Русские и государство — страница 7 из 19

Горизонтальное братство

Мне всегда хотелось понять: чем отличается запрещенный «национализм» от разрешенного «патриотизма»? Ответы про «любовь к своему народу» и «ненависть к чужим» давайте оставим организаторам «уроков дружбы». Не всем по душе философия в стиле «наив». Впрочем, помимо многих фальшивых, в арсенале официоза есть один вполне внятный ответ на этот вопрос. Он гласит, что патриотизм как апелляция к стране, которая у нас общая, объединяет граждан, а национализм как апелляция к этносу, которых у нас много, – разделяет.

К сути этого тезиса я вернусь чуть позже. Но методологическую причину, которая не позволяет принять его за основу, можно назвать уже сейчас. Полагать, что патриотизм и национализм относятся к разным «объектам» (в одном случае – «Родина», в другом – «нация»), нет никаких оснований. Представление об общей Родине – важный аспект воспроизводства нации (или этноса, не ставшего нацией), и наоборот, лояльность Родине приобретается обычно «по праву рождения». Иными словами, мы не сможем найти двух разных «объектов» для «плохого» национализма и «хорошего» патриотизма, они служат воспроизводству одной и той же социальной системы: национальной общности. Но функционально они различны: это две разные функции, и они обеспечивают разного типа связи в рамках общей системы.

Что представляет собой патриотизм как социальная функция? Социологически, что значит «любить Родину»? Это значит: связывать себя с системой символов, очерчивающих некую общность истории и жизненного пространства, к которой ты принадлежишь от рождения. Иначе говоря, патриотизм обеспечивает связь человека с символами национальной общности. Самыми разными – от официальных флага-гимна-герба до пейзажей «родной природы» и мифологических персонажей. Это, в общем-то, вертикальная связь – мир культурных образов, через которые происходит социализация человека, не сводим ни к кому в отдельности и даже ко всем вместе, он «приподнят» над нами как социологический эквивалент божества. Национализм, напротив, представляет собой скорее «горизонтальную» связь. Его можно определить как горизонтальную солидарность на основе культурно опосредованных представлений о расширенном родстве, т. е. связь человека с другими людьми, опосредованную символами национальной общности. Это, кстати, вполне созвучно шаблонному восприятию национализма как агрессивной «групповщины» в противовес «личностно» ориентированному патриотизму.

Патриотизм действительно увеличивает масштаб личности, но слишком часто оставляет ее наедине с духовной вертикалью «Я и Родина». И в конечном счете он совместим с атомизацией. Национализм – совсем наоборот. Он требует «выхода в поле». Он и есть, если хотите, определенная форма требовательности в отношениях с другими людьми. Общность «возвышенного наследия» он переводит на язык повседневных требований друг к другу. Эти требования могут сильно варьировать, но сам факт их наличия многих отпугивает – неудобно требовать чего бы то ни было от «посторонних людей»…

Уже здесь мы можем сделать первый подступ к ответу на вопрос о «запрещенном» и «разрешенном». Разрешено любить Россию по праву рождения, запрещено требовать преимущественной солидарности с теми, кто, как и ты, любит Россию по праву рождения.

Во-первых, потому что это требование дискомфортно для людей: каждый второй объяснит вам, что его отношения с Родиной – глубоко интимный процесс и они не могут служить основанием для дополнительных социальных обязательств. Во-вторых, потому что оно дискомфортно для власти, сделавшей ставку на атомизирующие технологии контроля.

Патриотизм без лицензии

Впрочем, с «властью» все несколько сложнее. Сказать, что она терпит патриотизм как естественное человеческое чувство и табуирует национализм как «социальную эксплуатацию» этого чувства (социальную машину, работающую на его топливе), было бы не совсем точно. Вернее будет сказать, что она практикует несколько иную, нежели предполагает национализм, форму «эксплуатации» патриотического чувства. Причем речь, конечно, не только о «путинской» власти – хотя именно она придала формуле «патриотизм против национализма» особую рельефность.

Прежде всего уточним: как вообще связаны «патриотизм» и «власть»? Ответ вполне очевиден. Те символы национальной общности, с которыми человека связывает патриотизм, в современных обществах смыкаются с официальными институтами государства-нации. Соответственно, лояльность к стране переносится на лиц, действующих в теле этих институтов. Таким образом, патриотическое чувство «вертикально» не только в смысле приверженности надличностному, но и в более привычном смысле. Оно связывает человека с теми, кто уполномочен говорить и действовать от имени его страны. Национализм, разумеется, не отвергает эту логику представительства (без нее невозможно вообразить себе политическую нацию), но дополняет ее логикой прямой ответственности каждого за сообщество в целом. Субъектом присущей национализму взаимной требовательности может и должен быть каждый. Кстати, не все это понимают, поэтому националисту так часто приходится слышать: «А ты кто такой, чтобы за нацию говорить?»…

Здесь мы можем сделать второй подступ к нашему вопросу. Итак: разрешено сопереживать тем, кто уполномочен действовать от имени сообщества, запрещено действовать от его имени самому.

Национализм – это, как в свое время точно сформулировал Константин Крылов, кодирование «большого времени» национальной истории в «малом», повседневном социальном времени, воспроизводство нации на молекулярном уровне. То есть – сознательное ориентирование социальных практик, от бытовых, повседневных, до политических, на некие параметры коллективной жизнеспособности, задаваемые на длинных временных отрезках[43]. Это первичная власть и первичная солидарность, которые позволяют народу существовать до и помимо представляющих его официальных институтов.

В свое время другой автор, Евгений Иванов, предложил различать два типа групповой солидарности. «На древнем Ближнем Востоке и в Средиземноморье понятиями ām (древнееврейское. – М.Р.) и laos (древнегреческое. – М.Р.) обозначали человеческие группы, чья идентичность определяется identity их властителя, господина или начальника. <…> Противоположным матичному («матица» – брус, служащий основанием для потолка в деревянном срубе. – М.Р.) концепту групповой идентичности, был концепт идентичности сетевой, обозначаемой в древнееврейском языке словом goy, в древнегреческом ethnos». Иными словами, в одном случае солидарность существует лишь постольку, поскольку «существует лидер, исполняющий роль несущего конструктивного элемента (матицы)», в другом – «зиждется на равноправии, самоорганизации и самоопределении»[44].

Это различение касается, на мой взгляд, не степени иерархичности сообщества (все дееспособные сообщества иерархичны), а характера идентичности человека в качестве его члена. Она может быть производной от отношений господства – подчинения, т. е. исходно «зависеть» от власти. А может – принадлежать человеку как его собственное достояние, через ту связь с предшествующими поколениями, в которую каждый из членов сообщества вовлечен от собственного лица, напрямую. И так же напрямую он вправе взаимодействовать с другими членами сообщества для сохранения и воспроизводства совместного наследия.

Эта «не лицензированная» государством солидарность часто вызывает у властей оторопь. Даже в том случае, если обещает быть им полезной. Эрик Хобсбаум, рассуждая о новизне национализма, упоминает о негодовании Фридриха Великого по поводу намерения жителей Берлина участвовать в защите города от русских войск и приводит характерную фразу другого монарха о пробудившихся согражданах: «…сегодня они защищают отечество за меня, а завтра – против меня».

Вот и сегодня: опасным национализмом рискует прослыть и самый благонамеренный патриотизм, если он – без лицензии. Если идентичность реализуется на основе самоопределения и самоорганизации.

Марксисты посвятили много усилий обоснованию того, что идея нации – инструмент контроля над идентичностью общества со стороны правящей верхушки. Отчасти это так. Но в отличие от многих других форм идентичности это инструмент взаимного контроля.

Зарождение национальной идеи в Европе действительно сделало возможной странную вещь – искреннюю лояльность в среде низших сословий (вспомним невероятную историю Жанны д’Арк) по отношению к тем, кто еще относительно недавно смотрел на них глазами завоевателей. Но настоящий переворот в истории произошел на следующем шаге развития этой идеи – когда она стала звучать как безоговорочное требование встречной лояльности. Очевидно, именно это отложенное требование смущало упомянутых выше монархов. И не зря – учитывая, что пробужденное – в том числе усилиями сверху (вольными или невольными) – национальное самосознание отозвалось чередой революций. В политическом смысле часто бесплодных, но отразивших принципиальный этический поворот – от власти к народу как основному объекту лояльности. По сути, он и был главной революцией Нового времени.

Солидарность без альтруизма

Национализм – одно из немногих сильных оснований для внутренне мотивированной солидарности правящих по отношению к подвластным (а не просто «опеки» над ними). Пожалуй, это уникальная в истории идеология, постулирующая братство «элит» и «народных масс», но не требующая при этом стирания различий между ними. Ведь братство покоится не на тождестве, а на родстве.

Левое решение этой задачи на основе «голой» социальной солидарности абсурдно: «человек элиты» в социальном плане заведомо чужероден «простому человеку». Неспособность проговорить какие-либо иные основания солидарности «верхов» с «низами», кроме «социально-классовых» – одна из причин скоротечного гниения советской элиты. «Номенклатура» не могла внятно объяснить себе свой элитный статус на основе классового подхода – и в итоге была вынуждена фальшиво разыгрывать «слугу народа» вместо того, чтобы быть его органической частью.

Попытка снять этот налет фальши, поставив во главу угла не преданность «всем народам» или «народу вообще», а принадлежность вполне конкретному своему народу, звучит в очень интересном документе эпохи – солженицынском «Письме вождям Советского Союза»:

«Не обнадежен я, что вы захотите благожелательно вникнуть в соображения, не запрошенные вами по службе… Не обнадежен, но пытаюсь сказать тут кратко главное: что я считаю спасением и добром для нашего народа, к которому по рождению принадлежите все вы – и я.

Это не оговорка. Я желаю добра всем народам, и чем ближе к нам живут, чем в большей зависимости от нас – тем более горячо. Но преимущественно озабочен я судьбой именно русского и украинского народов…

И это письмо я пишу в предположении, что такой же преимущественной заботе подчинены и вы, что вы не чужды своему происхождению, отцам, дедам, прадедам и родным просторам, что вы – не безнациональны. Если я ошибаюсь, то дальнейшее чтение этого письма бесполезно»[45].

В этом фрагменте, предваряющем письмо диссидента руководителям государства, нет ни горячих призывов, ни убийственных аргументов, но в нем есть тот нерв этики и психологии национализма, который одушевляет сообщества даже вопреки наносной идеологической догматике:

это апелляция к солидарности на основе общего происхождения, т. е. расширенного родства, поверх социальных и идеологических различий;

это апелляция к подразумеваемому праву каждого члена сообщества, а не только «уполномоченных лиц», выступать субъектом ответственности за судьбу своего народа;

наконец, это апелляция к взаимным обязательствам между людьми – в том числе между «людьми власти» и «простыми людьми», – возникающими на почве этой ответственности.

Причем – что важно – эти обязательства возникают не в силу альтруистической «заботы о людях», лицемерно предписываемой власти обществом и лицемерно разыгрываемой ею («не доверяй проповедующему альтруизм» – сказал бы Ницше), а в меру верности каждого самому себе («что вы не чужды своему происхождению»). Именно благодаря этому становится возможной прочная горизонтальная связь даже на большой социальной дистанции.

Любовь без взаимности

Пожалуй, здесь мы подходим к наиболее важной стороне интересующего нас различия. Если патриотизм как вертикально ориентированное отношение предполагает солидарность населения страны с теми, кто формально и неформально представляет и олицетворяет ее, то национализм как система горизонтального братства предполагает также и обратное отношение: солидарность элиты с людьми своего народа.

Быть может, именно это делает национализм, в глазах наших правящих кругов, «непристойным чувством».

Существуют две вещи, дисциплинирующие элиту и интегрирующие ее в общество. Это традиция (в том числе внутриэлитная семейно-корпоративная традиция) и мобилизация. Элита, не знающая ни того, ни другого, обречена на «устойчивые патологии». В частности, чтобы обосновать свой статус в собственных глазах, она культивирует «пафос избранности», заменяющий ей «этику ответственности» и проявляющийся в самых разных формах. Здесь и демонстративное потребление как некий церемониал жертвоприношений на алтаре религии успеха, и феодальная спесь чиновничества, и, конечно, богемная субкультура с ее «рукопожатной» быдлофобией – в своем презрении к социальному, национальному, моральному большинству правящие круги и элиты протеста зачастую едины. Все это создает антропологический барьер между «высшими» и «низшими» слоями, ощущение принадлежности к разным биологическим видам, которое каждый выражает в меру своего вкуса и жизненного опыта. Но смысл во всех случаях один и тот же: не может быть никаких «своих» за пределами «своего круга».

Разумеется, для работы с публичными ресурсами, т. е. для политики, эта интимная идея не вполне пригодна, поэтому, говорят нам, так важна идеология, «формула убеждения». И формула, как мы видим, найдена: «патриотизм без национализма». То есть, согласно нашему переводу: любовь без взаимности.

Тот, кто скажет, что «это не сработает», будет не совсем прав. Это уже работает. Притягательность заведомо неразделенной и платонической любви – отнюдь не удел одиноких мазохистов. Она захватывает широкие массы. Например, есть такое явление, культивируемое у нас и действительно принятое обществом, – «спортивный патриотизм». Вот он, пожалуй, является идеальной моделью пресловутого «патриотизма без национализма». Что делает население, охваченное этим возвышенным чувством? Оно «болеет» – сидя дома или на стадионе. Сейчас не будем говорить о том, что одни «болеют за страну», а другие «бегают за деньги». Конечно, этот нюанс накладывает свой отпечаток на все, но даже искренность игроков (спортсменов или политиков) ничего не меняет в сути дела. «Спортивная» модель патриотизма предполагает солидарность наблюдателя с актором, не допуская (логически) ни обратной солидарности, ни возможности для наблюдателя перейти к действию.

Можно, конечно, вспомнить о спортивных «фанатах», которые как раз переходят к действию. Но именно их пример является курьезным, саморазоблачающим симптомом спортивного патриотизма. В официозном языке противопоставление «плохих фанатов» и «хороших болельщиков» абсолютно аналогично противопоставлению «хороших патриотов» и «плохих националистов». Чего хотят «фанаты»? Они хотят не только «болеть» за свою команду, но и «вписываться» за нее. Они хотят активной солидарности, там, где предписана лишь пассивная. Кстати, это очень похоже на попытки некоторых «патриотов» мобилизоваться на защиту играющей в свои игры власти – например, болея за «Газпром» в пресловутых «газовых войнах». Можно любить деньги, но нелепо признаваться в любви к кассовому аппарату. Это так трогательно, но никому не нужно.

Найти активную солидарность в мире спортивного патриотизма – нельзя. Из него можно только выйти. Поэтому к черту спорт.

Этическая недостаточность

Осталось вернуться к началу данного раздела и решить, как все же быть с «официальным ответом» на наш вопрос. С разговорами о том, что в России живут не только русские, а значит, требование преимущественного учета их интересов (например, в сфере миграции, занятости, образования, культурной среды) есть антигосударственная деятельность. В свете сказанного оценить этот аргумент не так сложно. Он представляет собой попытку сослаться на другие народы, чтобы не иметь отношения к собственному. Концепция «многонационального народа» – всего лишь эвфемизм, означающий право многонационального правящего слоя использовать эту территорию как ничейную.

Тот факт, что чиновники, дельцы, в конце концов президенты, составляющие этот правящий слой, являются по большей части русскими, часто служит «убийственным» доводом против националистов – «чего же вам еще не хватает?». В действительности это полное непонимание сути. Не хватает – той самой горизонтальной солидарности, которая возникает либо не возникает на почве общего происхождения. В случае с русским правящим слоем – к сожалению, не возникает. А идеология «многонациональности», ставшая символом веры российского официоза, – залог того, что и не возникнет.

Так что толку сетовать на болезнь «офшорной аристократии», если главное лекарство от нее – солидаризм национального толка – под запретом? В самом деле, если вынести за скобки императив национальной солидарности, то я просто не вижу причин, в силу которых люди, у которых есть деньги и власть, что-то должны людям, у которых нет денег и власти, а также их нерожденным потомкам.

Морализации по поводу власть предержащих бесплодны и пусты там, где не продуманы – или, того хуже, не созданы – основания публичной морали.

В каком качестве мы обязаны чем-то друг другу, в каком качестве выражаем свои требования и притязания в публичном пространстве?

Может быть, в качестве налогоплательщиков, каковыми являемся подчас понарошку? Или в качестве людей, создающих своим трудом ту прибавочную стоимость, за счет которой живет «верхушка»? Но большая часть населения России неинтересна капиталу как объект эксплуатации – в том-то и беда. Проблема с правящей элитой не в том, что она экспроприировала наш труд. Скорее она экспроприировала труд предшествующих поколений – недра, инфраструктуры, – все то, что было создано и завоевано ими. «Экспроприировала» в том смысле, что это коллективное и публичное достояние используется как частное. И со своей стороны заявить эту претензию мы не можем в качестве частных лиц – но лишь в качестве наследников, мыслящих и действующих в национальной системе координат[46]. Нация – таков единственный доступный нам способ создать живую, обязывающую сопричастность прошлых и будущих поколений в масштабах не отдельно взятого рода, а большого общества.

Иными словами, если мы, говоря языком Солженицына, безнациональны, то мы бесправны в отношении судьбы обширного материального и нематериального наследства, которое создано кровью и потом наших предков. Просто потому, что не ясно, на каком основании они – «наши» (ведь когда мы говорим «наши предки дошли до Тихого океана», речь не всегда о прямом биологическом родстве). А коль скоро такого основания нет, то мародерство элит в отношении «бесхозного» достояния, не говоря уже о коррупции и неравенстве, – приемлемая форма поведения. Перефразируя Достоевского, можно сказать: если нации нет, то все позволено.

Сегодня Россия демонстрирует, увы, стопроцентную истинность этой формулы. Наш диагноз – острая этическая недостаточность. Но причины безудержной коррупции на верхних этажах социальной пирамиды и неистовой деградации внизу бессмысленно искать в моральных качествах отдельных лиц. За столетия наблюдаемой истории люди менялись не так уж сильно. А вот общества рассыпались и собирались заново. Это касается и морали. Обыденная, «частная» этика в нашем обществе, хотя и подорвана, продолжает существовать. Это пресловутая порядочность, на которой многое держится. Многое – но не все, поскольку публичная этика недостижима из частной. Личная порядочность не может заменить национальной лояльности. В системе публичных прав и обязанностей все строится вокруг этой оси: посягательство на публичное достояние преступно лишь в том случае, если точно известно, кому оно принадлежит. И если этот кто-то не является фиктивным и подставным лицом, наподобие бумажного, не вызывающего ни у кого никаких чувств, кроме зевоты, «многонационального народа РФ».

Судя по опросам, с каждым годом все больше людей готовы подписаться под лозунгом, официально вошедшим в список «экстремистских материалов» – «Россия для русских», даже невзирая на двусмысленность формулировки (что за грубый утилитаризм: «Россия – для»?). В версии, приписываемой Александру III, та же мысль звучит точнее: «Россия должна принадлежать русским». Быть может, Александр III и не говорил этой фразы, но это неважно, как неважно, что Людовик XIV не говорил «государство – это я». История – это не то, что произошло, а то, что осталось в памяти. Так вот, эти слова врезались в нашу память, и они, по-моему, – не об отношениях с инородцами (по крайней мере не в первую очередь), а об отношениях со своим собственным историческим наследством.

И еще: если вдуматься, в устах государя – это больше, чем афоризм. Это – своего рода невольное завещание. То, что считалось принадлежащим лишь династии, переадресовано нам как народу. Так не пора ли вступать в права?

Часть 3