И вот последний вопрос, который я хочу задать себе и вам. На чью сторону становиться сейчас интеллигенту? На сторону глобалистов, которые сулят светлое будущее цивилизации, искоренение пороков и предубеждений, или же на сторону националистов, которые противодействуют этому сближению всего и вся, этому стиранию всяческих границ?
Я бы ответил на этот вопрос так. Можно было бы искать среднюю линию, если бы процесс шел однолинейно-последовательно и без крайностей. Но поскольку процесс идет галсами и той дело залетает в такие края, что не приведи господь, я бы привел в пример яхтсмена, который тоже идет галсами. И каждый раз, когда он поворачивает яхту вправо и она ложится на правый борт, он сам отваливается в противоположную сторону и висит над левым бортом. А когда яхта поворачивается налево, он, чтобы сохранить равновесие, отваливается и висит над правым бортом.
Вот так и интеллигент. Он должен чувствовать, когда начинается националистическое безумие, — тогда он должен отваливаться на сторону цивилизации, на сторону глобальных ценностей, на сторону мировых ценностей. Но если начинается безумие всемирных ценностей, которые стирают напрочь все национальное и культурное, вот тогда интеллигент должен становиться на сторону национального.
Господи, дай мне разум понять, кому больно, дай мне силу помочь тому, кому больно, дай мне стойкость вынести, если не смогу.
Госпожа Удача
Там еще и покруче: «Ваше благородие, госпожа Удача.» В 1970 году еще не принято было щеголять обращениями царского времени. По тем временам — откровенный вызов. И вложено — в уста белого офицера, которому предписано погибнуть под кинематографическим «Белым солнцем пустыни». Хороша удача. Горечь и ирония, если не усмешка — в таком повороте. Тонкая аристократическая дерзость — стилевой знак, по которому узнается Булат Окуджава. И еще что-то есть в подтексте: «удача» — явно не из советского психологического набора. Не на том строим, не на то ставим.
А теперь и в журнале «Родина» и в Вестнике актуальных прогнозов обсуждается проект, озаглавленный «Удачи XXI века». Первый вопрос, который приходит в голову: а что, теперь не от труда нашего, не от решимости, не от воли нашей все зависит, а от удачи?
Как судьба ляжет?
А в прошлом? Какими словами это обозначалось в эпохи, которые «за шеломянем»? Шанс? Фарт? Талан? Ищу корни. Первый — от французов, второй — от немцев, третий от тюрок. А родное что? Успех?
Это слово: «успех» — лет восемь назад предложили мне откомментировать сибирские социологи. Смысл вопроса: нельзя ли «успех» положить в основу нашей мироориентации, заменив им свежеподмоченную тогда «идейность» и давно подмоченную «веру»?
Что-то, однако, мешало мне безоглядно поставить «успех» во главу угла. Может, то, что «успех» этот самый в предпринимательски-конкурентном контексте предполагает продвижение индивида в ущерб другим? За счет других? Не обращая внимания на других? Как-то это не по-русски, что ли.
Да и какой успех мог пригрезиться в самой середке 90-х годов, когда интеллигентская эйфория от упавшей на нас Гласности стала испаряться, а свобода поносить власть, причем, любую (это же главная радость нашего вольного человека. как будто власть не от нас же) кессонным давлением вышибла из меня всякую мысль об «успехе».
Теперь-то, оборачиваясь, вижу: все-таки втой ситуации вывернулись, выкарабкались. Немного пришли в себя к рубежу веков.
Четыре года, прожитые в новом веке, вряд ли позволяют судить о самом веке, но о последнем десятилетии века ушедшего — вполне. Если по вехам: 1991 — распад страны, изумление, оторопь, дурные предчувствия. 1993 — распад власти, отчаяние, бессилие: дальше некуда, теперь или сгинем, или, оттолкнувшись, начнем всплывать. 1998: дефолт. а это что за зверь такой? Э, нет, нас не возьмешь, мы уже оттолкнулись, выплываем.
В сущности, на всех этапах решается один и тот же вопрос: как развязать инициативу, если при этом ослабляется устойчивость? Где тут успех, а где расплата? Страна неизбежно должна была сбросить панцирь, спасший ее в эпоху мировых войн, но что делается со страной без панциря?
Или, в другом ключе: права человека замечательно ценная вещь, но что с ними делать, если не убережен сам человек, его жизнь?
А в одиночку — как его убережешь?
Освобождение каждого — через освобождение всех? Или освобождение всех — через освобождение каждого? Спор марксистов столетней давности. Кто прав?
Права каждый раз ситуация. Стоит вам шевельнуться в вашем «индивидуальном бытии» — как вы чувствуете на шее хомут «государства», но стоит вам из этого хомута выскользнуть, как вы начинаете искать «крышу», то есть в пределе — тот самый хомут.
Когда-то это называлось: диалектика.
Я не хочу еще и еще раз решать головоломку: был ли распад Советского Союза следствием расшатывания советской психологии (и головокружения интеллигенции), или само это головокружение (от успехов Гласности) и расшат союзных структур — следствия геополитических потрясений, фатально охватывающих мир при переходе к третьему тысячелетию? Я просто хочу понять, где мы. Как будем расплачиваться за существование? И в каком виде намерены существовать?
Разве кто-нибудь хотел распада страны? Горбачев — хотел? Да он крутился, как кучер на бешеной тройке: и поводья надо ослабить, и в кювет не слететь. Я ему сочувствовал, я был даже с ним согласен, только одно мучило: ведь не удержит. Пне удержал.
Ельцин, что ли, хотел распада? Да он его получил готовеньким, ему не до жиру было — только бы остановить дальнейшее падение. Он был малоэлегантен как президент, он раздражал «людей со вкусом», но вопрос-то стоял только один: удержит ли? Удержал.
Распад России теперь остановлен. Или приостановлен — боюсь предсказывать. Это главная, спасительная, может быть, единственная пока эпохальная УДАЧА, которым наградило нас начавшееся тысячелетие. Мы можем и дальше кричать все, что хотим, на всех перекрестках. Но только при условии, что есть, где кричать, кому кричать и о чем кричать. Есть Россия. Любой крикун может через слово повторять, что виноват Кремль, и поносить президента. Не будет России — и кричать будет не о чем.
А перекрестки, на которые сейчас выводит нас история, не легче тех, через которые она нас проволокла в XX веке. Перекрестки такие, что и имени не подберешь. Сплошные псевдонимы. «Юг против Севера». «Глобалисты» и «антиглобалисты». «Международный терроризм». Язык не поворачивается связать «глобализацию» с «Севером», как раньше связывали нечто подобное с Западом. Или совместить «терроризм» с «исламом».
Да ведь сложнее все в геополитике. Ислам — не источник, а только форма. Без всякого ислама в XIII веке лавина монгольских всадников дошла до Европы. Ислам может «санкционировать» такую энергию, или, как сказал бы Гумилев, такую пассионарность, но рождается она и ищет выхода — там, где огромные массы людей уверены, что им не прокормиться без насилия.
Где место России в этой переделке?
И там, и тут. И в Европе, и в Азии. И на Севере, и на Юге. Как раньше — ина Востоке, и на Западе.
Удачна ли эта позиция? Как повернуть.
Пересматривая фильм «Белое солнце пустыни», нынешние культурологи говорят вовсе не о юморе красного воина, который пишет письма своей русской хозяюшке, и не о точеной красоте басмача, имеющего гарем, и даже не о песенке, сочиненной для белогвардейца знаменитым бардом. Другое выявилось в фильме: именно — то, что ни на бытовом, ни на бытийном уровне не смешаться, не слиться русскому и среднеазиатскому опыту в нечто всечеловеческое.
Будет диалог. Взаимоупор. Взаимообмен. Взаимонужда.
Для этого Россия должна крепко стоять на своих ногах.
Да не покинет нас в этой новой ситуации Госпожа Удача.
«Прежде здесь проходил караван…»
Не знаю, что околдовало меня тогда в строчке Хасана Туфана. Может, ледяной озноб, через который душа поэта прошла в лагере прежде, чем по Оттепели вернуться к жизни. И вынести этот полыхающий жар пустыни, этот холод, через который идет караван истории и замирает в забвении. Пронзили меня мощь и бесстрашие стиха, в котором стынет жар и горит лед. С мирным пейзажем Казани туфановский стих вроде бы не соотносился: «караван из Багдада» ступал по облаку. В страшном сне не привиделось бы в ту пору все, с чем суждено было ассоциироваться Багдаду полвека спустя. Но что-то таинственно роднило в туфановских строках запредельный пылающий Багдад и оттаивающую Казань.
Оттаивающую — потому что дело происходило в пору ранней осторожной Оттепели; я служил тогда в «Литературной газете», в ее непременном отделе братских республик; по младости мне «республики» доверить боялись и держали на «автономиях», среди которых самой влиятельной была Татария, татарская литература. Но и ее мне не решались отдать под единоличную ответственность: отчеты со съездов и форумов казанских литераторов я писал не один, а вместе с собкором Булатом Гизатулиным; работали мы душа в душу (кажется, впоследствии, уйдя из газеты, он стал министром культуры республики).
Сквозь выверенные узоры социалистического реализма едва улавливались отсветы легенд: падение казанской царицы с башни. подкоп немецких инженеров-«розмыслов» под стены. взрыв, штурм города. Кое-как уравнивались «эти и те» легенды; копия «суюмбекиной башни», возведенная в Москве, украсила в свой час Казанский вокзал, породнив два города железной дорожной связью. И еще была саднящая параллель: взятие Казани — взятие Рязани (тремя веками раньше), сроднившее прыжок татарской царицы с башни (на самом деле этого не было, но легендой стало) с прыжком русской княгини со стены обреченного города (было и стало легендой). Две женские беды сплетались в одну.
В общем, ехал я в Казань через полвека после давних «литгазетовских» набегов со смешанным чувством радости и тревоги: что там теперь? «Что там» — я немного знал и из печати, и из телерепортажей, когда праздновалось тысячелетие города, и президенты жали друг другу руки, а на заднем плане сверкающими иглами пронзали казанское небо минареты новой мечети, — каковую картинку в 1958 году я не мог бы себе представить иначе, как вкупе с миражным видением багдадского каравана, волею великого поэта оказавшегося «здесь».