— Что это трещит? — прошептал он
— Что трещит? — спросил Бросаев. — Тишина…
Но треск был явственный, он нарастал и вновь уменьшался, он был, он тек, и куда денешься от него?
— Что трещит? Тишина? Да какая на хрен тишина… Это крысы.
Треск и писк разросся, он был рядом, он проникал и в окна, и в двери. Мутный запах волнами разносило по учреждению. Стены качались неверными волнами.
— Послушайте, вы сегодня видели Бросаева? — шепотом спросил директор.
— Нет, — пряча глаза, ответили Жохов и Хлынов. — Да и никого мы сегодня не видели…
— Но ведь это ужасно, — шепнул Ваграмян.
— Ужасно, — усмехнулся Жохов. — С самого начала надо было правильно действовать. Надо было их мочить, а не рассусоливать. А вы, директор, проявили…
Что именно директор проявил, Жохову не удалось досказать, потому что там, в коридоре, со всех сторон усилился зловещий треск. Он был уже у самой двери кабинета.
— Заприте-ка на засов, — передернулся Ваграмян.
Хлынов подошел к двери и вдруг увидел просунутую в щель под нею какую-то бумагу.
— Смотрите, — сказал он. — Они нам ультиматум предъявляют.
Уважаемые господа, с вами говорит представитель правительства крысиной колонии. Мы имеем предъявить вам ультиматум. Ввиду того, что в результате опрометчивых действий директора фирмы Ваграмяна некоторые из наших сородичей пали жертвами его преступной халатности, будучи разорены и зацементированы под весами, а также ввиду того, что демографическая и социально-экономическая ситуация по-прежнему оставляет желать лучшего, мы предъявляем вам ультиматум… Там, за дверью, ждут те, кто имеет полное право на долю в управлении фирмой.
— Какую долю! — всплеснул руками директор Ваграмян. — Совсем обнаглели!
— В противном случае вам придется выдать им господина Ваграмяна, который угрожает стабильности и миру на нашей фирме, — дочитал ультиматум Хлынов.
Ваграмян побледнел.
— Крыски! — закричал он, всплеснув руками. — Крысочки мои! Мы же с вами… Я же для вас… — Ваграмян всплеснул руками и выскочил в коридор.
Там сзади ему в шею впилось что-то острое и мягкое, — круги поплыли у директора перед глазами, подхватило его крепко, с обеих сторон, и он еще успел увидеть, как разверзается под ним пол, и как навстречу ему поднимаются скользкие серо-коричневые волны «другой цивилизации». Сидевшие за столом невольно прислушались: из коридора послышался его же, Ваграмяна, жуткий, длинный вопль, перешедший в визг, мягкий грохот и звук чего-то не то рвущегося, не то трещащего. Хлынов побледнел.
— Вот! — сказал Хлынов шепотом. — Вот. Только пойди раз на уступки, с косточками сожрут.
— В сущности, всё, — сказал Жохов.
Помолчали еще минутку, а потом Хлынов спросил:
— Как будем уходить?
На часах было уже около одиннадцати вечера;
— Никак, — сказал Жохов.
— У-у, ультиматум, — выругался Хлынов.
— Бросаева жаль, — сказал Жохов. И издевательски заметил: — Другая цивилизация!
И, повернувшись в благородном темпе, громко сказал:
— Эй, вы там, за дверями! Никуда мы не уйдем. Это наш дом, наше хозяйство и наша жизнь. А вы убирайтесь! Не запугаете…
Хлынов зажал ему рот и торопливо закричал:
— Крыски, не слушайте, родненькие!.. Ты что, рехнулся, они же нас сейчас съедят, — шептал он Жохову.
— Наплевать мне! — орал Жохов через ладонь.
— Крыски, хотите, я вам его выдам? Он вас убить хочет, крысяточек замучить… Я вам его выдам, а вы меня за это отпустите… Ну? Да? Да?
Дверь распахнулась, свет погас.
Виктория ГоловинскаяСказки для девочек разного возраста
С утра Люсе хандрилось. Понурившись, Люся сидела на табуретке возле кухонного стола, уставясь на пыльный подоконник. Табуретка больно вонзалась неудобными краями в Люсины ноги, подоконник был как булка изюмом усыпан трупиками мух и паучат, но так даже и лучше, и пусть, и вот ну всех нафик, и солнце ваше дурацкое.
А окно бы давно пора помыть; весна, уборочная лихорадка, Люсины соседи справа и снизу уже выскребли газетными четвертинками свои стеклянные четырехугольники. Люсе чудилась в этом какая-то особая гармония. Вчера, за ужином. А сегодня ей хандрилось.
Соседка слева окна мыть не любила, вместо этого она задумчиво курила на балконе, стряхивая пепел прямо так, по ветру, презрительно щурясь на стайку надаренных пепельниц, сваленных тут же, на балконе, в углу. Соседка была поэтессой в толстом журнале без картинок и часами стучала на машинке — давно, когда Люся ещё в школу ходила. Иногда она зазывала мелкую вёрткую Люсю на чай с мятой и отрывисто читала ей длинные заунывные оды. Люся дула в чашку и разглядывала скатерть. Но маленьких барабанных ударов клавиш из-за стены давно не было слышно — или нафталинная муза оставила соседку, или наоборот, приотряхнулась, взмахнула лаврушечным веночком да и наколдовала компьютер. Люся не знала. Да и что ей до соседки. Когда хандра.
Неудержимо хотелось трагедии.
И непременно с пафосом.
А назавтра Люсе захотелось в Париж. Хочу в Париж, хочувпариж, хочухочухочухочувпариж, твердила Люся. Не бубни, дура, отвечали ей, денег нет, паспорта нет, Парижа нет, поняла, да-а?! А хочу, упрямилась Люся, а поеду, нудила Люся, а ну вас нафиг, ярилась Люся, а пошло оно всё!
И ведь поехала.
Упрямая такая.
Больше всего Лис любил фиолетового ёжика. Это не какой-нибудь там придуманный ёжик; нет, это был самый что ни на есть настоящий ёжик, колющийся и фырчащий. С тех пор, как он появился в Люськином доме, спать стало совершенно невозможно — ёж, как зверь лесной, ночной, и, между прочим, хищный, с наступлением темноты принимался шастать. Топал ёж — дай бог дедушке. Шастал он угрожающе, нарезая круги по небольшой, в общем-то, комнатке. Люська терпела, шипела. На звук: "Уууу, наказание добровольное", — ёж стремительно перемещался, Лис радостно взвизгивал. Как-то Люська попробовала запереть зверюгу в ванной. Топота в эту ночь и правда не было, однако ж был грыз — ёж рвался на волю. Часам к четырём ёжьи зубы одолели дверь, и сквозь неровный угольчатый лаз фиолетовый победно выкарабкался в мир. С люськиной кровати донёсся тоненький скорбный вздох.
Но ежу тоже, в общем-то, не сказать чтобы сладко жилось. По утрам Лис радостно выуживал его из-под ванны шваброй, стремясь наделить «зверика» морковкой. «Зверик» сопротивлялся, шипел, но таки выуживался и хряпал морковку, неодобрительно всфыркивая. А потом даже давался гладить. Неохотно.
На Люську же он всегда реагировал одинаково — после одной особо разгульной ночи, когда Люська шваркнула его тапком, в "колючей твари" проснулся дух воина. С тех пор Люська передвигалась по комнате очень внимательно и быстро, а ёж ходил завоевателем. Лис как мог, мирил их, тянул Люську за руку к ванне, "кормить ёжу", но факт оставался фактом — эти двое друг друга недолюбливали.
Лис, свернувшись под бордовым верблюжьим одеялом, ныл тихонько Дольке о том, что нос болит, что холодно, что Рыжая Ля дверь захлопнула и босоножки поцарапала, а ведь новые и нравились. Долька слушала задумчиво, ей не привыкать. Ещё бы можно Чукче Меховой рассказать, но вставать лень и далеко.
А назавтра выпал снег. Окно почему-то было распахнуто, и всё белое, что только могло быть в этот час в мире, кинулось Лису в руки — вот оно, берихватайцарапай. Лис завороженно уставился вперёд, не фокусируя взгляд — так больше видно.
Санки, и бабушка, и звёздочки под фонарём, и длинная мамина юбка из-под шубы — я колядовать, пусти.
Люська редко вспоминала о нём в эти дни.
Стены в домике были бумажными. Не так-то просто жить в домике с бумажными стенами — они не выдерживают ни сильного ветра, ни дождя. Но зато можно рисовать цветными карандашами и даже красками прямо на стенах — ругаться никому и в голову не придёт.
И Лис рисовал. Рисовал свои сны — не все, конечно. И бабушкину веранду, и мамино кисельное платье. Стены топорщились под высыхающей краской и похрустывали по ночам. Лис не боялся: привычно. А в дни дождя домик частенько промокал насквозь, и со стен текли разноцветные потоки.
Синим были нарисованы декабрьские сны. В правом углу ветвилась красная теплотравница, а окно Лис обвёл зелёными волнами.
Часто здесь было холодно.
По ночам Лис грустил. Не спалось. Рядом тихонько всхрапывала Люська, какие-то непонятные фонари то и дело въедливым светом вспарывали комнату, да ещё (иногда) комары. А не комары, так холодно. По-другому и не бывает, думал поднабравшийся опыта Лис, или холодно, или уж комары, и вот ещё Люська храпит, какой тут сон.
А Люське снилось тоже что-то своё, комарино-холодное, тревожное; Париж ей давно уж не снился — да и что Париж? Съездила, поглядела. Красиво. Но всё больше муть какая-то снится после того Парижа, тоскливо думалось сквозь сон Люське, хоть бы и не давали тогда паспорт, что ли. Да ещё Володичка этот, будь он неладен, в сны повадился. Тоска-а-а…
Вот бы прилетел сейчас кто, высвечивались в такт фонарям и мимолётным автомобильным фарам мысли Лиса, вот бы прилетел бы — ну, не волшебник, волшебников-то не бывает, конечно, и не фея, и не мэрипопинс, и не лётчик какой даже — а вот бы птичка! Маленькая! Прилетела бы вдруг, уселась на прикроватный столбик, прочиквотала бы: ветрено на улице, нелётно, вот я, Лис, к тебе — переночевать пустишь? Только карлсоном не зови — устал я, ну веришь, Лис, ни у кого фантазия дальше не идёт! А я тебя Вадиком буду звать, думал вполголоса Лис. Можно?
Вадиком можно.
Ну и хорошо. Ты живи, устраивайся.
А Люське мы наутро что-нибудь правдоподобное сочиним.
Лис умер ночью, как раз тогда, когда Люське удалось ненадолго задремать. Неделя выдалась очень тяжёлой. Снилось ей лето, и тёплые нежные руки кого-то близкого. В эту ночь она научилась ждать, радостно и неторопливо.