Русские, или Из дворян в интеллигенты — страница 49 из 94

Но дальше:

«….Врач-гомеопат и врач, использующий средства народной медицины для успешной борьбы с холерой (трагический парадокс: себе помочь не сумел! — Ст. Р.)', хороший художник, портретист и иконописец; полиглот-лингвист; наконец… известный в свое время поэт и драматург».

И т. д. На все хватало, хоть, разумеется, не во всем до степени полного совершенства.

Что делать, Россия XIX столетия — не Италия Леонардо; разнообразие дарований, тем паче — такое, неизбежно попридерживало свободное развитие каждого из них по отдельности, и, скажем, оговорка насчет того, что как поэт Хомяков был известен «в свое время» справедлива. Положим, рядом стихов он это время преодолел, заслужив и наше живое внимание, но что правда, то правда. Поэт непоэтического времени (уточню: такого, когда великая проза теснила великую поэзию и даже Фет существовал словно в придачу к Тургеневу и Толстому, когда вообще дело казалось обществу много важнее слова), Хомяков ощущал себя частью того круга, который куда более чем искусством был озабочен иными проблемами. Идеологией славянофильства, «славянизма», как говорили тогда. Славянским братством. Политикой и геополитикой. Начертанием для России — ну конечно! — особенного пути.

В этом кругу он был наипервейшим — «основателем славянофильской идеологии» (или, согласно Герцену, бойцу из другого, «западнического» лагеря, отдававшему дань уважения оппонентам, «Ильей Муромцем, разившим всех, со стороны православия и славянизма…»).

«…Ум сильный, подвижной, богатый средствами и неразборчивый на них (опять Герцен, и уж тут в нем ироническая оппозиционность побеждает сугубую объективность. — Ст. Р.), богатый памятью и быстрым соображением, он горячо и неутомимо проспорил всю свою жизнь. Боец без устали и отдыха, он бил и колол, нападал и преследовал, осыпал остротами и цитатами…

Необыкновенно даровитый человек, обладавший страшной эрудицией, он, как средневековые рыцари, караулившие Богородицу, спал вооруженный. Во всякое время дня и ночи он был готов на запутаннейший спор…

Я не думаю, чтоб кто-нибудь из славян сделал больше для распространения их воззрения, чем Хомяков. Вся его жизнь, человека очень богатого и не служившего, была отдана пропаганде».

Вся жизнь… Стало быть, и стихи, чей пропагандный характер обычно прибавляет им злободневности, а их авторам — популярности, в то же время ограничивая собственно поэтическое значение? А то и подвергая заслуженным насмешкам?

Во всяком случае это не обошло Хомякова.

Вокруг тебя очарованье.

Ты бесподобна. Ты мила,

Ты силой чудной обаянья

К себе поэта привлекла.

Но он любить тебя не может:

Ты родилась в чужом краю,

И он охулки не положит,

Любя тебя, на честь свою.

Это — Козьма Прутков, не в первый раз привлекаемый в качестве некоего насмешливого эксперта, и стишок как нельзя лучше характеризует персону, которую одели шершавой плотью Жемчужниковы с Алексеем Толстым: дуболома, у кого и патриотизм дуболомно-прямолинейный, и сама любовь диктуется — или не диктуется — таковыми же соображениями. Как сердито иронизировал Белинский: «Поэт смотрит на прекрасную женщину и задает себе вопрос: любить ему или нет?… Человек влюбляется просто, без вопросов, даже прежде, нежели поймет и сознает, что он влюбился… Но наш поэт и думает об этом иначе… Где же тут истина чувства, истина поэзии?»

Получается, что поэт — разумеется, этот, данный, конкретный — не совсем человек…

Минуту! Но ведь суровый критик целил отнюдь не в Козьму Пруткова, который действительно не человек, а фантом. Мишень критика — как раз Хомяков, стихотворение «Иностранка», спародированное Прутковым:

Вокруг нее очарованье;

Вся роскошь Юга дышит в ней,

От роз ей прелесть и названье;

От звезд полудня блеск очей.

И т. д. и т. п. — всем хороша красавица Александра Осиповна Россет (названье «от роз»), в будущем адресат галантных посланий, в том числе пушкинского, корреспондентка Гоголя;

…Но ей чужда моя Россия,

Отчизны дикая краса;

И ей милей страны другие,

Другие лучше небеса.

Пою ей песнь родного края;

Она не внемлет, не глядит.

При ней скажу я: «Русь святая» —

И сердце в ней не задрожит.

Вот, в сущности, единственная причина, почему «ей гордая душа поэта не посвятит любви своей», — каковой любви, между прочим, обрусевшая итальянка у Хомякова и не просила.

Не смешно ли?

У Хомякова — не смешно. Почему-то. Даром что авторы Пруткова точно подметили, куда идет и заводит подобная регламентация чувств.

Поэзия — «пресволочнейшая штуковина», как на присущем ему языке Маяковский выразил неподотчетность «штуковины» общедоступной логике. То, что у одного стихотворца выглядит черт знает чем — прямолинейностью, профанацией чувства, ханжеством (как у Пруткова, просвещенным создателям коего противен «квасной патриотизм»), у другого может быть естественным. Вот и у Хомякова это «не посвятит» по-своему даже обаятельно — в контексте его поэзии. В системе его нравственных установок.

Обаятельно самой своей неуклюжестью в настойчивом утверждении того, чем он жил. Чем дышал.

«О, Русь моя! Жена моя!» — воскликнет Александр Блок, и, помнится, советский поэт Илья Сельвинский осудит его задним числом: дескать, ему неприятно думать, что Россия — жена Александра Александровича. Но Александр Александрович таких притязаний и не имел. Жена Александра Александровича — действительно Любовь Дмитриевна, а Русь повенчана с поэтом Блоком.

Для Хомякова Россия — если и не жена, то уж точно возлюбленная. Так что спор, который в его душе завели она и красивая «иностранка», равнодушная, как показалось ревнивцу, к его первой и главной любви, — этот спор ненадуман. Повторю, он естествен. Для того, кто ревнует.

Любовь к России поистине переполняла душу Хомякова — до краев, через край, спеша излиться по поводу и, как на сей раз, без повода. И образ России был у него глубоко индивидуален, как бывает только — впрочем, оказалось: не только! — с реальной женщиной, чьи реальные свойства отражены в стихах, посвященных ей. Воздействуют на них. Формируют, создают их отличку, то есть тем самым и выявляют — помогают выявить — своеобразие самогб поэта-влюбленного.

Хомяков говорил с Россией, словно с тем, что физически перед ним представало. Что внимало ему, будучи способный прислушаться и даже, при удаче, послушаться, — как в самом знаменитом и самом характерном для него стихотворении:

Но помни: быть орудьем Бога

Земным созданьям тяжело.

Своих рабов Он судит строго,

А на тебя, увы! как много

Грехов ужасных налегло.

В судах черна неправдой черной

И игом рабства клеймена;

Безбожной лести, лжи тлетворной,

И лени, мертвой и позорной,

И всякой мерзости полна!

О, недостойная избранья,

Ты избрана! Скорей омой

Себя водою покаянья,

Да гром двойного наказанья

Не грянет над твоей главой!

Это — диалог, пусть даже собеседник твой внимает тебе молчаливо. Достаточно и того, что ты сам веришь в воздействие своих слов, что твое повелительное наклонение — не грамматическая формальность: «Но помни…» Или как и в других стихах: «Иди! тебя зовут народы!» «Гордись! — тебе льстецы сказали… Не верь, не слушай, не гордись!»

Кстати: говорят, что Лермонтов писал свое стихотворение «Родина» («Люблю отчизну я, но странною любовью…») в полемике со стихами Хомякова «России», теми самыми, где он уговаривает ее: «Не гордись!» Может быть. Но любопытная, коли так, вышла полемика.

Припомним лермонтовское: «Ни слава, купленная кровью… Ни темной старины заветные преданья…» Ни, ни, ни… Ничто из того, с чем принято связывать Россию не то что официальную — речь вообще не о ней, — но историческую, Россию Пушкина и Карамзина, не будит в Лермонтове «отрадного мечтанья». Не трогает его душу, по крайней мере настолько, чтобы вызвать чувство живой любви.

«Родина» — это самое первое на Руси приглядывание к мужику, к народу не как к доблестному победителю Наполеона, которым надо гордиться, не как к крепостному рабу, которого надо жалеть. А как… К кому? К какому? Да, смешно сказать, всего-навсего к подгулявшему в свободный часок:

…И в праздник, вечером росистым,

Смотреть до полночи готов

На пляску с топотом и свистом

Под говор пьяных мужичков.

Но ведь и Хомяков не то чтобы отторгает «славу, купленную кровью», или «заветные преданья», но, в точности как у Лермонтова, не это первопричина его любви к России.

«Пусть рек твоих глубоки волны… Пусть пред твоим державным блеском народы робко клонят взор… Пусть далеко грозой кровавой твои перуны пронеслись…» Пусть, пусть, пусть… Не в этом тайная сила родины. В другом:

И вот за то, что ты смиренна,

Что в чувстве детской простоты,

В молчаньи сердца сокровенна,

Глагол Творца прияла ты…

Вот здесь у них с Лермонтовым действительно расхождения.

То есть серьезной полемики, как ни старайся, углядеть не удастся, но разница — в самбм восприятии образа России. Взгляд Лермонтова выглядел «мужичков», не слишком знакомый ему народ, от которого неизвестно чего ждать. Взгляд Хомякова — слитный, нерасчленяющий; он, снова скажу, видит и осязает Россию как нечто сугубо цельное, физически, вживе предстающее перед ним.

Спроси Хомякова: всяк ли из населяющих его родину, взять хотя бы тех же лермонтовских мужичков, по-детски прост и смиренен? Нет сомнения, что вопрос его удивил бы: возможно ль такое при человеческом многообразии? Но образ России,