Русские, или Из дворян в интеллигенты — страница 7 из 94

Фонвизин ощущал себя внутри «рода», его частью, его полезной принадлежностью, — тем сильнее было отчаяние, когда принадлежность отбросили за ненадобностью.

Он был прав? По-своему — да. А по-нашему… Нет, не скажешь: не прав, но история показала, что его правота выше той, которую он для себя определил. Что она вообще — иная.

…Когда в деревянном театре на Царицыном лугу (нынешнее Марсово поле) разыграли впервые «Недоросля», успех превзошел ожидания. «По окончании пиесы зрители бросили на сцену г. Дмитревскому кошелек, наполненный золотом и серебром… Дмитревский, подняв его, говорил речь к зрителям, в которой благодарил публику и прощался с ней».

Иван Дмитревский — великий актер и фонвизинский нежный друг; забавно, однако, что он, имевший наибольший успех, играл Стародума, роль, по нынешним временам, скуловоротную. Вот опять временная метка: с особою жадностью публика внимала прямодушно-прямолинейному резонеру, предпочитая его рацеи самому смеху, который вызывали Скотинин или Митрофан.

Тогда ж, говорят, к автору подошел — или, скорее, автора подозвал — всевластный Потемкин, сказавший то, что потом превратится в поговорку: умри, мол, Денис, или более ничего не пиши — лучше не получится!

Но Денис не умер… Нет, нет, я не на тривиальную тему о бессмертии классики, тем паче, надо сознаться, многое в том же «Недоросле» умерло безвозвратно, и в первую очередь Правдин и Стародум. Речь о другом.

Ни Фонвизин, никто из его соседей по веку не догадывался, какую жизнь, какое бессмертие открывают собою он и ему подобные.

Они ровесники. Державин родился в 1743 году. Новиков — в следующем. Фонвизин — то ли в тот же год, то ли годом позже. Радищев чуточку моложе — 1749-й. Эпоха, обходившаяся с ними крутенько (Новиков попадает в крепость, Радищев — в Сибирь, Фонвизин — в опалу), все же, спасибо ей, оказалась уже готовой, чтобы родить их и даже дать им заговорить. Но их немного, они — начало.

А дальше начнется чудо.

Умрет Денис Иванович, и всего через два года (правда, и тут с датой неясность, возможно, и того раньше) родится его преемник в комедии Грибоедов. Еще минет четыре года — явится Пушкин. Еще год — Баратынский. И пойдет, пойдет, пойдет! Три года спустя родится Тютчев, спустя еще шесть — Гоголь, два — Белинский, год — Герцен и Гончаров, два — Лермонтов, три — Сухово-Кобылин и Алексей Толстой, год — Тургенев, три — Достоевский и Некрасов, два — Островский, три — Щедрин, два — Лев Толстой…

Не в счастливой случайности рождений дело (хотя — куда же и без нее?): богатейше одаренные натуры рождаются всегда. Началась, завязалась непрерывная цепь, звено цепляется за звено, не давая ни на год, ни на миг пропадать в нетях русскому духу, и начальное звено — они, Державин, Фонвизин, первые гении российской словесности.

Выходит, Денис Иванович, горько страдавший по причине своей отторженности от дела, может успокоиться? «Слова поэта уже суть его дела», — возразит Пушкин Державину, по привычке своей эпохи ставившему первое ниже второго, и слово действительно превратилось в дело, в сотворение русской литературы. Мало?

Много. Но успокоившимся Фонвизина все-таки трудно представить: не о том мечтал, не на то положил жизнь, не то строил. А то строение, которое он, среди прочих, закладывал, пошло возводиться не по его проекту, вкривь, затем и совсем — на распыл…

СТАРШИЙ УЧИТЕЛЬ, или РУССКАЯ ИМПЕРАТРИЦА Екатерина II

Театр есть школа народная, она должна быть непременно под моим надзором, я старший учитель в этой школе…

Екатерина II

У великого драматурга советской эпохи Николая Эрдмана, в интермедиях к любимовскому спектаклю по «Пугачеву» Есенина, не пощажен именитый коллега из XVIII столетия — не великий, зато Великая. Естественно, Екатерина, по насмешливой эрдмановской воле жеманничающая с французским послом Сегюром и ласково помыкающая своим статс-секретарем Храповицким:

«ЕКАТЕРИНА. Ах, граф, вот странное совпадение: и у меня к вам просьба… Давайте послушаем вместе куплеты, которые написал Александр Васильевич к моей новой опере. Сама-то я, как ни странно, стихи писать не умею… Александр Васильевич, возьми мою рукопись и прочти графу мою первую ремарку.

ХРАПОВИЦКИЙ (читает по рукописи). «Действие первое. Явление первое. Театр представляет двор или луг возле дома Локметы; на дворе игрище и пляска. Горе-богатырь, скучая игрищем и пляскою, валяется на траве; потом, воткнув булавку на палку, таскает ею изюм из погреба, сквозь окошко; после чего играет в свайку».

ЕКАТЕРИНА. Свайка — это любимая игра русского поселянина. В нее играют при помощи гвоздя и веревки.

СЕГЮР. Право, просто теряешься, ваше величество, чему удивляться больше? Вашему тонкому знанию законов театра или вашему глубокому знанию русской жизни.

ЕКАТЕРИНА. Что-что, а народ свой я знаю. (Дает знак музыкантам.)

ХОР.

Оставя хлопоты, работы,

Забудем слезы и заботы;

Себя мы станем утешать,

Играть, резвиться и плясать.

ХРАПОВИЦКИЙ. С трепетом жду, ваше величество, вашего художественного совета.

ЕКАТЕРИНА. Я тебе прямо скажу, Александр Васильевич: если бы я умела писать стихи, я бы написала лучше».

И далее в том же роде. Что говорить, небогато для автора «Самоубийцы», так ведь и задача была не из шибко твopческих, не сложнее того, чтобы капустнически скаламбурить, насчет осточертевших начальственных худсоветов и пустить рикошетом стрелу в современных безграмотных правителей, эксплуатирующих рабские, «негритянские» перья. Для того и сгодилась эрзац-мишень, государыня-графоманка, тем паче Екатерина уже давно, во-первых, как страстная дама и, во-вторых, как сочинитель стала добычей насмешников и хулителей. Добычей, как им кажется, легкой.

Это понятно. Во времена, когда столько запретов на критику, неизбежна разнузданность по отношению к ее разрешенным объектам, и неминуемо должно появляться, к примеру, такое: «…Дашкова была достойна престола, а не женщина, историю которой «нельзя читать при дамах», полуграмотная потаскуха, превратившая царский дом в дом публичный…»

Цитирую книгу Александра Лебедева «Грибоедов», но имя подобных бесцеремонному автору — легион: ведь именно массовое сознание, ярче всего проявившееся в анекдотах, лепило и вылепило карикатурный, кичевый образ, всего лишь воспроизведенный автором-литературоведом — правда, и упрощенный им до уровня уличной клички. Потаскуха — и полуграмотная. А как же? Любовников, говорят, выбирала, выглядывая на плацу, у кого из солдат эта штука побольше (вот отчего штаны-то в обтяжку!), а по-русски писала, делая по четыре ошибки в слове из трех букв. Не «еще», а «исчо».

О, легендарное это «исчо», вошедшее в притчу и опять-таки в анекдоты! Самое-то забавное, что это вполне могло быть не легендой, ничуточки не свидетельствуя — в чем и забавность — о какой-то чрезмерной безграмотности, выходящей из ряда вон. То есть — что было, то было: «Сто леть, как я тебя не видала; как хочеш, но очисти горница, как прииду из комедии, чтоб прийти могла, а то ден несносен будет и так ведь грусен проходил; черт Фанвизина к вам привел. Дабро, душечка, он забавнее меня знатно; однако я тебя люблю, а он, кроме себя, никого». Это Екатерина пишет Потемкину, безоглядно жертвуя орфографией (да и знаки-то препинания расставлены после, не ею). Все так. Но…

Лишь бегло напомню, что и много позже туго давалась образованному русскому обществу русская грамота: пушкинская Татьяна, писавшая Онегину по-французски, уж верно, не уступила бы императрице в числе ошибок, возьмись писать на родном языке («она по-русски плохо знала» — не говорить, разумеется, а писать). Да что вымышленная героиня! Перелистайте тома протоколов декабристских допросов: далеко, далеко не последние по просвещенности россияне пишут свои показания, как Бог на душу положит, — или, чтоб не трепать всуе Господне имя, черт сломит ногу в неразберихе падежей и спряжений. А вот и та, что поближе, помянутая Екатерина Романовна Дашкова, «Екатерина Малая», как ее величали, не по знакомству с державной тезкой, не за услуги-заслуги, но по полному праву произведенная в президенты Российской академии, — как с правописанием у нее? Да так же. Императрица хоть иноземка, но и урожденная Воронцова подписывается: «Дашкава». Что неудивительно: читавшая с юности Беля и Монтескье, Гельвеция и Вольтера, уже знавшая четыре европейских языка, она сообщит как о некоей прихоти, факультативе: «…А когда мы изъявили желание брать уроки русского языка, с нами занимался Бехтеев».

Смешно предъявлять претензии массе, толпе, ее фольклору. Когда историческая своеобычность превращается в анекдот, в курьез, это означает всего лишь неумение и нежелание понимать их как их, не ставя им в образец себя, — что понятно и почти простительно. Эту самодостаточность массы можно рассматривать как самозащиту от непонятного, от того, что может внести смуту, разъять уверенную в себе толпу на растерянные частички, не умеющие существовать и мыслить отдельно. Хуже, когда стихийно-невежественная самодостаточность перерастает (думая, что растет — ввысь) в самодовольство полуучености. И вот — «потаскуха»… Эта бранчливость дворового моралиста сродни жалкой гордости выпускника средней советской школы, который, уж разумеется, не собьется, подписывая свою фамилию, — не то что «полуграмотные» Дашкова или Екатерина. Хотя точно так же, как не вредно сообразить, сколь неустойчива была в XVIII веке грамматика, говоря о любвеобильности Екатерины и о ее неприлично молодых фаворитах, можно вспомнить… Ну, например:

«Ничто не доказывает так великодушного чувствования отца моего, как поступок его с родным братом его. Сей последний вошел в долга, по состоянию своему неоплатные. Не было уже никакой надежды к извлечению его из погибели. — Это Фонвизин, супротивник императрицы, ее, говоря по-старинному, охуждатель, повествует в житийных тонах о своем достойном отце, готовя читателя к восприятию его самого героического поступка. — Отец мой был тогда в цветущей своей юности. Одна вдова, старуха близ семидесяти лет, влюбилася в него и обещала, ежели на ней женится, искупить имением своим брата его. Отец мой, по единому подвигу братской любви, не поколебался жертвовать ему собою: женился на той старухе, будучи сам осьмнадцати лет».