Возвращение политического насилия
Британский дипломат и исследователь Роберт Купер предложил деление мира на своеобразные даже не геополитические, а хронополитические зоны: «досовременный мир», «современный» и «постсовременный». Досовременный мир – это те регионы планеты, где не возникла полноценная государственность с ее монополией на легитимное насилие, не продвинулась урбанизация и т. д. Современный мир – те государства, которые живут под знаком классической модернизационной повестки, построенной на принципах индустриализма, национального суверенитета, геополитического баланса сил. Постсовременный мир, в понимании Купера, – это собственно Европа, пространство Европейского союза, где национальный эгоизм уступает место конструктивной взаимозависимости, а силовые факторы политики перестают играть ключевую роль.
Сегодня часто приходится слышать, что события на Украине нанесли удар по этой концепции постмодернистской Европы. И именно за это Европа так зла на Россию. Можно спорить, кто несет большую ответственность за украинский кризис. В той или иной пропорции – все. Но точно можно сказать, что в разрушении концепции мирной, «обезболенной» Европы Россия не виновата. Просто потому, что эта концепция с самого начала была иллюзорной. Она абсолютизировала уникальную историческую ситуацию, которая стала возможной для Европы благодаря американо-советской биполярности. Об этом в свое время довольно откровенно сказал Юбер Ведрин: «Не Европа обеспечила мир, а мир создал условия для существования Европы». То есть европейская интеграционная модель – это «прежде всего детище геополитической ситуации, а не реализация исключительного историко-морального проекта».
Как только геополитическая ситуация в корне изменилась – с переходом от биполярного к квазиоднополярному миру, – многие аксиомы этой модели оказались в прошлом. В том числе – и надежда на преодоление насильственных отношений в политике и геополитике.
И 90-е, и 2000-е годы на Европейском континенте прошли под знаком ренессанса политического насилия. В 90-х тон задавали этнические конфликты и сепаратистские движения (связанные с распадом СССР и Югославии). В 2000-х – исламистский ренессанс. В 2001–2011 годах в Европе и Северной Америке в терактах погибло 4,9 тыс. человек (максимум за всю историю). Всего за 2000-е годы было совершено порядка 40 терактов – вдвое больше, чем в предыдущее десятилетие. Даже без учета атаки на США в сентябре 2011 года исламистами было убито более 90 % всех жертв.
То есть речь идет не о совокупности психиатрических эксцессов (как в случае с американской эпидемией фрустрированных «стрелков-одиночек»), а о затяжной позиционной войне с общеизвестным и весьма упорным противником.
Война с зажмуренными глазами
Этот, казалось бы, очевидный, но неприятный факт общество старается всеми силами заретушировать. Характерно, например, что на языке французского политического класса Исламское государство принято называть не «Etat Islamique», а DAESH (по арабской анаграмме «Исламского государства Ирака и Леванта»), чтобы избежать ассоциаций с исламом в негативном контексте. Интересный факт того же рода привел исламовед Бассам Тахан на недавней (декабрь 2014) конференции в Париже, посвященной «геополитике терроризма». Он провел сеанс сравнительного анализа двух текстов – программных работ основателя «Братьев-мусульман» Хассана Аль Банна на арабском языке и их французской, переводной версии. Удивительным образом все воинственные пассажи – призывающие к борьбе за мировое господство халифата или к наказанию отступников – из французского перевода просто исчезли. С одной стороны – чтобы не вводить стороннего читателя в соблазн «исламофобии». С другой, вероятно, – чтобы французская молодежь арабского происхождения, если вдруг у нее проявится интерес к чтению, не получала опасной интоксикации радикализмом.
Но вот незадача. То, что постеснялся включить в текст переводчик, не постесняются озвучить братья Куаши и их единомышленники. Причем в максимально доступной для всех форме. Впрочем, они могли бы и ничего не говорить. Сам террор – это не просто преступление, а акт коммуникации, и тот, кто коммуницирует с нами посредством террора, достигает своей цели, даже если мы будем стоять с зажатыми ушами, закрытыми глазами и завязанным ртом.
Понятно, что, если террористы стремятся говорить от имени ислама, не хочется помогать им в этом. Поэтому общества, подвергающиеся атаке исламистов, стремятся всеми силами вынести за скобки идеологическую и религиозную мотивацию террора, объявив врагом – терроризм как таковой. Но терроризм – это не враг, а оружие в руках врага (пусть и довольно специфическое).
Существует простая неизбежность войны: чтобы победить врага, нужно, как минимум, опознать и обозначить его. Войны не выигрываются с зажмуренными глазами.
Ислам и исламизм
Это делает принципиально важным различение между исламом как мировой религией и интегральным исламизмом как глобальной политической идеологией. Если у религий в современном мире есть алиби – ни одна из них не может быть объявлена вне закона, – то у идеологии такого алиби нет.
Учитывая изначально политический характер ислама, провести грань между религией, с одной стороны, и радикальными формами ее политического использования – с другой, крайне непросто. В чисто исследовательском плане, скорее всего, вообще невозможно. Но в данном случае нам необходимо установление не истины (о логике и природе ислама), а конвенции – о том, где кончается «религия мира и добра» и начинается «преступная идеология».
Красные флажки, задающие эту границу, должны быть видны достаточно четко, в том числе в законодательстве:
●
это приверженность идее глобального халифата;●
отрицание светского законодательства и светских властей от имени норм шариата;●
принятие силовых методов в миссионерской работе;●
выдвижение территориальных и экономических требований от имени ислама и т. д.При всем разнообразии исламистских течений в них могут быть выделены такого рода опорные идеи, которые ответственны за бум политического насилия и соответственно должны быть поставлены вне закона.
При этом фонетическое созвучие «хорошего» ислама и «плохого» исламизма должно смущать нас ничуть не больше, чем созвучие такой эталонно преступной идеологии, как нацизм, с такой не менее эталонной политической ценностью, как нация.
Для России такое разграничение ничуть не менее актуально, чем для Западной Европы, учитывая неуклонное превращение исламизма в социальную моду и наиболее мощную, интегральную антигосударственную идеологию. Эта идеология может, кстати, и не иметь непосредственно террористических последствий, но не может не иметь последствий с точки зрения устойчивости государства.
Характерно, что, несмотря на очевидные в последние годы успехи спецслужб в борьбе с терроризмом (снижение статистики терактов, их предотвращение), эта идеология находится в стадии экспансии:
●
территориальной (распространение на этнические регионы, которым прежде собственно политический исламизм был чужд);●
этнической (пропаганда среди немусульманских народов);●
социальной (распространение по социальным стратам и «этажам»).Наиболее тревожной представляется экспансия исламистских «сетей» в нескольких типах социальных сред: молодежь в этнических регионах, организованная преступность, сообщества иммигрантов. Пожалуй, наиболее тревожной тенденцией в этой связи является негативная динамика интеграции мусульманских мигрантов в поколениях: подрастающие поколения оказываются часто более радикальны и нетерпимы к принимающему обществу, чем их родители.
Эффект негативной интеграционной динамики в поколениях проявился в Европе особенно сильно. Ожидания второго и третьего поколения иммигрантов значительно превышают их реальные возможности самореализации, что обуславливает общую агрессивность молодых мусульман и препятствует их полноценной интеграции. Растущую радикализацию приверженцев ислама в возрасте 16–24 лет – по сравнению с их родителями – выявило исследование, проведенное аналитическим агентством Populus по заказу общественной организации Policy Exchange, близкой к Консервативной партии Британии. Почти треть из 320 тыс. молодых мусульман считает необходимым введение на Британских островах законов шариата. Подобных взглядов в возрастной группе после 55 лет придерживаются около 17 %. При этом 84 % респондентов заявили, что с ними в Великобритании обращаются сносно. Мусульманин, перешедший в другую религию, должен караться смертью, заявили 36 % опрошенных молодых людей. Мусульман старшего возраста, разделяющих столь радикальные взгляды, существенно меньше – 19 %. Наиболее наглядно различие во взглядах детей и родителей проявилось, по мнению авторов доклада, в отношении к хиджабу. 74 % молодых приверженцев ислама считают предпочтительным ношение женщинами хиджаба. Среди представителей старшего поколения такой точки зрения придерживаются 28 %. 13 % мусульманской молодежи заявили, что восхищаются такими организациями, как «Аль-Каида», – по сравнению с 3 % в возрастной группе старше 55 лет.
Как видим, речь идет, конечно же, не обо всем сообществе выходцев из мусульманских стран (значительная его часть скорее секуляризируется), но о его достаточно существенной части.
Аналогичные результаты (правда, без возрастной разбивки) показывает масштабный опрос, проведенный Pew Research (несколько десятков тысяч интервью за 2002–2006 годы): большинство представителей исламских общин Европы считает более значимой свою религиозную идентичность в сравнении с национальной и при этом уверено, что мусульманский образ жизни плохо совместим с современным западным обществом. Порядка трети европейских мусульман считает допустимыми теракты в отношении населения и гражданских объектов, если они совершены в интересах ислама; неожиданным оказывается тот факт, что во Франции, Испании, Британии доля радикалов подчас даже больше, чем в таких традиционных исламских государствах, как Турция, Пакистан и Индонезия.
Почему все же «Я не Шарли»
Отрицательная динамика интеграции в поколениях иммигрантов из мусульманских стран – факт крайне неприятный по своим последствиям. Он означает, в частности, что конфликтный потенциал этой категории населения не может быть автоматически нейтрализован за счет улучшения ее социально-экономического и правового положения. Напротив, удовлетворение минимальных, базовых потребностей в социальной и правовой защищенности открывает дорогу трудноразрешимому для массы этнических иммигрантов конфликту притязаний.
То же самое касается и усилий принимающего сообщества, нацеленных на поощрение культурного разнообразия. Государство перестраивает школьные программы, политическую лексику, массовое искусство таким образом, чтобы ничто в них лишний раз не напоминало о «доминирующей»/«титульной» национальной культуре. Само это понятие лишается права на существование, что, кстати, вполне укладывается в концепцию «политического постмодерна» по Роберту Куперу: идея отсутствующего/пустующего центра – одна из основных в философии и эстетике постмодернизма. Очевидно, эта перестройка культурного ландшафта была призвана облегчить интеграцию этнических меньшинств, но эффект оказался строго обратным.
У этнических меньшинств экспериментальные конструкции с пустующим центром вызывали желание заполнить пустоту своими этническими и религиозными мифами. А у большинства – эскапизм в субкультуры или абсентеизм.
Сегодня вполне очевидно, что сильная, пусть и чужая для меньшинств национальная культура способна обеспечить их интеграцию в гораздо большей мере, чем пустота, возникающая на ее месте. Но готовы ли европейские нации, на фоне всех разговоров об исчерпанности мультикультурализма, действительно вернуться к монокультурной – то есть собственно национальной – модели интеграции? Для этого необходимо отстаивать не право прессы печатать глупые и оскорбительные рисунки, а право нации ассимилировать приезжих и не принимать тех, кого она не может ассимилировать.
Но эта возможность заблокирована отнюдь не исламистами, а союзом благонамеренных центристов с леволиберальной интеллигенцией, обретшим столь зримые очертания в ходе январского митинга в Париже. Иными словами, чтобы адекватно ответить на вызов исламизма, скорее нужно сказать «Я не Шарли», чем наоборот.
В 2005 году, после бунтов в пригородах Парижа, когда были сожжены десятки тысяч автомобилей, разгромлены десятки общественных зданий, пострадали сотни полицейских и случайных граждан, сегодняшние «шарлисты» любовно ассоциировали «рассерженную» арабскую молодежь с французскими бунтарскими традициями. Они увидели в них своего рода «внуков 68-го», которых можно ласково потрепать по плечу: «перебесятся – интегрируются». На тот момент речь шла об абсолютно светском и идеологически аморфном протестном порыве – именно поэтому левой интеллигенции ничто не мешало сколько угодно примысливать к нему собственные фантазии. Десять лет спустя ровно те же самые протестные импульсы и первичные эмоции (смешанные чувства презрения и влечения к «разлагающемуся» буржуазному обществу) выкристаллизовались в зрелом и замкнутом языке интегрального исламизма.
Теперь протесту не нужны доброжелательные суфлеры, новые «бунтари» говорят за себя сами. И несомненное преимущество их исламистского языка по сравнению с более низкой стадией «этнического хулиганства» в том, что он позволяет сполна выразить не только пафос протеста, но и пафос превосходства. Тысячи «новых европейцев» отправляются в «джихад-туры» по землям Ирака и Леванта, становясь примером дерзости и мужества для своих соседей по кварталу. «Внуки» надели черные маски и пошли учиться убивать.
Как ни странно, этим они только подтвердили гипотезу о своем родстве с «революцией 68-го». Разумеется, не потому, что стали ее продолжателями, а в том смысле, что именно политический постмодерн «враждебной культуры» (термин Дэниела Белла применительно к идеологии 60-х) мостит дорогу агрессивной неоархаике.
Как говорил Арнольд Тойнби, «причина гибели цивилизаций – не убийство, а самоубийство». Впрочем, Тойнби не был фаталистом в этом вопросе. Он считал, что цивилизации могут одуматься.
Часть 5