Русские, или Из дворян в интеллигенты — страница 79 из 94

Да и в «Истории государства Российского…» — нет ли тоски именно по свободе выбора, который России никак не дается? Ведь изложенная Толстым смешная история многострадальной России — это перечень упущенных возможностей, неисполненных обещаний, раз за разом неверно свершаемого выбора пути. И не ею самой!

Речь, разумеется, не о том, что выбор — да еще всякий раз — должен делать народ. До таких либеральных — презираемых им — степеней автор опускаться не хочет. Но разве его сарказм, то озорной, то печальный, а чаще тот и другой вместе, не есть позиция человека, который готов помогать высшей власти делать выбор, приемлемый для нее и для народа?

Как там было сказано в прошении об отставке, поданной на имя Александра II? «…У меня есть средство служить Вашей особе: это средство — говорить во что бы то ни было правду…»

Надежда, традиционная для российской словесности. Еще Денис Фонвизин мечтал и надеялся, что литератор с одним лишь пером в руке может быть полезным советодателем государю, но получил ироническую отповедь Екатерины: «Худо мне жить приходит! Уж и господин Фонвизин учит меня царствовать!» Но и для Алексея Толстого долг писателя — правду высказывать, как долг царя — этой правде внимать. А воплощение невнимания, пагубного для отечества, — безоговорочно ненавидимый Толстым Иоанн Грозный, который убивает не только слугу-«оппозиционера» Курбского, но и своего собственного слугу, князя Репнина, — аккурат за то, что тот решился «во что бы то ни стало» высказать ему правду.

Особенное несчастье, что правда виднее тому, кто действует «с одним лишь пером в руке», не обремененный опасной приближенностью к власти, не являющийся «флигелем» казенной постройки, — но таких и не слушают. А приблизившись и пристроившись, сам теряешь способность не то что высказывать правду, но и видеть ее…

Сознание, мучительное для Толстого — государственника, монархиста, лелеющего идею порядка.

Который, увы, при самовластии невозможен.

«Такой завел порядок, хоть покати шаром!» — сказанное о правлении царя Ивана есть одна из самых саркастических строк ироничнейшей «Истории…». По Толстому, порядок — это общественная гармония, где всякий понимает свой долг и никто не угнетен; его ли вина, что для России такое всегда было не меньшей утопией, чем нафантазированный им золотой дотатарский век?

Иван Алексеевич Бунин, словами которого я начал эту главу, считал, что «граф А. К. Толстой есть один из самых замечательных русских людей и писателей, еще и доселе (писано в 1925 году. — Ст. Р.) недостаточно оцененный, недостаточно понятый…».

Согласимся со всей полнотой высказывания, все же задав себе вопрос: была ли — помимо чувства исторической и эстетической справедливости — еще причина, по какой злоязычный Бунин так безапелляционно предпочел Алексея Толстого многим и многим?

Вероятно, была.

Сам Бунин — певец устойчивости. Порядка. В ненавистной ему русской революции и в жестко оцененном им русском народе он понял вот что: Русь «жаждет прежде всего бесформенности». Отчего, вспоминая Алексея Константиновича, Иван Алексеевич — напомню, в 1925-м — задерживает обратный взгляд на «былине» о Змее Тугарине («Ой, рожа, ой страшная рожа!»). И, понятно, не может не сказать, что роже Змея Тугарина, некогда, по Толстому, ужаснувшей народ «матери городов русских», «далеко до рожи нынешней, что бахвалится на кровавом пиру в Москве…».

Бунин — это Бунин, и от него нельзя ждать снисхождения ни к «дегенерату» Блоку, потрафившему скифам, ни к «некоему крестьянину», а на деле «советскому хулигану» Есенину, ни… И т. д. Вообще: «Посмотрите на всех этих Есениных, Бабелей, Сейфуллиных, Пильняков, Соболей, Ивановых, Эренбургов… Да, «страшная рожа» опять среди нас».

Что говорить, Алексей Константинович не может нести ответственности за всем известную лютость Ивана Алексеевича. Но, снова скажу, не из одного только эстетического пристрастия злой Бунин определил добрейшего Толстого в избранный ряд «самых замечательных русских людей». Ибо бесформенность как структурный — или антиструктурный? — признак российской жизни, отсутствие порядка как общественного согласия суть то, что он, Бунин, переживал согласно своему темпераменту. И все мы переживаем в согласии со своим.

КАК ПРОСТО, или РУССКИЙ СОЦРЕАЛИСТ Лев Толстой

Пьер сказал то, что он начал. Это было продолжение его самодовольных рассуждений об его успехе в Петербурге. Ему казалось в эту минуту, что он был призван дать новое направление всему русскому обществу и всему миру.

— Я хотел сказать только, что все мысли, которые имеют огромные последствия, — всегда просты. Вся моя мысль в том, что ежели люди порочные связаны между собой и составляют силу, то людям честным надо сделать только то же самое. Ведь как просто.

Война и мир

Уход Толстого из семьи перед смертью есть эсхатологический уход и полон глубокого смысла… Он хотел выхода из истории, из цивилизации в природную божественную жизнь.

Николай Бердяев

Что Достоевский (вернемся покуда к нему или, верней, обернемся на него) есть один из величайших наших писателей, было понятно всем и всегда. И ни на кого так не ополчались.

Логично, когда Алексей Максимович Горький, будущий строитель новой литературы, пишет еще в 1913 году: «…Достоевский — гений, но это злой гений наш». А в 1934-м говорит на I съезде советских писателей: «Достоевскому приписывается роль искателя истины. Если он искал — он нашел ее в зверином, животном начале человека, и нашел не для того, чтобы опровергнуть, а чтобы оправдать».

Но вот — Андрей Белый, который как мало кто еще зависел от Достоевского, больше того, все время соотносил свою реальную жизнь с той «второй реальностью», которую родило воображение автора «Бесов» и «Братьев Карамазовых». И он пишет в 1905 году, что к Достоевскому напрасно подходят с формулами самой сложной гармонии, дабы объяснить его крикливый, болезненный голос. Называет того «лживым попом и лжепророком». Говорит о своей «брезгливости» к нему. О том, что Достоевский — голый король…

Впрочем, понятно и это. Достоевский как бы оглушил всю последующую прозу — в отличие от другого гиганта, Толстого. Тот был благодарно воспринят как непререкаемый образец, хотя бы и в отношении стиля, даже прежде всего именно его, оказавшегося способным к воспроизводству. А может быть, одна из причин — наша привычка искать в литературе ответов (и приписывать ей педагогическую роль)? Не зря же и Белый сердился на Достоевского за то, что тот не соответствует «формулам». И если Толстой, как он сам думал по крайней мере, постиг к старости все основные ответы («как просто»!), то у Достоевского это не выходило никак.

Вообще — противостояние двух гигантов, поминаемых в неразрывном контрасте, таково, что кажется нелепой сама возможность объединить их хоть чем-то существенным. И уж тем паче понятие «реализм» (добавляют: «критический»), примененное к ним обоим, способно утратить всякую определенность.

Поделом.

Реализм… «Худож. метод, согласно к-рому задача лит. и иск. состоит в изображении жизни как она есть в образах, соответствующих явлениям самой жизни…» И т. д. Конечно, бывают толкования поизящнее, посложней, но «жизнь как она есть» поминается или подразумевается всюду.

Если не тратить времени на полемику с тем, с чем полемизировать скучно, а говорить о том, что действительно как-то объединяет все считающееся «реализмом», — это ни в коей мере не соответствие «жизни как она есть». Это, коли на то пошло, ответственность перед нею. (Правда, не является ли подобное общей чертой искусства как такового? Если оно — подлинное искусство в проверенном историей и культурой смысле, если не легкомысленно и тем более не бессмысленно.)

А так…. Как назовем реализм Гоголя — автора «Носа», где означенный орган гуляет по улицам Петербурга, да, впрочем, и «Ревизора» с его ирреальными мотивировками поведения персонажей (и даже «Женитьбы», в которой бытовые мотивировки скорее видимость, но не суть)? Может быть, фантастическим реализмом?

И кто тогда Лермонтов как прозаик? Аналитический — или психоаналитический — реалист?

Гончаров? Возможно, эпический?..

Можно так. Можно этак. Можно — никак. Потому что даже в пределах одной-единственной судьбы одного-единственного писателя прослеживаем — если не отворачиваемся от очевидного — перемены, далеко выходящие за пределы одного-единственного метода. Узнаем ли Тургенева «Записок охотника» или «Отцов и детей» в том, кто в 1883 году напишет повесть «После смерти (Клара Милич)». которую обвинят в «пропаганде мистицизма»?

А Достоевский? Где сентиментальность «Бедных людей» и где фантасмагория «Бесов»?..

И все-таки есть один тип пресловутого реализма, который стоило выделить и поименовать всерьез. Потому что он связан с чем-то действительно общим для разных художников. Следовательно, выражающим настроение целой эпохи и обаяние могучей идеи.

Это — социалистический реализм.

Надеюсь, читатель сразу же догадался: о, не тот, не тот, который потом узурпирует и первую и вторую часть названия (обе — незаконно), так что родится известная шутка советских времен: «Соцреализм — это искусство хвалить начальство в доступных для него формах».

(Хотя, с моей точки зрения, смешнее и одновременно содержательнее другое, косвенное и нечаянное, определение.

Елена Сергеевна Булгакова записала в своем дневнике чье-то пожелание по прочтении свежесочиненной ее мужем комедии «Иван Васильевич», где, как помним, царь оказывается в современной Булгакову Москве: «А нельзя ли, чтобы Иван Грозный сказал, что теперь лучше, чем тогда?»

Средневековый тиран, пожелавший увидеть жизнь в ее «революционном развитии», — это и впрямь оказалось бы высшим достижением советского соцреализма.

Но вот — Достоевский: