Русские и нерусские — страница 21 из 64

А вот насчет того, чтобы специально заботиться о собственной непохожести. И вы в самом деле думаете, что это — «главная черта» Синявского?! Полно, скорее, это про Гробмана, чемпиона Израиля по «выпендриванию»: в августе ходит в гости в сапогах, а зимой — в шортах. Вот ему действительно важно быть не как все.

Я-то думаю, что талантливому человеку просто неважно, как все он или не как все. Или: первый он или не первый. Художник, занятый своей болью, вообще существо без номера. А если кто такой нумерацией озабочен, это плохой признак.

Боль Андрея Синявского — русская история, русская судьба, русская реальность, невменяемость наша, вечная неизбывная «дурь» и безнадежное тягание с западной успешностью. И от этой русской боли было Синявскому, я думаю, в высшей степени наплевать, кто там где его окружает и в какие «общественные движения» его вербуют. Он жил своей сверхзадачей.

Это очень хорошо понял Александр Воронель. Именно поняв Андрея Синявского как русского мыслителя, он ощутил себя мыслителем еврейским! Физик, распятый на «мерах и весах», естествоиспытатель, чья наука «не имеет национальности», затрепетал от забот иудейских. И Нина, верная еврейская жена, из несчастной русской поэтессы, самое это слово «поэтесса» ненавидевшей, превратилась в тигрицу отказа, к которой с уважением и на «вы» обращались приставленные гебешники!

Так если Воронелю хорошо быть евреем, почему бы Синявскому не быть русским?

А если быть русским в его ситуации, когда национальная идея идет вразрез со всемирной ролью, — если в этом положении быть русским — означает непрозрачность, так, извините, прозрачность тут ничего не прибавит, и оттого, что вы выведете такого мыслителя на чистую воду, смутность ситуации не исчезнет, и проблема к разрешению не приблизится. Потому что масштабы задач несоизмеримы.

Тут я подхожу к третьей ипостаси Нины Воронель: к ее детективной фантазии. Она скрупулезно расследует: неспроста же в лагере позволили Синявскому писать «Голос из хора», а потом дали вывезти во Францию дорогую мебель! А что, если вся эта история: и публикации «Абрама Терца» за границей, и судилище, и срок, и высылка — на самом деле многоходовая дьявольская операция советских спецслужб с целью внедрить Синявского за рубежом в эмигрантские круги (и вообще под корку западной интеллигенции) как агента влияния?

Интересно. Панаевой такое в голову бы не пришло. Боюсь, что и Розанов, он же Варварин, не додумался бы. Разве что Юлиан Семенов?

Так вы допускаете, что наши идеологи и контрразведчики настолько дальновидны и последовательны, что способны задумывать и осуществлять такие долгоиграющие операции? Что-то не верится. Не ближе ли к истине другое: что эти службы между собой сговориться не умеют: одни чету Воронелей выпускают в Израиль, а другие гадят и препятствуют.

Ну, пусть даже так: запустили они агента влияния (попутно уморив Даниэля, пристегнутого к операции ради эффекта достоверности). Ну, и что получили? Синявского, который пошел направо, когда все (там, во Франции) пошли налево? Или: он налево, а все направо? Да кого это интересовало уже тогда, когда они там очередной раз передрались? Пусть лучше Нина вспомнит сплоченный единым порывом «миллион задниц», еще при Советской власти вогнавший ее в ужас, когда в Гиссаре она подсмотрела исламский праздник «из-за полуприкрытой двери медресе». А потом пусть продолжит свои изыскания на предмет того, сотрудничал ли Синявский с гозбезопасностью.

Ах, сотрудничал! И сам сознался! И Хмельницким подтверждено: в сороковые годы в Париж за казенный счет летал. На бомбардировщике! Француженку обольстил, чтобы тексты свои там публиковать.

Вот тексты и останутся. А подробности биографии, как догадывается сама Нина, быльем порастут. И интересны лишь постольку, поскольку интересны тексты. На какую разведку работал Иван Посошков? Был ли двойным, то есть чекистским, агентом деникинский офицер Александр Попов, взявший впоследствии в качестве псевдонима имя и фамилию своего погибшего брата: «Михаил Шолохов»? Это интересно? Интересно. Потому что «Тихий Дон» интересен.

А вот кто на Руси писатель номер один, решительно неинтересно.

Ну, как же: Синявский, поди-ка, рассчитывал, что, выйдя из лагеря, он займет место главного русского писателя, ан нет: место успел занять Солженицын.

Это еще что! Вон Геннадий Айги как-то заявил, что в поэзии всего три гения всех времен и народов: Гете, Рильке и Красовицкий.

Первых двоих слушатели проглотили, а насчет третьего переспросили ехидно:

— Красовицкий? Лучше тебя?

— Почему лучше? — обиделся Айги. — Вровень!

Мне бы ваши заботы, господин учитель.

Покину-ка я литературные ристалища с их обидами и обращусь к кинематографу, благо Нина Воронель дает к тому отличный повод: уже в качестве израильтянки она посетила Каннский фестиваль как раз в тот день, когда Андрей Тарковский показывал там свою «Ностальгию».

Вот ее отчет.

В зале — «обезумевшие от напряжения кинозвезды и понукаемые ненасытными продюсерами режиссеры»; умопомрачительные наряды, придающие всем дамам товарный вид, и атласные лацканы, делающие всех мужчин похожими на официантов.

На сцене — Андрей Тарковский: «печальный ангел» под сенью «неоглядного полотна Экрана»: «бледное треугольное лицо нервно подергивается, вскидывая левый угол усатого рта к затравленному лермонтовскому глазу».

Оценили портрет? Рад засвидетельствовать точность и беспощадность пера. Могу также засвидетельствовать точность и беспощадность анализа фильма в ее очерке: о «Ностальгии» ни один кинокритик, кажется, не написал так проницательно: не вскрыл, как Нина Воронель, нашу вечную русскую жажду проклясть свое и отлететь на чужое, чтобы тотчас, исчужа, изойти тоской по своему. Вот оно, двойное дно, дорогие соотечественники.

В этом поразительном разборе только одна фраза написана в жанре кинокритики: что на всей этой каннской киноярмарке «Ностальгия» Тарковского — единственное произведение искусства.

В контексте всего написанного эта фраза кажется фиговым листком, так что кинодеятели (включая и самого Тарковского), справедливо пропустив эту фразу мимо ушей, на Нину Воронель обиделись.

Я бы на их месте поклонился ей до земли. Но речь не об их амбициях. Речь о том, почему на фоне каннской кинобутафории ее зарисовка кажется такой вызывающей.

Потому что она из ситуации начисто, демонстративно, издевательски выпадает. И тем самым ситуацию просвечивает, высвечивает, выворачивает насквозь: ситуацию всеобщей «товарности», купли-продажи, в обстановке которой не только кинодивы и кинодеятели придают себе «товарный вид» (сама Нина, не стесняясь, делает с собой то же самое; рискну добавить от себя: есть из чего делать), но даже произведение настоящего киноискусства, порожденное глубинами духа, — приобретает клеймо рыночного торжища.

Теперь обернем эту киномодель на литературную ситуацию, описанную у Нины как «Вариации на тему Золушки».

Прибывает она из Харькова завоевывать Москву с ненужным дипломом университетского физмата и с воображаемой волшебной туфелькой, которую нужно в нужном месте потерять.

Потерять, понятное дело, лучше всего в ресторане Центрального дома литераторов. Откуда при удаче ляжет путь в Переделкино, заветный писательский город. А там, если опять-таки повезет, и какой-нибудь добрый дедушка Корней поможет, — откроется путь в еще более недоступный Союз писателей.

Нине везет. А дальше к ней, уже завоевавшей место под литературным солнцем, идут косяком земляки-харьковчане, начинающие поэты, которым охота в Москве «проветриться».

Врут. Не «проветриться». А зацепиться в той «сладкой жизни», которая чудится им на месте литературы.

«В Москве можно пробиться по-настоящему». «Мы, совсем зеленые, только что из провинции, тычемся, как слепые котята, в джунглях чужого, равнодушного к нам, огромного города». «Только бы найти заветный ключик, и распахнется волшебная дверь».

Распахнули. Что же за дверью? Освоив секреты проходных дворов и служебных дверей Дома литераторов, предприимчивая Золушка обнаруживает, что сверкающее здание советской литературы — мираж, что оно рухнуло (не от напора ли штурмующих? — Л.А.), и оказывается в конце концов эта Золушка со своей туфелькой «на жердочке в одноэтажной времянке израильской литературной тусовки» вместе с такими же перелетными птицами. И там, наверное, продолжает думать, что ей — завидуют! Все! От неудачливых поэтов, продолжающих мыкаться в окрестностях ресторана ЦДЛ, до гебешников, гадящих отказникам вплоть до самого трапа самолета, который должен отвезти избранных на историческую родину.

Что-то плохо верится мне насчет зависти. Надо же быть абсолютно пустым внутри, чтобы зависть (Нина пишет ее с прописной буквы: Зависть) числить универсальным двигателем эмоций. Не верю, что Нина Воронель в это верит. Не зависть же двигала ею, когда сквозь немую музыку математических формул услышала она карканье Ворона Эдгара По! А потом заразилась ритмами Оскара Уайльда! Это же одаренность, а она по определению исключает зависть.

Но соблазн — остается?

Остается. Особенно, когда выворачивается в свою противоположность, и тогда противоположности сходятся. То есть из армии карьеристов, мечтающих прорваться в систему (и в литературу), штурмующие переходят в армию диссидентов, мечтающих эту систему (и литературу) сровнять с землей.

Нина признается, что, сойдясь с диссидентской братией поближе, она ухудшила о ней свое мнение.

Еще бы! Биологическая жизнь так устроена: с кем ни сойдись «поближе» — мнение «ухудшится». Так, может, лучше не сходиться? Не лезть в кучу?

Да как же не лезть, когда кругом — сплошные кучи! Не делать же все наоборот, как Гробман! Но тогда — принимай законы кучи. А это значит: вламываются в дом, когда хотят, без приглашения: «друзья, друзья друзей, случайные знакомые, случайные знакомые случайных знакомых. И все вокруг суетятся, что-то пишут, читают написанное дрожащими от волнения голосами». Думают, что атакуют тоталитарную державу, а на самом деле штурмуют, только с тыла, ту же самую «сладкую жизнь».