Русские и пруссаки. История Семилетней войны — страница 10 из 67

Донцы были анархической частью русской армии. Каждый год они сами выбирали своих полковников, сотников и других офицеров, за исключением бригадных генералов, и поэтому лишь в слабой степени считали себя обязанными к повиновению. Донской полк представлял собой республику, а вернее движущуюся анархию. Там не было иного закона, кроме обычая степей. Не обременённый обозом, он перемещался с непостижимой быстротой, поскольку вторая лошадь позволяла каждому иметь для себя провизию на три недели. Донцы наводили ужас на мирных жителей. Даже царские генералы старались следить за ними и по возможности сдерживать с помощью драгун, чтобы их грабежи и опустошения не обрекли на голод всю армию и не побудили отчаявшееся население к бунту.

Вооружение донцов составляли ружья, луки, сабли и длиннейшие пики. Их тактика напоминала действия древних скифов: засада, внезапное нападение, притворное бегство с последующей контратакой. Неспособные выдержать натиск прусской кавалерии, они были идеально созданы для того, чтобы изводить неприятеля неотступным преследованием и деморализующими наскоками. Атакуя с дикими криками на своих низкорослых лохматых лошадях прусскую пехоту, они приводили её в замешательство. Подобная тактика сбивала с толку европейских генералов, да и в русских регулярных войсках её не всегда понимали: по словам Болотова[41], который сам видел их в действии, это были ничтожные вояки, умеющие лишь спасаться бегством и непригодные для атак. Зато они великолепно несли разведывательную и дозорную службу, врасплох нападали на неприятеля и изматывали его ложными тревогами.

«Рижский вояжир», признавая, что донцы самые храбрые из казаков, судит их ещё более строго, чем Болотов: «Передвигаются они в совершенном беспорядке, подобно стаду, и колонна из 800 донцов может растянуться на четверть лье. Ружья они заряжают самым примитивным способом, насыпая порох из рожка и вынимая пули из особого мешочка. Начальники столь мало ценят их, что даже не интересуются числом убитых». Этот же свидетель, находившийся некоторое время в главной квартире Апраксина и обедавший за генеральским столом, рисует любопытный портрет Краснощекова, самого популярного из казачьих командиров:

«Вся его наука состоит в том, чтобы нападать издали с помощью копья или стрел. Как говорят, он никогда не даёт пощады. Из боевых действий он участвовал только в осаде Очакова[42], но, как мне известно, оказался неспособен командовать даже разведкой. Он и слышать не желает о действиях ночью, ссылаясь на то, что это очень опасно, поскольку в темноте чёрт может всех запутать. <…> Своим возвышением он обязан родством с Разумовским. <…> Сами русские называют его колдуном, в этом уверял меня даже генерал Лопухин, а когда я возразил, что в Германии не верят в колдунов, он сказал: «Как же можно не верить столь несомнительной вещи?»»

Любопытно заметить, что уже в 1758 г. в рассказе скептического «вояжира» появляется легенда о Краснощекове, столь распространённая в русских народных песнях, где он выступает как отважный и находчивый герой, Ахилл и Улисс[43] русского эпоса, взявший Берлин и похитивший «пруссачку» — не то жену, не то дочь Фридриха II, которая служит олицетворением вражеской столицы. Переодевшись купцом, он проникает к самому королю и требует себе водки. Король расспрашивает его про героя Краснощекова, и тогда казачий вождь открывается, выскакивает из окна и уходит от преследователей. Но для русского народа и сам Фридрих был колдуном: он мог принимать обличье сизого голубя, серого кота, ястреба, чёрного ворона, утки и таким образом ускользать от своих врагов[44]. Для этих простодушных умов «злой король» — настоящий колдун и оборотень. Соперничать с ним может только один Краснощеков.

Эти достоинства и недостатки донцов, в которых было намешано столько азиатского, проявлялись в ещё большей степени у таких экзотических нерегулярных войск, как «разнонародные команды», составлявшиеся из представителей финских, финно-тюркских, татарских и монгольских народностей: волжских калмыков, казанских татар, мещеряков, башкир и крещёных ставропольских калмыков. У себя на родине они не знали ни рабской зависимости великорусских крестьян, ни почти республиканских казачьих порядков. Во главе их племён стояли старшины, бывшие одновременно и крупными собственниками, и военными предводителями.

Самыми отважными среди этих всадников были некрещёные волжские калмыки, наполовину мусульмане, наполовину язычники, прямые наследники древних монгольских завоевателей. В начале Семилетней войны предполагалось иметь их при армии в числе 8 тыс. чел., но впоследствии ограничились лишь половиною, повелев остальным находиться в полной готовности. Фактически же было призвано всего 2 тыс. Хотя они и отличились в войне с татарами на Кубани, но всё-таки использовать их оказалось затруднительным. Точно так же было взято лишь по 500 всадников «о дву конь» и у остальных четырёх народцев. Эти «разнородные команды» казались опасными своим духом независимости (право наказания они признавали только за собственными начальниками), а также их обычаем грабить и дикими нравами, вследствие чего на квартирах приходилось постоянно следить за ними, употребляя для этого регулярные войска. Калмыки Дондук-Даши шли через русские губернии в сопровождении донцов и драгун, чтобы не давать им грабить деревни. На них смотрели как на диких зверей, которых опасно выпускать из клетки.

Превосходные наездники, они столь же хорошо сражались и спешившись. В их вооружении не было никакого порядка: например, на один отряд из 286 мещеряков приходилось 72 ружья, 242 лука и 63 сабли. Государство давало всем этим инородцам своего рода национальную форму — сукно на кафтаны и меховые шапки: красное для калмыков, зелёное для мещеряков и башкир и синее для казанских татар. Эти воины с желтоватыми лицами и выступающими скулами, узкими глазами, бритыми головами, кривыми саблями, дикими криками на неведомых языках были среди других частей русской армии каким-то страшилищем для неприятеля. Оказавшись на границах поражённой ужасом Германии, они заставили вспомнить о нашествиях древности и казались наследниками гуннов Аттилы и монголов Чингисхана.

Артиллерия в русской армии подразделялась на полевую и гарнизонную (крепостную). К 1755 г. пехотный полк должен был иметь по штатам шесть орудий: две трёхфунтовые пушки и четыре шестифунтовые «мортирцы»[45]. Использовались эти орудия плохо из-за неумения пехотных офицеров обращаться с ними, и поэтому сентябрьским указом 1756 г. в каждый полк было назначено по одному артиллерийскому офицеру. Однако вследствие растянутости орудий по фронту эти офицеры не успевали уследить за ними. Впрочем, в большинстве полков вместо шести имелось в наличии лишь четыре орудия: две пушки и две «мортирцы», а у драгун и слободских казаков по два орудия на полк. Всего в русской армии числилось 522 «мортирцы» и 257 полковых пушек, но при начале кампании было взято лишь 350 орудий. Кроме того, в 1756 г. изготовили некоторое число «близнят» — трёхфунтовых парных мортирок на одном лафете, однако они оказались бесполезными и их просто бросали по дороге.

Полевая артиллерия в начале войны имела 233 орудия восьми различных калибров (все бронзового литья), из них 107 пушек, 91 «мортирцу» и 35 гаубиц.

Гарнизонная артиллерия насчитывала несколько тысяч орудий, из которых девять десятых были железными и в своём большинстве уже давно устарели.

К этому времени в артиллерии были произведены важные реформы генерал-фельдцейхмейстера П.И. Шувалова. Отчасти они опережали даже то, что делалось во Франции и в Пруссии. Шувалов создал артиллерию как род войск, вдвое облегчил пушки и лафеты, уменьшил до пяти число калибров, ввёл в употребление разрывные ядра и многоствольные орудия, увеличил точность и дальность стрельбы. Утверждали, будто русские снаряды летели на 500–600 саженей[46] — намного дальше, чем во французской артиллерии, хотя это и представляется весьма сомнительным.

Главным нововведением Шувалова был единорог — уменьшенная и облегчённая разновидность гаубицы, которая стреляла на 1500 саженей, а с близкого расстояния могла вести скорострельный огонь.

Поскольку все эти реформы происходили в самом начале войны, следовало ожидать, что и полковая и полевая артиллерия получат усовершенствованные орудия, и хотя начинать пришлось без них, авторитет этой «секретной» и «новоизобретённой» артиллерии был в русской армии очень высок. Болотов пишет о ней с почтением и таинственностью. Слава её достигла и Европы: австрийцы, чтобы польстить царице, просили для себя одно новое орудие в качестве образца. Но Людовик XV, которому предложили прислать вместе с орудием даже русского офицера, вежливо отклонил такую любезность, чтобы не поощрять «тщеславие г-на Шувалова». При Егерсдорфе действовало только несколько из этих новых орудий, однако в последующих сражениях они сыграли решающую и смертоносную роль.

Россия обязана Шувалову и за создание корпуса военных инженеров, которого до Вобана не существовало даже во Франции. В его составе полагалось иметь 1302 чел.: 3 генералов, 10 офицеров Генерального штаба, 66 офицеров, 192 кондуктора, 229 минёров, а также инженерных учеников, мастеровых и прочих нестроевых служителей. Большая часть из них была распределена по крепостям, остальные составляли инженерный полк, квартировавший в Петербурге. В мирное время инженеров использовали не только на фортификационных работах, но также для топографических съёмок, при землеустройстве и даже на строительстве всякого рода зданий. В военное время инженерный корпус предназначался главным образом для осад, а не для действий в полевых условиях. Действовавшая против Фридриха II армия имела весьма малочисленный инженерный отряд — всего 66 чел. под командованием француза генерала дю Боске. Кроме того, Шувалов учредил ещё и инженерный архив. Заметим также, что русские уже тогда умели строить понтоны, используя для этого парусину, что, по-видимому, было их собственным изобретением, поскольку пруссаки делали их из кожи и железа.