вполне русского литературного образования» (Кулиш, 1885: 66). Поясняя свой взгляд, Кулиш пишет:
«Когда Южная Русь, или, как обыкновенно ее называют, Малороссия, присоединилась к Северной, или Великой, России, умственная жизнь на Севере тотчас оживилась притоком новых сил с Юга, и потом Южная Русь постоянно уже принимала самое деятельное участие в развитии севернорусской литературы. Известно каждому, сколько малороссийских имен записано в старых летописях русской словесности. Люди, носившие эти имена, явились на север с собственным языком, каков бы он ни был – чистый южнорусский или, как утверждают некоторые, полупольский, живой народный или черствый академический, – и ввели этот язык в тогдашнюю русскую словесность как речь образованную, освоенную с общеевропейскою наукою и способную выражать ученые и отвлеченные понятия. Природные Москвичи оставили язык своих разрядных книг и грамот для этой речи, и в Российском государстве, помимо народного северно– и народного южнорусского языков, образовался язык, составляющий между ними средину и равно понятный обоим русским племенам. Дойдя до известной степени ясности и полноты, он начал очищаться от старых, выкованных в школах и чуждых народному вкусу слов и оборотов, заменяя их словами и оборотами языка живого, которым говорит народ, – и тут приток севернорусского элемента в литературный язык сделался почти исключительным. В свою очередь Малороссияне отреклись от природного языка своего и, вместе с просвещением, разливавшимся по империи из двух великих жерл, Москвы и Петербурга, усвоили себе формы и дух языка севернорусского» (Кулиш, 1857а: 124).
Но развитие языка на этом не остановилось – и ресурсов севернорусского языка оказалось недостаточно, по крайней мере, явление Гоголя показало, «что Пушкин владел еще не всеми сокровищами русского языка… что вновь открылся на земле русской источник слова, из которого наши северные писатели давно уже перестали черпать» (Кулиш, 1857а: 125). Отчуждение образованного общества от родного языка – языка по крайней мере одной половины «Русского народа» – «с одной стороны… поселяет в доверчивом к авторитетам юношестве пренебрежение к предмету достойному самого прилежного, специального изучения, с другой – питает чувство племенного отчуждения, выражающееся у Малороссиян или в равнодушии ко всему, что немалороссийское, или безобразным карикатурам действительности» (Кулиш, 1857а: 127): подобно тому как не-русский язык образованного общества был символом отчуждения его от народа в глазах московских славянофилов, так для Кулиша чуждость украинскому языку – симптом разобщения, следствие социальной ситуации, а отнюдь не ее причина. Возвращение к украинскому языку, что означает его кардинальное изменение, дабы он мог выражать понятия современного мира, все потребности современной жизни, а не быть языком лишь низших слоев, языком плебеев, – это путь к воссоединению общества, так чтобы высшие слои стали понятны низшим и наоборот, а возникает это только в тот момент, когда возникает потребность во взаимопонимании, т. е. когда разные слои общества оказываются именно единым обществом. Как писал Кулиш Плетневу 4 декабря 1856 г., описывая свой опыт чтения крестьянам проповедей на украинском языке: «Я читал первые листы Малороссийским поселянам, и слезы их были для меня наградою. Если бы я знал чухонский язык, я писал бы для чухонцев, позабыв о Русской литературе, лишь бы мое слово трогало до слез читателей [выд. нами. – А.Т.]» (цит. по: Петров, 1929: 279). Отсюда и своеобразная литературно-языковая стратегия Кулиша, пытающегося охватить едва ли не все литературные страты, начиная от проповедей для крестьян, вплоть до перевода Библии и публицистики на украинском языке, не говоря об украинском романе или лирике: речь не только о том, чтобы крестьянин слушал проповедь на своем языке, а чтобы все слои народа могли изъясняться на нем, чтобы движение по социальной иерархии не приводило к необходимости отказаться от своего языка, а многоязычие (стандартное ведь для большинства помещиков или мещан) не становилось социальным многоязычием.
Однако значительно более важным индивидуальным вкладом Кулиша[105] становится его переработка славянофильской (московской) философии истории.
На смену расплывчатым, не имеющим шансов на реализацию и от того радикальным (как не имеющих «упора» в реальности) политическим настроениям середины 1840-х годов приходит отречение от стремлений к украинской самостоятельности, от мечтаний о независимой государственности, «славянской федерации» и т. п. – Российская империя принимается не только как существующий, но и как оправданный порядок вещей, требующий не разрушения/свержения, а перестройки. По мере того как во второй половине 1850-х – начале 1860-х Кулиш с более или менее близкими единомышленниками получает все больше возможностей для деятельности, происходит отказ от мечтаний о политической борьбе, поскольку ценой подобных стремлений станет утрата или по меньшей мере угроза уже существующим и продолжающим расширяться реально существующим областям деятельности.
В качестве своего рода сверхзадачи выступает реформирование Российской империи, где Украина займет центральное положение – вернет себе тот статус, который она в культурном плане занимала с присоединения к Москве вплоть до конца XVIII в. Логика подобных притязаний далеко не столь фантастична, как представляется с первого взгляда: структурным конфликтом восточноевропейской истории последних столетий выступает противостояние Польши и Москвы, в котором Украина делалась последовательно жертвой то одной, то другой стороны, деливших ее между собой или отдававших на разграбление орде, безначалию и т. д. (Кулиш, 1899: 314–315). С включением большей части Польши в состав Российской империи (к 1815 г.) конфликт никуда не исчез, став теперь внутренним напряжением в структуре Империи, вылившись в восстание 1830–1831 гг. (и затем, что подтвердит ход рассуждений Кулиша, в восстание 1863 г.). Польша и Москва не могут найти компромисс между собой, но эту роль может сыграть третья сила, Украина, оказываясь посредником между двумя ведущими частями империи, теперь лишь взаимно ослабляющими друг друга, когда силы Империи отвлекаются на удержание Польши (которую одновременно невозможно отпустить, так как это значило бы лишь преобразовать ее из врага внутреннего во врага внешнего, которого вновь придется покорять), вместо того чтобы быть направленными на внутренние преобразования (и, если угодно, на внешнюю экспансию). Польша и Москва находятся в противоборстве за находящиеся между ними земли и населяющие их народы – последние выступают лишь объектом властвования, становление их в качестве субъекта, появление их как действующих лиц не только снимает спор за обладание объектом, так как такового больше нет, но и вводит Украину как медиатора, культурного и социального[106] (см.: Петров, 1929: 290—300). В такой оптике Кулиш возвращается к тезису об отказе от «политического»^ к программе «культурничества», осмысляя украинский народ как народ «неполитический», т. е. не претендующий на самостоятельное господство. В данном рассуждении, развернутом в письме к М.В. Юзефовичу от 19 января 1857 г. (Кулиш, 1899: 313–316), славянофильская схема истории – с противопоставлением «Европа – Россия», начала «насильственного» и начала «мирного», выбора «правды внешней» (формальной) и «правды внутренней» (справедливости), описание народа как «безгосударственного», т. е. лишенного соблазна властвования, отдающего власть вовне, избавляющего себя от этого бременщ ради обеспечения внутренней свободы (см.: Цимбаев, 1986, Тесля, 2014а: 56–72, 80–99) – весь этот ход рассуждений переносится на историю Украины, теперь оказываясь противопоставлением двух «русских народностей», «Московщины – Украины»:
«Сонмы, сонмы великие дело делают, как настает великая година! Сонмы рождают из себя великих человеколюбцев, великих граждан, великих мудрецов! Из сей-то благодатной пашни вырастает питающее и плодотворящее жниво, а нигде не родится духовного жнива больше, чем на Украине, – только жнецов мало и нужно нам молить Бога, чтобы вывел больше жнецов на ниву свою. А пока что будет поступать так, как поступали наши предки. Москва их избегает, а они к Москве гребут, как тот брат, которого покинули родные братья в самарских степях, Москва их чурается, а они славят царя и мечтают поддаться под его руку, Москва раздирает Украину на части и одну часть кидает в жертву Ляхам, другую Туркам на надругание, третью сама обдирает, а они за зло платят добром и защищают ее от шведа, как защищали христианский мир от мусульман, а православный от католиков. Укоряет нас Шевченко „овечьей природой“, но как посмотришь на всю историю, то есть у всего этого сонма народного какой-то высший разум и не даром сказано: „Терпи, козак, – атаманом будешь!“
Придет время – и, может, уже скоро, – когда „кроткие наследуют землю“» (Кулиш, 1899: 314–315).
Таким образом, последовательная деполитизация украинофильства, проводимая Кулишем, выступает единственным способом достижения политических целей в существующих условиях Российской империи. Крайне малочисленное украинское национальное движение не имеет возможности выступать как политический субъект – любой конфликт с Империей приведет лишь к ограничению и без того малых возможностей, которыми располагают украинофилы. Объясняя свою позицию в 1864 г. в письме к жене от 5 марта, Кулиш с раздражением писал о радикальных настроениях в украинском петербургском кружке:
«Странно, что умные люди воображают, будто бы Россия находится накануне своего разрушения и что Украина готова выступить на политическое поприще во имя либеральных начал своей народности, тогда как потребны целые века невзгод и смут для разрушения того, что сложилось веками и выпробовано столькими испытаниями. Что же касается до Украины, то, допуская даже распадение России, я не вижу для нее другой участи, как сделаться игралищем соседних наций»