Нетрудно понять, что молодому и очень резвому Убаши, мечтавшему быть самым главным, как прадед, такие нововведения пришлись крайне не по душе, и этим, безусловно, нашлось кому воспользоваться. Довольно скоро в калмыцкие улусы вернулся с Кубани и был прощен один из экс-претендентов, Цебек-Доржи, сумевший понравиться юному хану своим полным неприятием «зарго» и, став его ближайшим советником, принялся понемногу настраивать неопытного юношу против России. Уверяя, в частности, что раз русские поступили с ним так нехорошо, то и он вправе ответить им адекватно. Например, бросив все и вернувшись в родную, некогда покинутую Джунгарию, где китайцы лояльных монголов очень даже привечают, а реки вообще, – недаром же певцы поют, – текут молоком и медом. Трудно сказать, в самом ли деле Цебек-Доржи действовал по наводке Крыма, пославшего ему «сорок сумок золота, сорок кувшинов серебра», но факт остается фактом: работал он настойчиво и аккуратно, понемногу собирая вокруг себя кружок нойонов, считавших, что с Россией пора разводиться.
Резоны при этом у каждого были свои, – главному ламе ханства не нравилось, что калмыки принимают православие, кто-то не попал в «зорга» и обиделся, еще кто-то надеялся, воспользовавшись таким поворотом, сделать карьеру, а еще подливали масла в огонь и недавние эмигранты из разоренной Цинами Джунгарии, которым на Волге не нравилось и хотелось домой, – но разговорчики понемногу превращались в заговор, развитию которого, помимо прочего, способствовали и объективные обстоятельства. В первую очередь, недовольство калмыков, и не только знатных, запретом переходить на левый берег Волги. Логика в таком запрете была: Россия вновь воевала с турками и заботилась об облегчении мобилизации, но хозяйства кочевников от уменьшения территории пастбищ страдали, скот голодал и погибал, вслед за ним голодали люди, а голод никогда не способствует симпатий к власти. И это соображение заставляло нойонов думать о побеге в Китай еще серьезнее, ибо объявить виновницей всех бед русскую администрацию означало отвести обвинения от себя.
Железный поток
Короче говоря, к 1770 году все было уже готово. Недоставало только отмашки от хана, – Убаши никак не мог решиться сжечь мосты, – но и за этим дело не встало: летом 1770 года, пребывая в действующей армии на Северном Кавказе, хан поссорился с русским командующим, генерал-майором Медемом и, умело доведенный «ближним кругом» до белого каления, приказал коннице возвращаться в родные степи. А это уже называлось дезертирством, прецедентов за всю историю калмыков не имело и ничем хорошим кончиться не могло, так что, вернувшись домой, хан дал заговорщикам, только того и ожидавшим, зеленый свет. Сразу после чего Цебек-Доржи послал в Астрахань предупреждение о предстоящей «великой Государыне измене» с намеком на то, что уж он-то, кабы был ханом, не изменил бы ни за какие коврижки, но русская администрация, хорошо осведомленная, кто есть кто в ханской ставке, решила, что речь идет об очередном туре интриг, сообщению не поверила и никаких мер не приняла, так что и сам доносчик не рискнул настаивать. А потом стало поздно.
Движение улусов на восток началось в самом конце декабря, – причем на старте специально посланные заговорщиками люди перебили всех русских купцов и промышленников, находившихся в улусе, тем самым исключив для все еще сомневавшегося хана возможность передумать, – после чего в январе 1771 года свернул свою ставку, возглавив откочевку, и сам Убаши. Уходить хотели не все, но хан есть хан, так что подчинились многие даже из тех, кто не слишком хотел, а кто очень не хотел, тех нашли способ убедить. Многие же и вовсе не знали, что и почему, а просто исполняли приказ. В итоге в путь тронулись около 33 тысяч юрт (около 170 тысяч душ), – две трети всех калмыков, – а ослушаться воли хана смогли, в основном, зимовавшие далеко от ставки. И вполне понятно, что слабые пограничные крепости, коменданты которых, помимо прочего, не знали, в чем дело, сдержать уход такого количества людей, к тому же опытных воинов, просто не могли. Даже если бы рискнули. Но не рискнул никто: беглецы уходили потоком, затормозить который уже было невозможно.
Казацкие разъезды, запоздало посланные вслед «для вразумления», просто не рисковали приближаться: по приказу хана их расстреливали на расстоянии. Очень много проблем доставили башкиры, идущие по пятам и отбивающие скот и повозки. Еще больше бед принесли казахи, считавшие уходящих своей законной добычей и вымещавшие старые обиды, тем паче что от Белой Ханши пришла просьба вернуть беглецов, а если не выйдет, примерно наказать. Вернуть не вышло, но поживились и порезвились изрядно, калмыкам же, хоть они и отбивались, приходилось сложно, и чем дальше, тем сложнее. А зима и ранняя весна не способствовали выживанию слабых, и назад, – а желающих становилось все больше, пути не было из-за тех же казахов, но и впереди маячили туркмены Эмбы, вообще никаких правил не знавшие, и солончаки, и безводные пустыни близ Балхаша, и опять казахи, но уже горные, то есть киргизы, в те времена совсем дикие. В общем, когда после семи месяцев пути мигранты, наконец, отбиваясь от наседавших мародеров, переправились через верховья Или в пределы уже китайской Джунгарии, где их уже ждали представители маньчжурских властей, от 30 тысяч откочевавших юрт оставалось еле-еле две трети, а считая по душам, так и менее того…
Глава XLVIII. ПРИНЕСЕННЫЕ ВЕТРОМ (5)
Дороги, которые мы выбираем
Говорят, в старости, наставляя сыновей, Потрясатель Вселенной, помимо прочих мудрых речений, сказал и так: «Решая свою судьбу, подумай день и ночь, решая судьбу человека, от тебя зависящего, подумай две луны, решая судьбу народа, не стыдись подумать год». Не может быть, чтобы Убаши-хану не была ведома эта заповедь, – Ясу мальчики в Степи учили наизусть с детства, – но, принимая свое судьбоносное решение, он явно не вспомнил завет великого пращура. А стоило бы…
Как мы знаем, «путь на родину» для покинувших берега Волги калмыков был очень труден, и потери, понесенные в этом пути, непомерно велики. Однако как бы там ни было, пусть и через тернии, желанная цель была, наконец, достигнута и, казалось бы, можно было успокоиться, перевести дух, а то и радоваться, понемногу обустраивая нормальную жизнь. Однако, как выяснилось, особых поводов для радости не было. Скорее, наоборот. Уговаривая Убаши вернуться в «милые земли», заговорщики полагались на посулы недавних эмигрантов, – особенно некоего Тайши-Цэрэна, «медоречивого и шелкоязыкого», – а те, в свою очередь, исходили из того, что дома, где бесконечная война, по слухам, все же завершилась, Цины, сломав непокорной Джунгарии хребет, ушли восвояси, как уходили раньше. А значит, все как-то пришло в норму. При таком раскладе грядущее виделось в самых радужных оттенках: кто бы на пепелище ни занимал престол хунтайчи, приход новых людей, опытных воинов, да еще не попрошаек, а со скотом и пожитками не мог его не обрадовать. Так что Убаши со всей неизбежностью светило, получив достойный его силы почет и улус, возвыситься, став одним из столпов ханства, а то и со временем кем-то покруче. А его вельможи, соответственно, уже видели себя во снах персонами, особо приближенными к столпу, с возможностями, о которых на Волге не могли и мечтать.
Однако все оказалось совсем не так, как думалось. Маньчжуры на сей раз никуда не ушли, образовав на территории уничтоженной под корень Джунгарии «Новую провинцию – Синцзян» под прямым управление Пекина, – а это мешало все карты. Ибо, согласитесь, одно дело – сильным и богатым возвращаться домой, к обедневшей и ослабевшей родне, и совсем другое – проситься в приймаки к новым хозяевам, чужим и не имеющим никаких оснований доверять. Правда, по первому временивсе складывалось относительно недурно. Фактически чужие в «Новой провинции» люди, имеющие хорошие боевые навыки, были Пекином сочтены полезными, в соответствии с чем местные власти получили распоряжение оказать им всю необходимую помощь в размещении, а сам Убаши с ближним кругом был приглашен в столицу, где получил аудиенцию самого хуанди Цяньлуна и почетные титулы с дорогими подарками за будущую верную службу. Самому Убаши оставили титул хана, подкрепив его придворным званием «ван» и патентом на статус чиновника второго (максимального для неманьчжура) ранга, однако все это была всего лишь номинальная мишура, поскольку у Цинов на новых подданных были особые планы.
Калмыкам предоставили земли под кочевье на границе со Степью, но не сплошные, а раздельные, специально нарезав рубежи кочевий так, чтобы они не соприкасались. Сверх того, древнее и привычное деление на улусы и аймаки упразднили, учредив вместо того «хошуны» (дивизии) – военные округа, управляемые нойонами и разделенные на «джасаки» – военные уезды, обязанные выставлять 150 всадников. При этом права сбора налогов владетельным князьям, зайзанам, знати поменьше, и самому Убаши-хану не дали, взамен установив им оклад жалованья, – что обеспечивало более чем шикарную жизнь, но превращало вольных аристократов в правительственных чиновников. В сущности, калмыков превратили в военно-полицейское сословие типа российских казаков или «черкесов-башибузуков» поздней Порты, но без всякой автономии, определив им исполнять карательные функции против все еще действовавших в «Новой провинции» партизан, а также мусульманского населения, настроенного по отношению к маньчжурам крайне враждебно. Нравилось все это, – особенно жесткая централизация, которой в России не было, и бюрократия, отягощенная коррупцией, – далеко не всем. Даже Убаши, которому, казалось бы, шли навстречу во всем, тосковал, писал в Пекин жалобы, а через три года, совсем молодым, – всего 29 лет, – и вовсе умер, как говорили, «от великой печали», ко всему еще и бездетным, что было воспринято подданными как знак неодобрения Небом ханских дел. Рядовые же калмыки всерьез подумывали насчет обратной откочевки, – и многие (не менее 5 тысяч юрт) даже бежали обратно в Россию, добравшись до Волги, – а потом улусы вновь перетасовали, переведя во внутренние районы Восточного Туркестана, и бежать стало некуда. Пришлось приспосабливаться.