Русские, или Из дворян в интеллигенты — страница 51 из 94

Зачем миллионы людей убивали друг друга?

Затем, что это так неизбежно было нужно, что, исполняя это, люди исполняли тот стихийный зоологический закон, который исполняют пчелы, истребляя друг друга к осени, по которому самцы животных истребляют друг друга. Другого ответа нельзя дать на этот страшный вопрос».

«…Тот стихийный зоологический закон» (Толстой). «…Тот, Кто» (Хомяков). Что говорить, разница! Но не такая уж непримиримая, если «нашему уму недоступны причины…». Ведь ежели так, ум имеет право выбирать то или Того, ничуть не стесняясь условности выбора. Тем более что и Бог, и стихийный закон непознаваемы.

Примерный (хотя и не с точки зрения церковной ортодоксальности) христианин Хомяков выбрал, понятно, не то, что Толстой, уже готовившийся в ересиархи, — в чем сказалась не только приверженность к общей идеологии славянофильства, но и то, что он был поэт. Не зря «младший славянофил» Юрий Самарин при всем почтении к «старшему» раздраженно воспринял национальную мистику, явленную в цитированном стихотворении: «До чего дошел Хомяков!.. Наполеона повергла не сила народа и не ровный (вместо «равный») ему соперник, но Тот, Кто и т. д. Как будто не в общем восстании и не в истории, а в чем-то другом обнаруживается воля Божия или закон необходимости».

(«Зоологический закон»?)

Но в том-то и дело, что поэт Хомяков, увлекаемый воображением, каковое поэтам позволено, в высоты непознаваемого, шел и «доходил» дальше многих собратьев, чья нормально религиозная точка зрения допускала не столь прямое, а куда более косвенное руководство Божьего начала в делах истории и современности. Рядом с этой здравомыслящей позицией Хомяков в самом деле чересчур — но не для поэта, а возможно, и не для философа! — патриотически экзальтирован. Настолько, что в стихах «На перенесение Наполеонова праха» выбирает бывшему врагу России такое неожиданное надгробье:

Пусть над перстью благородной

Громомещущей главы

Блещет саван зим холодный,

Пламя жаркое Москвы;

И не меч, не штык трехгранный,

А в венце полночных звезд —

Усмиритель бури бранной —

Наша сила, русский крест!

Однако! «Русский крест» — «середь города Парижа»? Но, по суждению Хомякова, отчего бы и нет, если истину: «…Нет могущества, ни силы, нет величья под луной!» (на сей раз уж точно толстовскую) внушает миру именно «русский Бог»?..

И такому-то патриоту запрещалось печатать свои стихи и даже читать их вслух кому бы то ни было?

Таким-то и запрещают. Вплоть до того, что: «…Всех их, — предписывал известный нам Леонтий Васильевич Дубельт, — как людей открыто неблагонамеренных подвергнуть не секретному, но явному полицейскому надзору».

И то верно: чего нам таиться, если они не таятся?

Как сказано, неблагонамеренность предполагалась в том, что «московские славянофилы» усматривали идеал общественного устройства во временах «равноапостольного князя Владимира». «Беспрерывно желая оттолкнуть» — вдумаемся в цитированную ранее экспрессивную дубельтовскую формулировку — отечество в его нынешнем состоянии к древности. Недостижимой уже потому, что — древность.

Известен пессимистический скепсис, с которым Петр Яковлевич Чаадаев смотрел на прошлое, а потому и на будущее России. Известно и замечательное пушкинское письмо к нему, не соглашающееся с этой уничижительной беспощадностью взгляда, но уничижительность, как все субъективное, невозможно оспорить логически. Сентенция: «История не знает сослагательного наклонения» бессмысленна, так как даже сами историки, ее повторяющие (что ж говорить о нас, обывателях, не расстающихся с ностальгическими «если бы да кабы»), только и делают, что перетолковывают прошлое. Чаадаев перетолковывал так, славянофилы — этак. Разница вновь велика, тем не менее образуя полюса одного и того же пространства, заселенного беспокойными искателями своего идеала. Своего!

Хомяков — беспокойнейший из искателей, и его идеал бесконечно далек от того, что было объявлено государственной нормой.

Как и церковной.

Юрий Самарин назвал Хомякова «учителем Церкви», оговорившись, что понимает: его слова «приняты будут одними за дерзкий вызов, другими за выражение слепого пристрастия ученика к учителю…». Хотя они — чистая правда, разве что опять с оговоркой: какой именно церкви? Такой, какой на Руси не было отродясь, ибо Алексей Степанович, по словам того же ученика, «представлял собою оригинальное, почти небывалое у нас явление полнейшей свободы в религиозном сознании».

«Никакого главы церкви, ни духовного, ни светского мы не признаем. Христос есть глава, и другого она не знает». «Церковь — не авторитет, как не авторитет Бог, не авторитет Христос; ибо авторитет есть нечто для нас внешнее. Не авторитет, а истина, и в то же время жизнь христианина, внутренняя жизнь его». «Христианство есть не что иное, как свобода во Христе». «Я признаю церковь более свободною, чем протестанты…» «Единство церкви есть не что иное, как согласие личных свобод» — и т. д. Этот набор выразительных цитат (сделанный Николаем Бердяевым) — из философско-богословской публицистики Хомякова, категорически неприемлемой для Священного Синода.

Ясно, что труды религиозного свойства Хомяков был принужден печатать за границей — совсем как антиправительственные инвективы или порнографию. Но и с близким другом и родственником, с Иваном Киреевским он мог схлестнуться в задорной полемике — ради выстраданного им лично идеала истины.

«В какое же время? — вопрошал он, имея в виду утверждение Киреевского, будто на Руси «христианское учение выражалось в чистоте и полноте». — В эпоху ли кровавого спора Ольговичей и Мономаховичей на юге? В эпоху ли, когда московские князья… употребляли золото на подкуп татар и татарское железо на уничтожение своих русских соперников? В эпоху ли Василия Темного, ослепленного ближайшими родственниками и вступившего в свою отчину помощью полчищ иноземных? Или при Иване III и его сыне — дву-женце?»

И обращался — в стихах — со страстной мольбой, дабы Бог простил «вас» (в сущности, нас) за грехи отечественной истории, перечисленные прямо-таки с чаадаевской беспощадностью: «За ваши каинские брани… за рабство вековому плену… за двоедушие Москвы… за узаконенный разврат… за пьянство бешеных страстей… за сон умов, за хлад сердец…»

Хотя это все-таки не Чаадаев, даже совсем не он, не его холодное — или старающееся быть таковым — презрение.

Это — утверждение болевой, кровной причастности. Это хо-мяковский максимализм, согласно которому пресловутая официальная триада должна выглядеть только так:

идеальное православие,

идеальная монархия,

идеальная народность.

А какая же церковь, какой монарх, какой народ выдержит сравнение с идеалом, коему и положено быть вечно зовущим вперед и выше? Вечно! И, не говоря о народе, чья терпеливость многократно испытана и проверена (и в героических испытаниях, и в унизительном рабстве), — кто из имущих светскую или духовную власть стерпит это укоризненное сравнение, этот вечный упрек?..

ХМЕЛЬ, или РУССКИЙ ЮНОША Николай Языков

Когда появились его стихи отдельною книгою, Пушкин сказал с досадою: «Зачем он назвал их «Стихотворения Языкова»! их бы следовало назвать просто «хмель»!

Гоголь

Безумных лет угасшее веселье

Мне тяжело, как смутное похмелье.

Пушкин

Вот строки, которые можно с провокационной целью использовать в литературных викторинах:

………………………

И жалует миром соседей-врагов…

………………………

Кудесник! скажи мне, что будет с тобой?

………………………Безумный старик!

Голову не заложу, но все же весьма вероятно, что тот, кто попроще, увидит здесь прямые цитаты из «Песни о вещем Олеге», а кто похитрее и поэлитарней, решит: это, наверное, фрагмент приложений к пушкинскому тому, из раздела «Другие редакции и варианты». Настолько самоочевидны аналогии:

Скажи мне, кудесник, любимец богов,

Что сбудется в жизни со мною?

И скоро ль на радость соседей врагов…

………………………

Кудесник, ты лживый, безумный старик!

Впрочем, достало бы одного только перечня главных персонажей (кудесник, дружина, князь), чтобы почуять… Что? Подражание? Перекличку?.. Во всяком случае, что-то такое, чего не почуять нельзя, и что тем не менее не приметил никто из писавших о Пушкине и Языкове.

Так что же здесь? Подражания — нет и не может быть; помимо всего наипрочего, сюжеты стихотворений совершенно различны. Перекличка? Но перекликаются не враждебно, тут же — полемика, спор, и пожестче того, что был между пушкинской «Песнью» и «Олегом Вещим» Рылеева.

Полемист — Николай Языков. Стихи, из которых я выдернул провокативные строки, — «Кудесник» (1827):

На месте священном, где с дедовских дней,

Счастливый дарами свободы,

Народ Ярославов, на воле своей,

Себе избирает и ставит князей,

Полкам назначает походы

И жалует миром соседей-врагов, —

Толпятся: кудесник явился из Чуди…

К нему-то с далеких и ближних концов

Стеклись любопытные люди.

…Он сладко, хитро празднословит и лжет,

Смущает умы и морочит:

Уж он-то потешит великий народ,

Уж он-то, кудесник, чрез Волхов пойдет

Водой — и ноги не замочит.

Вот вышел епископ Феодор с крестом

К народу — народ от него отступился;

Лишь князь со своим правоверным полком

К святому кресту приложился.

И вдруг к соблазнителю твердой стопой

Подходит он, грозен и пылок:

«Кудесник! скажи мне, что будет с тобой?»

Замялся кудесник, и — сам он не свой,