Грибы, озеро, обед – а потом опять малость труда: полить огород, принести молоко, набрать воды. Вечером же, если у нас конец июля – на станцию приехал вагон-клуб.
Да, кроме материальной части, жизнь в Каннельярви прирастала и культурой, и умственным развитием. Вы бы попробовали при советской власти скрыться от культуры, ха. Это было нереально. Советская власть не могла оставить в покое ни дальние кишлаки и аулы, ни глухие деревни и полустанки. Везде были обязаны учиться, учиться и ещё раз учиться, везде работала система доставки и сования культуры прямо в рот. Поэтому на станции существовала библиотека, а в конце каждого месяца на три дня прибывал «вагон-клуб» – передвижной кинотеатр.
Ты платил десять или двадцать копеек, заходил в вагончик и смотрел себе кино. Помню, я просидела сразу два сеанса – на первом давали индийский фильм «Цветок в пыли», на втором – «Дядю Ваню» Кончаловского. Никакой разницы между фильмами я тогда не ощущала, для меня всё кино было одинаковым чудом. Однажды я так волновалась за героев, что сгрызла подол своего нарядного шёлкового платьица и вышла вся в крупных дырках спереди.
Что я могла бы посмотреть июльским вечером 1967 года? Может быть, «Не горюй» Данелии? Прекрасно… А потом мы пустим дождь и сядем с бабушкой и Верой играть в карты.
В дурака – подкидного, переводного и круглого, в де вятку и кинга. Вместо денег фигурировали, как правило, спички, предмет вообще на даче важный – прямое назначение само собой, но из спичек мы ещё и строили игрушечные дома и колодцы… Турнир же на двоих с бабушкой в подкидного длился всё лето, и результаты к финалу августа достигали былинных размеров – скажем, 123 бабушкиных выигрыша супротив 95 моих. (Бабушка всегда по итогам летнего турнира выигрывала, потому что жульничала, да, жульничала.)
В нашей крошечной, метров шести, комнате (и метра три были сени при входе, где бабушка готовила на керосинке) – две кровати. Они сооружены из матрасов, набитых сеном, которые лежат на старых «козлах» (брёвна на ножках с упорами для пилки дров). Чистота идеальная, порядок необычайный. Каждый дециметр пространства продуман – к примеру, наши огородно-ягодно-грибные заготовки бабушка дер жит под кроватями, не загромождает избу.
В кровати приятно поворочаться – сено скрипит, бельё всегда белое, прокипячённое, накрахмаленное…
Перед сном бабушка обычно что-то рассказывает мне из своей жизни. Эти рассказы круче всех прочитанных мной сказок, ведь бабушка пережила две войны, потеряла первого мужа, схоронила младшего сынишку накануне Отечественной, была в Ленинграде в блокаду, руководила группой радисток, спасла своих детей, эвакуированных в Пятигорск, её старший сын попал в тюрьму, второй муж завёл другую семью и с войны к ней не вернулся…
Но охотно и радостно Антонина Михайловна вспоминала не об этом – а о детстве в городе Вышний Волочёк, где её мама Татьяна Ивановна работала на ткацкой фабрике господина Рябушинского.
Полвека с лишним прошли, а она помнила, какие чудесные туфельки купила ей мама на рынке и какой вкус тогда был у колбасы. Бабушка вообще утверждала, что мы, детишки, ничего хорошего в принципе знать не можем, потому что не жили «до революции» и «до войны» – когда ещё водились настоящие вещи и продукты.
Много лет спустя я встретила подобную жалобу в записках Юрия Олеши – он утверждал, что у фруктов «до войны», особенно у слив, был абсолютно другой, «настоящий» вкус. Что это – аберрация личного восприятия или непостижимая действительность? Как исследовать мир вкуса, это ведь так индивидуально. И если деградировало, то что именно – продукт или его ощущение?
Верней всего, что люди деградируют вместе со своими продуктами. Но станцию Каннельярви шестидесятых годов это никак не затрагивает. У меня в маленькой моей летней жизни всё настоящее – еда, озеро, кино, бабушка, подруга…
Я так укрыта и защищена, что, пожалуй, разрешу ночью грозу. Хотя боялась её тогда панически, до потери сознания. Гроза на глухом хуторе, без громоотводов – дело серьёзное. Сразу отключали электричество, бабушка затаскивала в дом все вёдра и тазы (металлические же были, какая там пластмасса в шестьдесят седьмом, а металл притягивает молнию), я забиралась под одеяло с головой. О проделках молний, особенно шаровых, говорили немало страшного – одна такая залетела в дом Марь Иванны, у которой мы брали молоко, ушла в розетку под окном, был палёный след. Говорили, когда влетает шаровая, надо не шевелиться, замереть совсем. Говорили, никогда нельзя вставать в грозу под одинокое дерево среди поля, – это я выучила крепко и при первых звуках грозы, если она заставала меня в открытом пространстве, простодушно падала плашмя и лежала как кающийся грешник до конца Его гнева.
Но если гремит ночью, когда сухим и тёплым ребёнком лежишь в своём домишке и слушаешь партию ударных мастера дождя по крыше – да за ради Бога.
Рядовой летний день, без происшествий. Сколько их было у меня? Больше тысячи – это точно. Они так и лежат на дне сердца, и до сих пор никак не удаётся поверить мне в холодный ужас жизни.
Отвяжитесь от меня, демоны. Жизнь – это ода к радости. И она же игра в круглого дурака. Собирание впечатлений и хозяйский труд. Надёжные друзья и здоровая бабушка. И родители ещё не развелись. И в библиотеке есть Марк Твен и Достоевский. И в кротких мечтах сто белых верно ждут тебя на «семьдесят девятом»… Вот деньги – они тут не при делах.
Небольшой пролог к раю, наверное.
Анна Матвеева
Теория заговора
Седьмой класс – это как седьмой круг ада, считал Пал Тиныч. Кипящая кровь – правда, не во рву, а в голове учителя. Измывательства гарпий – роли гарпий он, пожалуй, доверил бы сёстрам-двойняшкам Крюковым и Даше Бывшевой, которая всё делала будто бы специально для того, чтобы не оправдать ненароком своё нежное, дворянской укладки имя. Кентавр – это у нас еврейский атлет Голодец, вечно стучит своими ботами, как копытами, а гончие псы – стая, обслуживающая полнотелого Мишу Карпова, вождя семиклассников. В пору детства Пал Тиныча такой Миша сидел бы смирняком на задней парте и откликался бы на кличку Жирдяй, а сейчас он даже не всегда утруждается дёргать кукол за ниточки – они и так делают всё, что требуется.
У Данте было ещё про огненный дождь – разумеется, Вася Макаров. Не смолкает ни на минуту, бьёт точно в цель, оставляет после себя выжженные поля и никакой надежды на спасение. Пал Тиныч и сам Васю побаивался, и сам же этим обстоятельством возмущался.
МакАров – так с недавних пор Вася подписывал все свои тетрадки, настолько занюханные, что походили они не на тетрадь – лицо ученика, а на обнаруженные чудесным образом черновики не очень известных писателей – покрытые пятнами, грибком и поверх всего – обидой, что не признали. Полгода назад, на истории, Пал Тиныч пересказывал Вальтера Скотта – читать его седьмые всё равно не будут, как бы ни возмутило сие прискорбное известие автора «Уэверли» и «Айвенго» («Иванхое», глумился Вася МакАров). А вот в пересказе этот корм пошёл на ура. Даже Вася, отглумившись, заслушался: на лице его проступали, как водяные знаки на купюрах, героические мечты, а рука отняла у соседки по парте, Кати Саркисян, карандаш и начала чертить в её же тетради – девочковой, аккуратнейшей – шотландский тартан. Пал Тиныч видел – да и любой бы увидел, – как в мыслях Васи складывается фасон личного герба: единорог, чертополох, интересно, а собаку можно? У Васи жил золотистый ретривер.
Школа, где преподавал Пал Тиныч, звалась лицеем. Сейчас есть три способа решить задачу про образование – можно отдать ребёнка в лицей, можно в гимназию, а можно – в обычную школу. Последний вариант – не всегда для бедных, но всегда для легкомысленных людей, не осознающих важную роль качественного образования в деле становления личности и формирования из неё ответственного человека, тоже, в свою очередь, способного в будущем проявить ответственность. Ответственность и формирование – два любимых слова директрисы лицея Юлии Викторовны, с которыми она управлялась ловко, как с вилкой и ножом. А бюрократический язык, как выяснил опытным путём Пал Тиныч, – это не только раздражающее уродство, но и волшебный ключ к успешным переговорам и достижению поставленной цели (и это тоже – из кухонно-словесного инвентаря Юлии Викторовны).
Прежде историк говорил с директрисой в своей обычной манере – мягко шутил, чуточку льстил – не потому, что начальница, а потому, что женщина. Цитата, комплимент, «это напоминает мне анекдот» и так далее. Увы, Юлии Викторовне такой стиль был неблизок – она слушала Пал Тиныча, как музыку, которая не нравится, но выключить её по какой-то причине нельзя. Директриса вообще его раньше не особенно замечала – ну ходит какой-то там учитель, разве что в брюках. Насчёт мужчин в школе – дескать, вымирающий вид, уходящая натура и раритет – у неё было своё мнение. Юлия Викторовна предпочитала работать с дамами: она их понимала, они – её. Формирование ответственности шло без малейшего сбоя. Директриса, кстати, и девочек-учениц любила, а мальчишек только лишь терпела, как инфекцию, – от мужчин одни проблемы, с детства и до старости. Вот разве что физрук Махал Махалыч – тощий дядька с удивительно ровной, как гуменцо, плешью, – он, даже будучи мужчиной, проблем не составлял. Его формирование происходило при советской власти, которую Юлия Викторовна зацепила самым краешком юности – так прищемляют юбку троллейбусными дверцами. Прежде чем произнести что-то сомнительное или, на его взгляд, смелое, Махалыч прикрывал рот ладонью, звук пропадал – и физрука приходилось переспрашивать: «Что-что?» Тогда Махалыч делал глазами вначале вправо, потом влево, повторял свою крамольность, так и не отняв руки ото рта, – но это было неважно, ведь он никогда не говорил ничего на самом деле сомнительного или смелого. Общение с физруком было тяжким, Пал Тиныч давно свёл его к двум-трём вежливым фразам, а вот директрису историк приручил – и сам был удивлён, как это у него получилось.