Вот уж это — кокетство; авторское тщеславие было Екатерине весьма и весьма свойственно, о чем говорит хотя бы история с ее «Подражанием Шакеспиру, историческим представлением из жизни Рюрика».
Сей «Рюрик», изданный, как и все подобные сочинения императрицы, анонимно, лет пять провалялся в книжных лавках, пока сочинитель не обиделся, а монарх и на сей раз не пришел сочинителю на помощь. Екатерина пожаловалась на читательское невнимание известному собирателю русских древностей графу Мусину-Пушкину и просила историка, члена Академии Ивана Болтина просмотреть пьесу. К всеобщему конфузу выяснилось, что они оба «Рюрика» не читали, однако Болтин поспешил сделать к нему примечания, и книга с рассекреченным авторством наконец «пошла».
Да, без кокетства не обошлось, тем паче что в этом грехе повинны равно и дамы и литераторы, причем литераторы-дамы ничуть не больше мужчин, но отдадим должное серьезности (я бы даже сказал, идеологичности), с какою Екатерина объявляет свои сочинения безделками. То есть указывает их место — в досуге, как бы предвосхищая Карамзина, озаглавившего сборник своих стихов «Мои безделки».
Но предвосхищение если и есть, то внешнее и случайное.
Потому что Екатеринины слова вовсе не расходятся с тем, что она, как всякий самодержец и, стало быть, монополист, должна быть старшим учителем — в школе театра, да и всей вообще словесности.
Одно дело, когда монарх говорит: бросьте насмешничать, веселитесь, и только, — между делом советуя, как и было в полемике с Новиковым: «…чтобы впредь о том никому не рассуждать, чего кто не смыслит… чтоб никому не думать,что он один весь свет может исправить». То есть — не трудитесь, за вас есть кому подумать. И совсем другое, когда подданный, не спросясь, уходит в отпуск, если не подает в отставку из официальной словесности, объявляя, что одам предпочитает безделки, как службе — частную жизнь. В первом случае — трогательное послушание учеников под благодатной сенью учительной власти, во втором — самовольсво, выпадение, распад… Уж не бунт ли?
Нет, не бунт, упаси Бог, однако от карамзинских «безделок» — шаг ступить до его знаменитой фразы, что и крестьянки любить умеют: тоже ведь своего рода отпуск от барщины или оброка, непреложных, как и дворянский долг служить государю. И можно ли сомневаться, что Екатерине оказались бы куда ближе иные строки Карамзина, не только разрешающие любить, но и указывающие — кого?
Горожане нас умнее:
Их искусство — говорить.
Что ж умеем мы? Сильнее
Благодетелей любить.
Вот картина социального мира, где добродетель скромна, а порок не опасен. Вот золотая середина: не Эраста какого-нибудь люби, со стороны забредшего, но и не Салтычиху, — благодетелей, которым, значит тоже предъявлены условия, при коих их будут любить. Благодетели должны благодетельствовать, народ — им служить и их обожать, зная свою участь и желая ее: «Я крестьянкою родилась, так нельзя быть госпожой», — как поется в одной из опер сочинения Екатерины. Всяк на своем месте, всяк им дорожит, всяк исполняет свой долг. Как и старший учитель — свой.
А что учитель может и не последовать собственному призыву ограничиться развлечением, так и тут — что позволено Юпитеру, то есть Минерве, как величали царицу все, не исключая Фонвизина, то не позволено пасомому стаду. На то она и монополистка истины.
В комедии 1786 года «Шаман Сибирской» Екатерина не в первый раз взялась высмеять «мартышек», мартинистов, как скопом именовали всех вообще масонов — ошибочно, так как главный Екатеринин враг Николай Иванович Новиков был розенкрейцером, принадлежа к иной ветви масонства. Да не только высмеять: в финале шамана Амбан-Лая берут под стражу и одна из причин ареста, в сущности, главная — то, что «завел шаманскую школу».
А это — не шаловливая фантазия комедиографа. Годом ранее Екатерина повелела ревизовать все московские школы, дабы увериться, что в них не преподаются «суеверия и об мац». Приказано было строго цензуровать издания новиковской «Типографической компании», а самого Николая Ивановича — пока — вытребовали для увещевания к митрополиту Платону. Был издан указ, в коем масоны были объявлены «скопищем нового раскола», — суровость подстегивалась тем, что царица, будучи дамой и, по масонским законам, не имея доступа в ложи, подозревала политический заговор.
«Един есть Бог, един Державин», — вольно шутил Гаврила Романович. Бывшая Софья-Августа, лютеранка, сменившая веру, хотела, чтобы ее народ желал единого Бога, а писатели — единого учителя. Логично.
…Отвоевавши с Новиковым и его «Трутнем», закрыв последний, после чего отпала нужда и в противостоявшей ему «Всякой всячине», полтора десятка лет спустя (в 1783-м) Екатерина начала охотно сотрудничать в «Собеседнике любителей российского слова», в журнале Дашковой; вела там раздел «Былей и небылиц», утверждая в нем свой «бездельный», «улыбательный» стиль и делая это весьма небесталанно (уж тут Храповицкий был ни при чем — в прозе императрица была уверенней, чем в стихотворстве):
«Хотел я объявить, что говорит Невтон; но помешал мой баран, который на дворе беспрестанно провозглашает: бее, бее, бее; и так мысли мои сегодня находятся между Невтона и его предвозвещения и бее, бее, бее моего барана. О любезные сограждане! Кто из вас когда ни есть находился между (барана и Невтона? Первый из твари четвероножной понятием последний, а второй из двуножных без перья слывет обширностью ума сего века первенствующим. На сей строке слышу я глас отъехавшего за амуничными вещами друга моего ИИИ, который больше плачет, нежели смеется; он увещевает меня, говоря: «Как тебе не стыдно упоминать о баране и его бее, бее, бее, когда ты начал говорить о Невтоне?» Но тут встречается мне (хотя поехал в Швецию за масонскими делами) рассудок друга моего ААА, который более смеется, чем плачет. Сей советовал мне: «Как хочешь, так и пиши, — лишь сорви с меня улыбку»… И т. п.
Бессмыслица — мнимая; правда, смысл этого дворцового капустника поймет лишь допущенный и посвященный, кто знает, к примеру, что в Швецию ездил для сношения с тамошней Великою ложей князь Куракин. Или — кто угадает в комедии «За мухой с обухом» историю свары Дашковой и «шпыни» Нарышкина. Кто признает в саркастическом в облике некоего Нерешительного постаревшего фаворита царицы Елизаветы Ивана Шувалова… Правда, узнать в иноземном обманщике Калифалкжерстоне знаменитого Калиостро, побывавшего в Петербурге и едва там не арестованного (комедия «Обольщенный»), не составит труда и тому, кто в придворные круги не вхож.
Конечно, без скидки на уровень словесности той эпохи не обойдешься, если уж и фонвизинские резонеры устарели до невозможности (один Державин прорвался к нам сквозь века во всем не потраченном молью великолепии). Но разве «улыбательность» Екатерины не способна и нынче засвидетельствовать наличие дарования? Хотя, ежели и учитывать скидку, то не только на протекшее время и на ограниченные возможности.
Вот один из рассказов царицы, уж поистине выступающей в нем в роли старшего педагога:
«Был на свете мальчик грубовоспитанный, который не знал никакой учтивости. В комнаты вхаживал не поклонясь никому, не говаривал ни единому человеку «здравствуй» или «прощай», не прашивал, но всего требовал повелительным голосом, не благодарил ни за что; любимые его слова были: дай, я хочу, я не хочу, что давали ему, то рукою вырывал из рук. Единожды, прогуливаясь по берегу реки, царь той земли встретил того мальчика; мальчик лицом был не дурен. Царь дал ему яблоко, но, усмотря его дурной и грубый обычай, сказал: «Сей мальчик, по его дурным обычаям, ни к чему не способен, разве трубы чистить». Отослали мальчика к трубочисту, там он и остался».
Наивно? Назидательно — аж до оскомины? Вероятно. Но, не говоря уж о том, что бесхитростная притчевость вполне способна была произвести впечатление на царицыных внуков Сашеньку, Костеньку, Николеньку, Мишеньку, коим, конечно, и предназначалась (кстати, кто тут из них, так сказать, прототип? Константин, судя по нраву? Правда, лицом-то он с детства был дурен… Тогда — Николай?), — словом, сравним этот учительный текст, например, с таким:
«Был один мальчик. И он очень любил есть цыплят и очень боялся волков.
И один раз этот мальчик лег спать и заснул. И во сне он увидал, что идет один по лесу за грибами и вдруг из кустов выскочил волк и бросился на мальчика.
…И стал волк говорить человечьим голосом.
И говорит волк: «Ты боишься, что я тебя съем. А сам ты что же делаешь? Ты любишь цыплят?»
«— Люблю».
«— А зачем же ты их ешь? Ведь они, эти цыплята, такие же живые, как и ты. Каждое утро — пойди посмотри, как их ловят, как повар несет их на кухню, как перерезают им горло…»
Пощадим читателя хоть на этот раз. Обойдемся финальным нравоучением:
«И с тех пор мальчик перестал есть мясо — не стал есть ни говядины, ни телятины, ни баранины, ни кур».
Если читатель догадался, что это — Лев Толстой, то, уж верно, не по причине гениальности прозы, а из-за проповеди вегетарианства. Сказочка, сочиненная великим старцем, как и Екатериной, для своих внуков, полагаю, могла на них возыметь меньшее действие, чем угроза быть отданным в трубочисты (которой откликнулся сам автор «Мойдодыра»). Но уровень — точно тот же, и как иначе? Это судьба всех литераторов, решивших стать старшими и непререкаемыми учителями, будь ты хоть Гоголь или Толстой.
Что до Екатерины, то и она (хорошо, скажем: даже она), уходя из-под власти прямолинейности, возбуждаясь сильными чувствами, к примеру гневом на тех, кого ненавидела, на оппозиционеров, на прожектеров, берущихся учить ее царствовать, умела писать живо и остро.
«— Во-первых, — размышляет в «Именинах г-жи Ворчалкиной» смешной (да, смешной!) банкрут Некопейков, — надлежит с крайним секретом и поспешением построить две тысячи кораблей… разумеется, на казенный счет… Во-вторых, раздать оные корабли охочим людям и всякому дозволить грузить на них товар, какой кто хочет. Разумеется, товар забирать в кредит… Третье: ехать на тех кораблях на неизвестные острова… которых чрезвычайно на Океане много… и тамо променять весь товар на черные лисицы… которых бессчетное тамо множество. Четвертое, привезши объявленные лисицы сюда, отпустить их за море на чистые и серебряные и золотые слитки. От сего преполезного торгу можно — я верно доказываю — можно получить от пятидесяти до семидесяти миллионов чистого барыша за всеми расходами».