исчезнут, но великие, истинно-благодетельные плоды той и другой останутся навсегда и заставят потомство вполне забыть их дурные стороны» (стр. 72–73).
Иначе говоря, Иванов признает проблему «оторванности от почвы», отчужденности интеллигенции, ее стремления сблизиться с народом, обрести в нем опору, но противопоставляет украинофильскому варианту – сближению с тем народом, который есть, начать говорить и писать на том языке, на котором местное простонародье понимает: вариант, когда «образованные слои общества» транслируют свою, уже наличествующую общую для них культуру, вниз, к разобщенному народу, в итоге обретающему также единство и «самостоятельное участие… в своей судьбе». Отвержение украинофильского проекта тем самым оказывается сопряженным с принятием не существующего порядка вещей, а другого образа развития – вопрос, стало быть, не только в привлекательности этих вариантов, но и в их реалистичности: по меньшей мере в 1862 г. либеральный проект в изложении Иванова не представляется заведомо утопическим.
Поскольку речь идет об «образованных слоях», то Иванов, опираясь на собственный опыт, анализирует, что делает украинофильство привлекательным, отмечая взлет популярности с конца 1850-х годов. Прежде всего он выделяет общие симпатии к национальным движениям, восхищение романтическими образами Рисорджименто и т. п., чем проникнуто время: «они считали долгом сочувствовать всякому национальному стремлению, являться, если можно, его двигателями, не разбирая, к чему и зачем» (стр. 79), попутно замечая, что стремления итальянцев «совершенно противоположны стремлениям украинофилов: там разделенные части стремятся соединиться, здесь разъединиться» (стр. 79), доведя эту мысль до конца, можно сказать, что именно себя и сторонников представленного им взгляда Иванов мыслит законными единомышленниками Рисорджименто – что подтверждает общность понимания и общность символических образцов, за право обладания которыми идет борьба. Среди сторонников украинофильства он выделяет на основе преобладающей мотивации следующие основные группы:
«Одни из украинофилов взялись за сепаратизм искренно, из любви к народу, думая, в своем увлечении, этим облагодетельствовать его, другие – и таких большинство – оттого что голова ничем не занята: для них достаточно было видеть, что украинофильство входит в моду что другие делают то же самое, третьи – вследствие своего не русского происхождения, наконец, четвертых манит слава основателей малорусской литературы, если они успеют ее создать, и некоторые другие причины… Если бы им удалось создать малорусскую литературу, то их, как основателей, как положивших начало, будут прославлять, они будут жить в потомстве, а в русской литературе они прошли бы бесследно» (стр. 80).
Злую верность этой характеристики, как злым, впрочем, прочитывается любое отчуждающее описание, можно оценить, обратившись, например, к соответствующим фрагментам «Автобиографии» Михайло Драгоманова или, на несколько другом материале, к его же «Австро-Руським воспоминаниям»[27].
К поднятому Ивановым тезису о том, что «сепаратизм национальный» по меньшей мере сопоставим по угрозе с «сепаратизмом государственным», и не подозревая украинофилов, по меньшей мере прямо, в стремлении отделиться от империи (их действия закономерно понимались как прямая угроза национальному единству «[обще]русской нации»), присоединился Ригельман, в 1875 г. опубликовавший в «Русском вестнике» под псевдонимом «Z.» обширную статью «Современное украинофильство», где бросал упрек:
«Вы оговариваетесь, что не желаете политического отделения от России, но духовное обособление гораздо хуже: границы государства есть дело исторической случайности, есть следствие часто причин случайных, если можно так выразиться, – появления на престоле государя-завоевателя, господства системы округления или учения о естественных границах, ловкости какого-нибудь дипломата на конгрессе и пр, но гораздо глубже коренятся причины духовного объединения народов в слове и литературе. Там, в государстве, является простое сожительство граждан на одной территории и под одним уставом, здесь, в области слова, полное родство, и не телесное, а духовное, выражающееся в общей работе, взаимодействии, иногда борьбе всех духовных сил коллективной личности, народа, в общих усилиях его к совершенствованию, образованию, развитию. Поэтому тут обособление какой-нибудь части его неминуемо вредно отзовется как на той части, от которой ветвь отделяется, так и на отделяющейся, произведет оскудение сил в обеих, подобно тому как отводом воды вы можете причинить обмеление судоходной реки и образовать два ручья, пригодные разве только для водопоя. Западное Славянство представляет столько печальных подтверждений этой истины, что излишне было бы доказывать ее» (стр. 183–184).
В центре обвинений Ригельмана оказалась статья Драгоманова «Литература российская, великорусская, украинская и галицкая», опубликованная в органе галицийских «народовцев», «Правде», в 1874 г., а в особенности то обстоятельство, что Драгоманов выделил три (!) литературы: (1) общую русско-европейскую и две народные, (2) великорусскую и (3) малорусскую (стр. 175–180, цитата из Драгоманова и разбор). Попутно заметим, что точка зрения, защищаемая Драгомановым, далеко не столь курьезна, как может показаться, если при спорах вокруг перевода Священного Писания речь шла о переводе на «простое наречие русское», как писал Фотий и как мыслили его сторонники, полагая что русское, что малороссийское лишь наречиями церковнославянского языка, то и для последующих десятилетий русский литературный язык отнюдь не выглядел устоявшимся. Принятый язык литературы, образованного общества воспринимался не только как плод недавних усилий, но и как до сих пор пребывающий в активном движении. Так, размышляя о трудностях, с которыми столкнется перевод богослужения на русский язык, Ю.Ф. Самарин писал И.С. Аксакову 23.Х.1872 г.: «Нечего себя обманывать: для простых людей наш славянский – почти то же, что латинский, с другой стороны, нельзя себе представить богослужения на языке не кристаллизованном, не отрешенном от развития и колебаний живого, разговорного языка, который, особенно у нас, изменяется так быстро, что книга, писанная тому назад лет двадцать и в то время казавшаяся образцовою по слогу, теперь кажется почти смешною [выд. нами. – А. Т.]» ([Аксаков, Самарин], 2016: 290). Понятно, что для 1870-х это уже не так, но ведь то, что мы называем «современностью», – результат нашего опыта, оглядки на прошлое, и потому мы судим обычно о современности так, как если бы она была недавним прошлым, той реальностью, которой уже нет, но которая имеет очертания, в отличие от современности, которой еще только предстоит их получить.
Следует отметить, что с начала 1860-х годов центр украинофильства начинает перемещаться из Петербурга в Киев – географическое перемещение имеет в данном случае большое значение, отражая изменения, происходящие в движении: в 1830-е интерес носит преимущественно этнографический, ретроспективный характер, его центром выступает Харьковский университет, в 1840-х на передний план выходит Киев, где в атмосфере ранней «русификации», после Ноябрьского восстания, открытия университета (вместо польского по характеру университета в Вильно и Каменец-Подольского лицея) как агента имперской политики, под влиянием имеющего уже значительную историю польского «украинофильства» возникает первый вариант украинского модерного национализма, ограниченного в это время поднепровскими губерниями, но уже стремящегося использовать ресурсы, предоставляемые центром, как это делает Кулиш, публикующий свои тексты в столичных журналах. Тяготение к столице – ярко проявившееся в роли Петербургской Громады конца 1850-х – начала 1860-х, издании в Петербурге «Основы», деятельности петербургской украинской типографии Кулиша и т. д. – необходимо постольку, поскольку в это время нет возможности не из столицы мобилизовать сторонников украинского национального движения – они слишком малочисленны, чтобы какая-либо региональная площадка оказалась способна стать местом эффективного объединения. В начале 1860-х годов украинофильство рекрутирует значительное число новых сторонников, из младшего поколения – ресурсы, в том числе репутационные, накопленные благодаря петербургскому этапу, оказывается возможно продуктивно использовать уже на региональном уровне – в Киеве и в других более или менее значительных центрах Юга России, где сторонники украинофильства занимают относительно устойчивые позиции – от Антоновича и Драгоманова, принимаемых на службу в Киевский университет, до различных служащих по линии Министерства народного просвещения, например служащих в губернских и уездных городах. Подобную эволюцию можно сопоставить с куда менее развитым сибирским областничеством, для которого и на первоначальном этапе, и во время вторичной консолидации (после репрессий второй половины 1860-х годов) центром объединения становится Петербург – сначала как место учебы для сибирской провинциальной молодежи, там же располагаются конторы журналов и газет, где в основном сотрудничают тяготеющие к областничеству авторы, а в дальнейшем – и местом основания собственного издания, «Восточного обозрения», и только уже затем, в начале третьего десятилетия существования движения, оно оказывается способным сменить локализацию, в том числе и за счет подъема (материального и интеллектуального) провинции, теперь соединенной с центром телеграфным и железнодорожным сообщением, обладающей существенно уплотнившейся культурной и образовательной средой (рост числа гимназий, реальных училищ и т. д., рост чиновничества и т. п. сфер занятости для людей интеллигентного труда).
В этом местном контексте также любопытна статья Ригельмана 1875 г., где он обращает внимание на стремление Драгоманова к символическому присвоению Богдана Хмельницкого (стр. 170, 181), тогда как тот «должен служить символом воссоединения двух ветвей одного народа», Драгоманов придает памяти козацкого гетмана «значение воспоминания о его отдельности» (стр. 181): в данном случае противоречия будут не только в символическом значении Богдана Хмельницкого для «малороссов» и «украинцев», но и среди самих украинофилов – так, уже в конце 1880-х упоминание Драгомановым об участии ряда украинофильских деятелей в установке памятника гетману на Софийской площади будет воспринято как инвектива, и Драгоманову придется объясняться, что он имел в виду совершенно иное, а именно избегание «москалеедства», пример того, как в определенных случаях и весьма радикальные в теории деятели готовы идти на соглашение с оппонентами (см.: Возняк, 1930).
Надпись на памятнике Хмельницкому, составленная М. Юзефовичем[28], позволяет обратиться и к другому аспекту «украинского вопроса», а именно – отношению к федерализму. Напомним, что в конце 1850-х – начале 1860-х «децентрализация» выступала пунктом, в котором сходилось большинство направлений российской общественной мысли, «Старый режим…» Токвиля был одной из наиболее популярных книг, а противники административной децентрализации (такие как Б.Н. Чичерин) вызывали не столько возражения, сколько удивление как парадоксалисты. В конце 1850-х понятия «децентрализации», «автономизма» и «федерализма» использовались нередко без должного разграничения, с чем и была связана их популярность, как выражение общего недовольства бюрократизацией и стремления к «общественной самодеятельности». Для украинофильства именно «федерализм» стал понятием, позволявшим включиться приемлемым образом в текущие общественные дискуссии – и найти поддержку далеко за пределами тех, кто сочувствовал украинскому движению. Так, например, для молодых Ядринцева и Потанина Костомаров был главным или одним из двух главнейших (вместе с Щаповым) фигур на пути первоначального созревания «областничества» (ср.: Потанин, 1907: 15–16, Ядринцев, 1979: 282–283, Ядринцев, 1919: 10). Это вынуждало оппонентов к гораздо более осторожному и критическому отношению к федералистским стремлениям. Так, А. Иванов уже в 1862 г. писал:
«…до какой нелепости могут доходить выходки украйнофилов, они услаждают себя, можно видеть из того, что в письме их, помещенном в одном из последних №№ Львовского „Слова“ за прошлый год, сказано, что в Малороссии (как будто в особенной стране, особенной нации!) будет наместником Великий Князь Михаил Николаевич. Мы знаем уже, что этот слух ложен, потому что Михаил Николаевич назначен наместником Закавказского края. Правда, в этой газете сказано, что такое назначение будет сделано вследствие обширности России в видах децентрализации. Но это значило бы не больше, как разделить одну централизованную статью на две централизованные части. Разница не очень велика! Мы ждем децентрализации, но совершенно не такой, а просто большей степени местной самостоятельности, большей степени самоуправления в существующих административных округах, насколько это возможно без разрыва частей России с центральной властью. К такой децентрализации стремится теперь и правительство, а вовсе не к такой, о которой мечтают рьяные украйнофилы» (стр. 88–89).
Катков, один из наиболее последовательных сторонников автономизации, самоуправления, в конце 1850-х, в полемике с украинофилами был вынужден занимать более проработанную теоретическую позицию, говоря о неприменимости федералистского принципа для переустройства Российской империи[29]:
«Есть фантазеры, которые увлекаются мыслью о федерации, но федерация, или, лучше сказать, относительная самостоятельность частей одного политического целого, имеет смысл только при условии полного национального единства. Лишь там, где население, при всем разнообразии типов, характеров, обычаев, экономических интересов и даже верований, имеет равно общий всем орган в языке и литературе, возможна большая или меньшая самостоятельность в развитии частей. Единство языка и литературы было главной и великой силой германской народности, разрозненной между многими отдельными государствами. Точно так же и Соединенные Штаты Америки могут составлять целое только потому, что между ними нет вопроса о национальности: могло ли бы держаться это политическое целое, если бы к антагонизму других интересов в его населениях присоединялась слепая страсть национальных инстинктов? Надобно, чтобы этот вопрос был навсегда покончен, для того чтобы возможно было, не оскорбляя здравого смысла и не обманывая себя и других, помышлять о самостоятельном развитии частей одного целого» (стр. 147–148, передовица «Московских ведомостей» за 19 сентября 1867 г.).
Хронологически сборник выходит за пределы истории Российской империи, к эпохе после 1917 г. относятся четыре текста – статьи Н.А. Бердяева (1918), Н.С. Трубецкого (1927), Н.О. Лосского (1958) и книга Н.И. Ульянова «Происхождение украинского сепаратизма» (1966), целиком включенная в данное издание, этому тексту повезло более всего, он уже третий раз выходит в России после 1996 г. Постимперская публицистика характеризуется непримиримостью позиций (аналогично – и с украинской стороны), поскольку оказывается не скована прагматикой – будучи или сетованиями о прошлом, с самообвинением (как у Бердяева) или поиском виновных, или надеждами на будущее, в котором получится избежать ошибок прошлого и осуществить те надежды на должное, что рухнули вместе с Империей или по ее вине.
Проблема была не в том, что империя избрала вариант жесткой ассимиляционной политики, а в том, что для этого варианта у нее не хватало ни ресурсов, ни постоянства политической воли. Как констатирует А.И. Миллер, «задача консолидации именно большой русской нации, как задача принципиально отличная по способам ее решения от проблемы сохранения империи, так и не стала приоритетной в глазах властей.
Скудное, даже сравнительно с имевшимися возможностями, финансирование начальной школы, отсутствие массовых изданий дешевой учебной литературы на русском, характер переселенческой политики и другие… примеры нерадивости лишний раз свидетельствуют о низкой эффективности российской бюрократии как агента ассимиляции… Как бы то ни было, ясно, что историю соперничества общерусского и украинского проектов национального строительства нужно рассказывать не только, а может быть, даже не столько как историю успеха украинского национального движения, но и как историю неудачи русских ассимиляторских усилий» (Миллер, 2000: 235).
В итоге для тех, кто не был согласен со столь жесткой официальной трактовкой «украинского вопроса», не оставалось выбора кроме конфронтационного – официальная политика и проправительственная публицистика в своем «зрелом» варианте не предлагала компромисса, но при этом не обладала достаточными ресурсами, чтобы ликвидировать украинское движение. До тех пор, пока режим пребывал в относительной стабильности, такая ситуация не представляла существенных проблем, поскольку украинское движение было сравнительно малочисленно, а радикальные противники власти уходили в иные, революционные направления. Однако в условиях кризиса Империи и последующих событий в Центрально-Восточной Европе первых десятилетий XX в. украинское движение обрело силу – уже вследствие того, что его соперники либо исчезли, либо оказались дезорганизованы, значительно ослаблены и т. д. Власть оказалась у тех, кто до этого был радикальным противником не только режима, не только (и не столько) Империи, но и общерусского национального проекта и кто не умел, не выработал никаких форм и способов компромиссного взаимодействия.
В этом смысле прозорливее других был Розанов, писавший в довольно глухую для «украинского вопроса» пору, в 1902 г., в «Новом времени» (21 января, № 9297):
«Центр украинофильства в великороссофильстве. Как только мы теряем универсальность, мы получаем вокруг себя сепаратизм. Мы от идей великого Рима возвращаемся к Лациуму первых консулов, а где Лациум – там и враждебный ему Самниум. После Петра Великого бороться с „Кобзарем“ Тараса Шевченко все равно, что после Брюллова и Репина возвращаться к лубочным картинкам в издании Ровинского. Петр Великий выучил бы сам и для себя какую-нибудь „думу“, ввел бы бандуру и казачка в какое-нибудь роскошное петербургское уличное представление и этой любовью, этой переимчивостью прихлопнул бы навсегда малороссийский культурный вопрос… Август римский всех чужеродных богов сносил в Пантеон, и все боги умерли, кроме Юпитера» (стр. 279).