ы просвещение, — об этом говорят куда реже. Хотя это и есть… Что именно? Какое тут подобрать словцо? Подвиг? Можно, конечно, сказать и так, только отчего-то не хочется. Потому, вероятно, что слишком оно тяжело и натужно для людей, обладавших уникальной естественностью поступков. Той самой легкостью.
«Он не был легкомыслен, — напишет Тынянов как раз о легендарном Лунине, — он дразнил потом Николая из Сибири письмами и проектами, написанными издевательски ясным почерком, тростью он дразнил медведя, — он был легок».
А быть легким значило: в тяжелейших обстоятельствах, как бы не замечая их, вольно и гордо нести голову, не подавая виду, как дорого стоят тебе внутренняя свобода и внутреннее достоинство. В поэзии это — гармония, синоним такой легкости. Да, легким был Пушкин, чья трагическая судьба не помешала Блоку сказать о нем: «веселое имя». Легкими были декабристы, люди схожей породы (надо ли оговариваться, что, разумеется, всякое приключалось и в их среде? Или и так понятно, что говорю не об индивидуальных различиях, но как раз о единстве породы, о типологии?..) И судьба обнажила цену этой нелегкой легкости: «Лишив нас всего и вдруг поставив на самую низкую, отверженную ступень общественной лестницы, правительство давало нам право смотреть на себя как на очистительные жертвы будущего преобразования России…»
Это говорит декабрист Басаргин. Так говорит, словно у него не отняли всего, чем он владел, а все дали, — да и буквально: «правительство давало нам право»; как не вспомнить сказанное Марией Волконской — о веселье, о счастье? Именно так: декабристские жены ехали не за несчастьем — за счастьем. То, что они за собой оставляли, мало что значило в сравнении с любовью…
Впрочем, как я сказал, удивительная Волконская и тут была наособицу.
Александра Григорьевна Муравьева боготворила своего мужа Никиту. Трубецкие славились как наинежнейшие супруги. Прасковья Анненкова, в девичестве Полина Гебль, — ну, тут был темперамент француженки и жизненная сила труженицы-модистки, успевшей хлебнуть лиха. У самого императора вырвала она позволение ехать за невенчанным мужем — об этом смотри не только помянутый фильм, но и роман Александра Дюма «Записки учителя фехтования». Там Полина-Прасковья, перекроенная и перекрещенная в Луизу, так же заручается монаршим словом, так же следует за свои Ваненковым (таким имечком удружил романист Ивану Анненкову, заодно подарив ему графский титул), — но то, что стало в реальности вслед за тем, очень мало похоже на киношную и беллетристическую красивость. Анненкова-Гебль буквально спасла своего плохо приспособленного к тягостям мужа, терпела нелегкий его характер, рожала ему восемядд-цать раз, а в старости с юмором вспоминала, как княгини, воспитанные в богатстве и холе, завистливо глядели на руки ее, умевшие управиться с куском сырого мяса и не боявшиеся выпотрошить курицу. В общем, как говорится, трудное счастье — а что, в России часто встречается то, которое полегче?
У каждой было внятное объяснение, зачем и за кем поехала. А наша Волконская?
Если бы Мария Николаевна всецело доверялась сердцу, как доверились Муравьева и Трубецкая, она, возможно, послушалась бы отца и сестру, не поехала: сына, ею рожденного, она, надо думать, любила крепче, чем полузнакомого мужа. Однако… «Подвиг, конечно, небольшой, если есть сильная привязанность, — писал Евгений Якушкин, — но почти непонятный, ежели этой привязанности нет».
Откуда все это? Чем рождено?
Да временем, временем — им в первую голову.
Достаточная банальность: всякий поступок, в том числе непонятный и нелогичный, совершается не только человеком, но его эпохой. Но вот что добавлю: чем он по видимости нелогичнее, тем больше говорит об эпохе.
Марина Цветаева увидела «жутко-автобиографический элемент» в диалоге из «Капитанской дочки»: «Пугачев задумался. «А коли отпущу, — сказал он, — так обещаешься ли по крайней мере против меня не служить?»
— Как могу тебе в этом обещаться? — отвечал я. — Сам знаешь, не моя воля: велят идти против тебя — пойду, делать нечего».
Сказав об автобиографичности — жуткой, до жути проглядывающей сквозь текст, — Цветаева, конечно, имела в виду разговор Николая I с возвращенным из ссылки Пушкиным; разговор, дошедший до нас в разночтениях и вариантах, не всегда проникающих в самую суть. На вопрос, с кем поэт был бы 14 декабря, он, к тому времени почти антипод Рылеева, ответил, в прямоте соревнуясь со своим будущим персонажем, с Гриневым: на Сенатской, ваше величество. Против вас. Куда ж от друзей?..
Вот они, два «непонятных» и равно опасных ответа. Оба рискуют смертельно, и Петруша Гринев, и его создатель, но как переменилась эпоха! Как переменилось самосознание! «Не моя воля» — и только моя. Там: «Я присягал государыне императрице» и потому — «не требуй того, что противно чести моей». Здесь: «Государь! честь дороже присяги!»… Нет, это не Пушкин, хотя мыслил он точно так же. Это Александр Раевский, брат Марии Николаевны, — так в декабрьские дни 1825 года он отвечал на взбешенный вопрос Николая: почему, зная о заговоре, не донес? «Где была ваша присяга?»
Гринев не выбирал, за кем и против кого идти; Пушкин — выбирает… Хотя вернее сказать: не самолично Пушкин и не самолично Раевский, но единая для их круга, для их еще не разрушенного сословия норма, кодекс, который первее и выше их разногласий между собою. Ведь сказавши: «с друзьями», Пушкин и выбрал — друзей, а не их идеи, которые к этой поре не разделял и не одобрял.
Выбрала и Волконская — опять независимо от «политики».
В этом смысле она, именно она, а может, только она — декабристка в полном значении слова. Не только жена декабриста, но как бы одна из них — по самосознанию, по самоотречению. А Пушкин не зря вспоминается с таким постоянством.
Как характерно, что именно в эту самую пору рождался, наверное, самый знаменитый в нашей словесности образ женщины — ошеломляюще новый и оттого возбудивший толки и споры. Образ той, что, оказавшись перед выбором: любовь или верность, выбрала — верность.
Понятно, говорю о Татьяне.
Какая разница и какое сходство судеб!.. Это при том, что Мария Николаевна отнюдь не примеряла Татьянина платья — в отличие от жены декабриста Михаила Фонвизина, ставшей потом, в пятьдесят с лишним лет, женою Ивана Пущина: та уверяла, что она-то и есть прототип героини романа в стихах. Вдумаемся, в самом деле. Мария Волконская идет за своим нелюбимым генералом в каторгу. Татьяна остается со своим нелюбимым генералом в петербургском свете. Разница? О да. Но и там и тут исполняется долг. Там и тут: «Я… буду век ему верна».
Если поддаться простительной читательской слабости к додумыванию за авторов и домыслить судьбу Татьяны, то отчего бы не допустить, что ее «толстый генерал», последовав за генералами Фонвизиным и Волконским, тоже замешался в тайное общество? И ежели так, можно ли сомневаться, что Татьяна разделит и эту его судьбу?
Пушкин такой возможности нам не предоставил, а Достоевский годы спустя так размышлял о характере Татьяны:
«Кому же, чему она верна? Каким это обязанностям? Этому-то старику генералу?.. Да, верна этому генералу, ее мужу, честному человеку, ее любящему, ее уважающему и ею гордящемуся… А разве может человек основать свое счастье на несчастье другого? Счастье не в одних только наслаждениях любви, айв высшей гармонии духа. Чем успокоить дух, если назади стоит нечестный, безжалостный, бесчеловечный поступок?.. Позвольте, представьте, что вы сами возводите здание судьбы человеческой с целью в финале осчастливить людей, дать им, наконец, мир и покой»…
Эва куда метнул Федор Михайлович! Вон какую нить протянул — от конкретнейшего литературного персонажа к той великой иллюзии, что давно не дает отдохнуть российским умам!.. Но дальше:
«И вот, представьте себе тоже, что для этого необходимо и неминуемо надо замучить всего только лишь одно человеческое существо, мало того — пусть даже не столь достойное, смешное даже на иной взгляд существо, не Шекспира какого-нибудь, а просто честного старика, мужа молодой жены, в любовь которой он верит слепо, хотя сердца ее не знает вовсе, уважает ее, гордится ею, счастлив ею и покоен. И вот только его надо опозорить, обесчестить и замучить, и на слезах этого обесчещенного старика возвести ваше здание! Согласитесь ли вы быть архитектором такого здания на этом условии? Вот вопрос».
Холодок по спине! Все будто нарочно про нас, про нашу историю… Но я сейчас не о том.
Конечно, как не заметить, что Достоевский провидит сквозь пушкинскую Татьяну собственных героинь, жертвенность Сони Мармеладовой, твердость духа Дуни Раскольниковой, да и вообще кое-что прочел произвольно. Откуда он взял, будто муж Татьяны — старик? «Толстый генерал» — вот все, что скажет автор «Онегина», да Татьяна добавит, что «муж в сраженьях изувечен». Все! Ему, другу Евгения, которому двадцать шесть, вряд ли более сорока: возраст Сергея Волконского. Да и судьба, вероятно, та же: оба были боевыми офицерами Отечественной кампании.
Но дело не в вольностях Достоевского.
Он воображает нечто несбывшееся — к сожалению, только в отношении Татьяны, а не в отношении России, не бросавшей надежды выстроить здание на крови. И заключает: Татьяна в любом случае, что б ей ни предлагалось взамен долга и чести, выберет их. Долг. Честь.
Выберет — вот что важно. И в выборе этом будет свободна. Как Пушкин. Как Мария Волконская.
Этим и родственны обе великие русские женщины — героиня романа и невымышленная княгиня. Обе доказали: пришло новое время, когда женщина России едва ль не впервые сама выбирает дорогу. Сама решает свою судьбу — на горе или на счастье, это уж ее дело и совсем другой разговор: история не руководствуется выгодой и расчетом. Чаще всего — к сожалению.
На дороге были и будут еще косогоры, зигзаги и тупики, вину за которые не раз попытаются свалить — как и сваливали уже — на тех, кто сделал когда-то крутой поворот и назвал ориентиры. Но подобное говорит лишь о слабости ныне идущих, не имея возможности умалить величие тех, кто прошел.