Станислав РассадинРусские, или Из дворян в интеллигенты
В оформлении использован фрагмент картины неизвестного художника первой половины XIX в. «Прогулка в Останкине»
ПРЕДОСТЕРЕЖЕНИЕ
Предисловие — странный жанр. Во всяком случае, предисловие авторское; если его пишет кто-то другой, подобное можно еще объяснить целью рекламно-рекомендательной или, как было в непозабытое вчера, наоборот, опасливо предупреждающей. Мол, будьте настороже, не всему верьте у данного автора.
(Не могу удержаться, чтобы не вспомнить фразу из пародии А.Б. Раскина — как раз на предисловие «к переводному роману сомнительного характера»: «Наш читатель легко разберет, что к чему в этой книге, и, с отвращением отбросив ее, вынесет из нее много полезного для себя».)
А писать самому… Зачем?!
Чтоб рассказать, что именно вы встретите в книге? Однако если это возможно, стоит ли ее вообще читать (и писать)?
Или — предупредить, чего в книге не будет? Вот это резоннее. Поэтому — не предисловие, а предостережение.
Покойный Натан Эйдельман некогда в предисловии (!) к одной из моих книг писал — в сущности, именно предостерегая читателя от излишних ожиданий:
«…Для Ст. Рассадина, для его работы в жанре «биографии писателя» идеальный автор, то бишь объект постижения, — ну, скажем, тот кто создал «Песнь Песней» или «Слово о полку Игореве», от силы — Гомер. Писатель, от которого ничегошеньки не осталось, кроме… того, что он написал».
Конечно, преувеличение — притом полушутливое. Так, в книге, которую вы открыли, речь может зайти, например, о восхитительном чревоугодии Ивана Андреевича Крылова. О пресловутом любострастии, впрочем, по-своему неожиданно трогательном, императрицы Екатерины. О воинских доблестях Дениса Давыдова. О семейной драме Дельвига. Об «уголовщине», переломавшей судьбу Баратынского. Ничем не брезгуем, если это — все-таки! — имеет отношение к тому, «что он написал».
Ибо книга — о литераторах, будь то даже Екатерина Великая. О литературе. Через которую, благодаря ей, автор надеется нечто понять в русском национальном характере.
Когда эта книга еще толкалась ножкой в темном авторском чреве… Стоп!
Сперва необходимо отметить: было это давно, много более десяти лет назад, в результате чего на свет и явился тогдашний вариант книги «Русские», по сути, еще черновой набросок, — чего я, понятно, в ту пору не сознавал. Так что прошу рассматривать настоящее издание как совершенно самостоятельное. В самом деле, что же это за «Русские», да еще с исторической эволюцией «из дворян в интеллигенты», без Толстого? Без Достоевского? Без многих других, каждый из которых — хотя бы шаг в вышеуказанном направлении?..
Итак, когда эта книга, выражаясь уже без метафорической вычурности, только еще замышлялась, я поделился полуосознанным сомнением с одним своим другом. Дескать, хочу набросать, пусть пунктирно, словно бы типологию русского характера, где тот же Крылов — не только басенный гений, но «русский лентяй», Гоголь — «русский провидец», Вяземский — «русский меланхолик», Некрасов — «русский страдалец», Лесков — аж «русский русский». И друг, зная мою страсть к пересмотру репутаций, под час даже к реабилитации, скажем, «русского неудачника» Бенедиктова, спросил озабоченно:
— А не выйдет ли это слишком хрестоматийно?
Ах, если бы вышло! Но — не получится. К моему сожалению и помимо моей воли.
Коротко говоря, то, что мы называем «русским характером», по убеждению моему, именно в наше время, неопределенное и раздрызганное, именно на перепутье, где мы неожиданно для себя оказались, никем более не ведомые или по крайней мере не шибко верящие ведущим, — именно сейчас этот характер получил трагический шанс осознать себя без самообманов. Чего не сделаешь, не оглянувшись.
Сумеем ли — другой вопрос, но все-таки путь, которым шло русское сознание и который схематически определен в подзаголовке книги, нынче, когда искусственное солнце заранее назначенного грядущего уже не слепит и не отвлекает общественного взора, этот путь — единственное, в реальности чего можно быть уверенным. И оглядываем мы его, что бы там ни было, освобожденным взглядом, чем не приходится хвастаться (увы!), но тем не менее следует признать. В конце концов даже «гол, как сокол» — чем не форма свободы?
Часть перваяОБ ОДНОЙ РОССИЙСКОЙ УДАЧЕ
НАЧАЛО И КОНЕЦ ГАРМОНИИ, или РУССКИЙ ГЕНИЙАлександр Пушкин
Пушкин был завершителем старой Руси, Пушкин запечатлел эту Русь, радостный ее долгим неслышным созреванием и бесконечно гордый ее наконец-то из-под сказочных тряпиц засиявшим во лбу алмазом.
В среду 19 декабря 1834 года у Александра Сергеевича Пушкина вышел спор с великим князем Михаилом Павловичем; случилось то «у Хитровой», то бишь у Елизаветы Михайловны Хитрово, и попало в пушкинский дневник:
«Потом разговорились о дворянстве. Великий князь был противу постановления о почетном гражданстве…»
Осмелюсь на полуфразе прервать запись для пояснения и вопроса. Пояснение: в 1832 году в России было учреждено звание потомственного почетного гражданина — для особо заслуженных лиц купеческого и иных низших сословий; оно должно было открывать людям образованным и богатым выход в сословие, свободное от телесных наказаний, от рекрутчины и подушных податей. И вопрос: почему же великий князь «противу» этой демократической уступки? По-видимому, как подсказывает десятилетиями вбивавшийся в нас обычай не разделять консерватизм и монархию, уступка раздражает его самодержавный гонор?
Ничего подобного. Наоборот. Михаил Павлович считает, что она недостаточна:
«…Зачем преграждать заслугам высшую цель честолюбия? Зачем составлять tiers état, сию вечную стихию мятежей и оппозиции?»
Что ж отвечал государеву брату Пушкин?
«Я заметил, что или дворянство не нужно в государстве, или должно быть ограждено и недоступно иначе, как по собственной воле государя. Если в дворянство можно будет поступать из других состояний, как из чина в чин, не по исключительной воле государя, а по порядку службы, то вскоре дворянство не будет существовать или (что все равно) все будет дворянством. Что касается до tiers état, что же значит наше старинное дворянство с имениями, уничтоженными бесконечными раздроблениями, с просвещением, с ненавистью противу аристокрации и со всеми притязаниями на власть и богатство? Эдакой страшной стихии мятежей нет и в Европе. Кто были на площади 14 декабря? Одни дворяне. Сколько ж их будет при первом новом возмущении? Не знаю, а кажется много».
Невероятная картина. Великий князь выступает за демократизацию дворянства, он хочет пополнить его за счет tiers etat, третьего сословия, а великий поэт брюзжит и ретроград — ствует. Так, что ли?
Самому Пушкину был очевиден парадоксальный комизм спора — он его и заключил шуткой:
— Вы истинный член вашей семьи. Все Романовы — революционеры и уравнители.
А «рыжий Мишка», как величали его в гвардейских кругах, обладавший чувством юмора, да и польщенный намеком на сходство со славным пращуром (какие там «все Романовы» — ясно же, кто из них революционер-уравнитель, Петр!), подхватил охотно:
— Спасибо: так ты меня жалуешь в якобинцы!
И наверное, расхохотался своим характерным — «Ха! Ха!» — резким смехом. Хотя на деле-то оба, Михаил Романов и Александр Пушкин, пребывали каждый на своем месте. Пушкин ратовал за сохранение того сословия, у которого нет нужды благодарить за свое происхождение и положение ничью личную волю: «Потомственность высшего дворянства есть гарантия его независимости; обратное неизбежно связано с тиранией или, вернее, с низким и дряблым деспотизмом». А Романов стоял за доступность дворянского звания — (хотя бы отчасти — и потому, что в таком случае о независимости речи быть не могло: новоиспеченные дворянчики всем были обязаны непосредственно власти.
Этот парадокс, многими не разгаданный, обходился Пушкину дорого. Не говоря уж о «демократах» Булгарине и Полевом, издевательски попрекавших его боярской кичливостью, сам Рылеев стыдил его: «Ты сделался аристократом: это меня рассмешило. Тебе ли чваниться пятисотлетним дворянством?» — а Александр Сергеевич, отвечая по существу, не мог удержаться, чтоб не поставить нотабене и не приписать: «Мое дворянство старее». То есть — шестисотлетнее.
Как известно (и также не раз было вышучено), Пушкин настойчиво напирал на заслуги собственных предков перед Россией. «Водились Пушкины с царями… Бывало, нами дорожили…» — назидательно-укоризненно повторял он в стихотворении «Моя родословная», а в «Борисе Годунове» заставлял царя особо выделять родичей среди прочих бояр, характеризуя вполне недвусмысленно: «Противен мне род Пушкиных мятежный». Или просто выводил их на первый план истории, как поступил в том же «Борисе» с Афанасием и Гаврилой Пушкиными, первого из них вообще придумав.
Известно и то, что он, как говорится, выдавал желаемое за действительное:
«Александру Сергеевичу, очевидно, Пушкины представлялись «знатным родом» на всем протяжении их 600-летнего дворянства. Между тем со времени пресечения в конце XV в. боярской фамилии Товарковых-Пушкиных за весь XVI в. в думе московских государей не было ни одного Пушкина. Мало того, при Иване Грозном по меньшей мере половина наличных в то время Пушкиных служила не в дворянах, не по дворовому списку, хотя бы в низших чинах Государева двора, а в городовых детях боярских, что для родовитых людей было большой «потерькой чести».
И уж тем более «ни о какой «мятежности» рода Пушкиных не может быть и речи» (С. Б. Веселовский. «Род и предки А. С. Пушкина в истории»).
У пушкинских фантазий были свои резоны, начиная с наиболее частного, с того, что для родового дворянина начала XIX века история — в некотором смысле дело семейное: ее творили, в ней представительствовали люди, чьи прямые потомки были Пушкину близко, порою и совсем коротко знакомы, — так отчего же, мол, и его предкам не выйти на авансцену истории? А кроме того, говорим-то ведь о поэте, которому, дабы он выглядел в собственном воображении не подкидышем истории, не капризом судьбы, с чего-то надумавшей наделить его талантом, нужна внушительная родословная. И вот Пушкин видит влиятельность и бунтарство в своем захудавшем и смирном роду; «обманутый сын» Лермонтов рыщет в поисках древнего испанца Лермы или шотландца Лермонта; Денис Давыдов через действительного предка, мурзу Минча-ка, докапывается аж до самого Чингисхана…