Игра в «допустим»
Допустим, в столице, в трехкомнатной квартире поселяется самый обыкновенный призрак.
У призрака есть профессиональный псевдоним, наречем его безвкусно, допустим, мсье Ревенант.
Призрак справил себе фальшивую ксиву у молдаван на Малой Морской или у немцев на Басманной, абонировал на долгий срок коралловый кабинет в ресторане «Флер-де-лис» и ложу в электрическом кабаре «Новый Одеон».
Призрак уплатил за жилье на год и один день вперед, накупил интересных иллюстрированных книг, развесил повсюду фривольные репродукции, батик, клетки с птицами. Птиц он каждый день меняет на новых, выбрасывая в кухонную печь тех, которые издохли за ночь. Прислуга, выгребая золу, не удивляется обугленным перьям и кусочкам трубчатых косточек, в шесть утра — такой уговор — серб с Птичьего рынка приносит новых птах: щеглов, кенаров, амадин и волнистых попугайчиков-неразлучников.
Мсье Ревенант, допустим, до страсти деликатен и воспитан. Он не пьет крови, не сосет по ночам живой сок из спящих детей, приставляя к замочной скважине овсяный колосок, не соблазняет девственниц на опасные связи без их письменного согласия, заверенного у нотариуса, и сводит до минимума неприятные последствия своего присутствия на земле, которая пока что носит его из последних сил на своей груди.
Допустим, мсье Ревенант не боится чеснока, подковы над дверью, острой кленовой палочки и разных интересных приспособлений, о которых все можно узнать в отдаленных деревнях. В его шкафу, в шкатулке с фальшивыми документами, хранятся два позеленевших пятака, которые он, оставаясь один, приставляет к закрытым глазам и, стесняясь, называет это компрессом.
Допустим, мсье Ревенант устроил интимное мягкое освещение, ежедневно принимает гостей, играет на фортепьянах, знает толк в старом вине, слывет блистательным собеседником и незаменим в особых случаях. Давным-давно мсье Ревенант научился отбрасывать тень; усилием воли он делает свои ладони и губы теплыми; запах тесной садовой земли, сытный запах распаханного гумуса — его природный запах — он отбивает элитным парфюмом, который изводит бутылками. Но драгоценные эссенции — номерные, созданные по уникальному заказу в лабораториях Граса — улетучиваются с его кожи в течение четверти часа. «Черт! Опять!» — досадливо восклицает про себя мсье Ревенант и, испросив пардону, сматывается в ванную комнату «попудрить носик», — к этому привыкли.
Допустим, он так натаскал себя на мастерство имитации жизни, что его руки не проходят сквозь клавиши и ножку бокала.
В доме полно гостей. Богемные узкобедрые девы с высокими принципами шевелят вразнобой пухлыми парафиновыми губами; фаршированные идеями и чаяниями юноши покачиваются, как воздушные шары под беленым потолком; пара зловонных шутов отмачивает обычные шутки; маститый старик разливает мозельвейн и щиплет дев за щечки.
Женщина по имени Сибилла танцует босиком в шесть утра. Тогда начинается невинный шаманизм такой невыносимой пробы, что мсье Ревенант прячет за воротом чистой рубашки обнажившиеся из плоти дуговые кости ключиц, как ручки чемодана.
Потому что женщина Сибилла танцует так, что все остальное не значит ничего. Если среди знойного лета, допустим в июле, ее просят станцевать первое ноября — в палисаде облетают листья и заморозки бьют к чертовой матери все сады на десятки миль в округе.
Допустим, в его дом таскается восхитительный сброд. Все пару столетий как влюблены на пять минут — скажите пожалуйста — в мсье Ревенанта, только это секрет. Он виртуозно отвечает взаимностью. Постепенно, как-то без усилий, сама собой образуется вокруг него — клика, клака и каморра. Мсье Ревенанта балуют, любят, да не просто любят — боготворят, зажмурившись, без оглядки. Смотрите все: мсье Ревенант нынче вечером в ударе!
Сквозь кости гостей от одного щелчка пальцев проходит обжигающая искра, сигарный дым коромыслом крутится под высоким потолком, большой сеанс иллюзиона, гала-концерт, экстатический дом свиданий. Кого-то постоянно посылают за «ещём» в круглосуточный гастроном; на лестничной площадке валяются растоптанные поздние астры, стеклярус, сорванный с чьей-то блузки, театральные программки. Номерная дверь не заперта, в прихожей у зеркала две чужие дочки в плотных чулочках наводят друг другу кисточками из шерстки сиамской киски блестки на полузакрытые веки. Здесь излишне много курят и никогда не спят. Отсыпаются на обратном пути, в таксо.
Допустим, в апартаментах общительного призрака все говорят обиняками. Экивоки, недомолвки, двусмысленные намеки, остроты, парадоксы и косые взгляды — единственно возможный бонтон. Так круглосуточно вращается и зубоскалит светское колесо, и сыплется, искря, бесовский злотворный помол.
Мсье Ревенант шьет себе приталенные костюмы в Риге; прежде чем одеться к случаю, он выдерживает обновку в шкафу и обрабатывает рукава и борта осколком тонкого стекла, придавая ткани благородную патину потертости: костюм настоящего ревенанта всегда должен быть слегка поношен, новизна — признак вульгарности.
Призрак говорит так красиво, что можно сойти с ума, и гости сходят с ума скопом, у него обширная клиентура, он вышибает высшие баллы, слегка шевельнув ухоженным мизинцем.
Чем он занимается в миру, никто достоверно не знает, вроде как пишет статьи в различные издания, рецензирует театральные постановки и «другое кино», умеет правильно и приятно расположить к себе собеседника — сначала так, потом эдак, с неизменным удовольствием для обоих. Он имеет свое мнение о японской поэзии, кажется, слегка болен, что-то желудочное, и всерьез обсуждает плюсы и минусы позиции «догги-стайл», впрочем, только в узком кругу, ни в коем случае не при дамах.
Но подспудно наступает осень, тоска, сплин, голоса, листопад. Ревенант увлеченно психует, грациозно трусит, не находит себе места, оставляет клевретов лениво беседовать на турецких пуфиках в живописных позах и таскается по улицам, потому что всерьез забывает собственный адрес. Мсье Ревенант уже не выстраивает массовых сцен и эксцессов, он пару раз промахивался: до полусмерти напугал очередную пассию — она проснулась в полночь и поняла, что он не дышит. Закричала, зайка, еле успокоил.
В конце концов он запутывается до предела — уже не стирает белесую плесень со скул, не следит за собой, не ласкает бокал массандровского хереса; он без объяснения причин отменяет важные встречи, не отвечает на телефонные звонки, на подносе в прихожей растет без внимания горка хаотически сваленных визитных карточек.
У него уже нет слов, в его кармашке часы идут вспять, ключи от квартиры не подходят к замку, консьерж не узнает его и только после скандала пускает в лифт, а лифт-бой стоит белый, как сулугуни, в дурацкой своей каскетке, вжавшись в угол, пока господин Ревенант считает этажи — от первого до шестого. Только выходя, мсье Ревенант понимает, что позабыл подвязать челюсть, усилием возвращает ее, отвалившуюся, на место и, вспомнив белые глаза лифт-боя, сокрушается: «Бедный мальчик…» Челюсть неестественно щелкает в пазах. Чуть-чуть страдает дикция, трудно выговаривать некоторые буквы.
…По беспроволочному телеграфу клака, клика и каморра переговаривается лихорадочным сопрано и бас-баритоном, переписывает советы нетрадиционной медицины; пульсируют там и сям беспокойные новости… Шли в среду мимо рынка, увидел внутренность мясной лавки, закрыл глаза и заплакал, собрались люди, а он указывает на туши и стонет: «Не могу… свинятина. Висит!» Пришлось силой уводить.
С кухни приходят жаловаться: свежайшее молоко сворачивается и превращается в обрат, а такое явление решительно невозможно, что прикажете делать? Он перестает есть молочное. Он вообще перестает есть, он только пьет и считает листки отрывного календаря — какого черта не заканчивается осень, сколько можно. Мсье Ревенант несколько раз начинал писать письмо Санта-Клаусу с подробным списком подарков и недопустимых требований, но не выносил — рвал на куски. Сыпал в пепельницу обрывки и с ненавистью смотрел, как за окном творится осеннее мастерство, как ржавеют с рассветом листья, еще вчера такие сочные, будто только что с магазинного прилавка, ненадеванные, а сегодня — уже пятна, запахи, морщины, подозрения, неприятные открытия, потертости, опрелости, всепобеждающее свинство живой природы.
Стихов мсье Ревенант сроду не писал, но однажды просыпается в поту, потому что отчетливо произнес во сне дурацкий каламбур опереточного толка: «Внутри меня — каверны, а в них живут виверны» — голосом толстогубого олигофрена из детского приюта Фраза-паразит привязалась прочно и тикала в затылке, как древоточец, повякивала «Каверны-виверны», «виверны-каверны», — он едва избавился от нее оригинальным гидротерапевтическим способом. Кто-то из гостей некстати сунулся в ванную комнату. Совершенно по-бальному наряженный мсье Ревенант (даже в шулерских белых перчатках и лаковых туфлях) стоял на четвереньках а-ля креветка в чистой чаше ванны, подставив затылок под струю ледяной воды. Сосредоточенно шевеля губами, он следил за тем, как липкая фраза по букве смывается винтом в решетку слива Гость издал губами некий пупырчатый звук. Мсье Ревенант обернулся через плечо, закатил под брови глаза и мучительным тенором возмутился: «М-мерзавец! Я же не лезу в твою интимную сферу. Закрой дверь! Зарежу». Гость испарился, до ужина и после молчал в кулачок как паинька. Ходят слухи, что молчит по сей день. Привычка — вторая натура.
Наконец мсье Ревенант отважился на особый шаг: он решает устроить в своем доме спиритический сеанс, для смеха, с разоблачением чудес. Гости заранее наряжаются и ржут, как пожарные кормленые лошади: все знают, как мсье Ревенант относится к мистике. Не было ни одного автора — от тронутого Эдгара до тронутого Лавкрафта, — которого бы он не объязвил, не шельмовал, не облил ведрами иронического яда; все знают, что он видел все тэософские тонкие штучки в элитном гробу с верхней крышкой на золоченом шарнире.
Сегодня он всех уморит. Потому что во избежание инцидентов и подтасовок он сам вызвался быть медиумом.
Допустим, мсье Ревенант купил круглый столик и поставил в центр букет ночных фиалок — лишенные запаха импортные цветы, чистая гидропоника, эфемерные жертвы селекции. Загодя закуплены стеариновые свечи и монастырское вино.
В ожидании гостей мсье Ревенант мается, переставляет ненужные больше предметы с места на место и отчаянно завидует заурядным теням, которые бродят без лица и мыслей по асфоделиевым лугам Аида, робко следуют вслед за Орфеем и всегда оборачиваются назад, несмотря на запрет. «Ах, дурак, дурак! — жалуется мсье Ревенант холодным софринским иконам на книжной полке. — Если бы я не затвердил себе, что основное правило актера — никогда не оборачиваться спиной к залу, все было бы так легко, легко, легко…»
Гости собираются, прыская под сурдинку, смыкают руки в цепь по кругу. Обсуждают азбуку подземного стука: два раза — «нет», один полновесный удар — «да», три быстрых удара, один за другим, — «не могу знать».
Мсье Ревенант отстраненно сидит верхом на венском стуле, опираясь локтями на гнутую спинку, две свечи подсвечивают его лицо резко снизу. Потом он заставляет себя потушить сначала одну, потом вторую. Паникуя, он понимает, что уже не чувствует запаха только что погашенных фитилей. Оцепенение паники он выдает за томность — напрасно, на него все равно никто не смотрит.
Гости разочарованы: шутка подзатянулась, уже предлагают включить свет, выйти покурить, всем становится не по себе, но не от страха, а от неловкости. Беседа не клеится, настроения нет, каждый остался в городской темноте сам по себе.
Допустим, в тот миг, когда призрак-медиум видит, что его затея с треском провалилась, что завтра многоголосые «все» будут смаковать его фиаско, он понимает со всей ясностью, что все его гости и собеседники совершенно такие же твари, как он. И как он ни пыжился все эти месяцы, как ни пускал в глаза двусмысленную пыль, как ни лез из высохшей кожи вон, как ни распылял из пульверизатора эссенцию обаяния — они преуспели в ласковом мастерстве, кажется жизни, много лет назад и обставили его на три корпуса. Сейчас, занимаясь салонной ерундой, они просто расслабились в городской темноте и перестали следить за собой, как после сытного обеда украдкой расстегивают тугие застежки и пояса. Гости уже не говорят, а насвистывают и оживленно перестукиваются, достигая в морзянке потрясающего красноречия. Им уже наплевать на спиритический сеанс, на вспотевшего лампадным маслом мсье Ревенанта, прилипшего поджарым задом к сиденью венского стула Так темен и странен ласковый саундтрек этой сцены, будто кто-то бередит подушечками пальцев басовые струны контрабаса. Мсье Ревенант ослабляет узел галстука, набирает воздуха в сморщенные легкие и хочет кричать, потому что впервые в жизни чистокровный призрак испугался темноты и своих сродников, смазливых теней, которые наконец-то могут в привычной обстановке стать самими собой.
Допустим, неделю спустя соседи осатанеют от запаха, нет, не страшного, а грустного — пахнет так, будто в приусадебном осеннем парке жгут дубовые и кленовые листья или закапывают в укромном углу сада удушливо перезревшие яблоки. Запах пропитал собою все этажи — дети плохо засыпают, у гимназистов падает успеваемость. Так далее невыносимо, давно пора разобраться с этим сомнительным притоном. Верхние этажи могут, нижние — хотят, напряжение зашкаливает, записные скандалисты собирают подписи под протестным письмом.
Допустим, соседи зовут дворника и взламывают дверь квартиры — но не находят ничего, кроме нежилых комнат без обстановки и заплесневелого каравая в хлебнице. На венском стуле — пустое барахло: застегнутый на все пуговицы костюм и сорочка. Идеально чистое белье. Зашнурованные ботинки со вложенными в них носками. Набор из двадцати ногтей и шапка волос — ровно повторяющая модную стрижку comme des garcons. И несколько брелоков на брючном ремне — то ли «барская спесь», то ли игривые «шаривари».
Когда окончательно одуревшие соседи и дворник с оперной бородой потянутся одновременно перекреститься, произойдет самое интересное: мсье Ревенант, распаренный и благодушный, выйдет из ванной комнаты в самом разлимоненном банном настроении, запахивая японский халат на розовом, новорожденном теле, с махровым полотенцем, наверченным на голову. Он выпучит серые некрупные глаза на вырванный с мясом замок двери и соседей, которые чуть не с дрекольем сгрудились посреди комнаты.
«Господа… Это налет со взломом? — с идиотской улыбкой спросит мсье Ревенант, и, когда у него потребуют объяснений, облегченно вздохнет, отмахнувшись: — Ах, это!.. Выбросьте из головы, просто каждую осень, примерно… в начале сентября мсье Ревенант имеет привычку полностью избавляться от старого круга друзей». — И серией быстрых взглядов он препарирует соседей, отмечает чернявую девочку с косами вокруг головы и вон того, явно провинциала, в университетском пиджаке, с родинкой на румяной персидской щеке. Привычное предвкушение рафинадной горячей судорогой сводит его бедра и подвздошье; он повышает температуру тела на пару градусов, кротко кивает им с видом прекрасного конфидента, словно сообщая адресатам движением головы свои малые злые телесные токи.
Когда соседи прощаются, обещая возместить ущерб, он подходит поочередно к обоим и говорит в нос, как единственный небесный секрет: «Может быть, сегодня вечером заглянете на чашку чая? Я очень одинок и всегда рад гостям».
Его дыхание пахнет гречишным медом. Он только что рассеянно сунул за щеку карамельку.
Оба, помедлив, отказываются. Оба в девять встретятся у его двери и страшно сконфузятся. Но все же решатся повернуть мочечку звонка. Кстати, у них обоих есть друзья, которым интересно все на свете и еще немного больше. Умницы — мальчик и девочка — уже уяснили, что ранней осенью, в тонкие пограничные дни, мсье Ревенант имеет привычку заводить новый круг приватного общения.
Допустим, я спрошу у себя самого, каким будет финал. Три быстрых удара один за другим.
— Мне скучно, бес!..
— Аналогично, Фауст.
Царь Соломон и зверь Китоврас
По мотивам русских апокрифических сказаний XIV века «Суды Соломона»
Китоврас — быстрый зверь. Стан у него человечий, а ноги и тулово — от коня вороного. С головы до ног — детина, а с ног до охвостья — скотина.
Живет он в пустыне дальней. Жену свою Китоврас любит очень. Жена у него махонька, в шелковую нитку одета, а голос звонкий — все, что ни творится на земле, Китоврасу рассказывает. Китоврас носит жену в ухе. Бережет.
Царь Соломон — великий царь. Вся вселенная под правой рукой его смирилась; заклинает царь демонов по своей прихоти, помнит тайные имена Бога, пасет народы жезлом железным.
В те поры царь Соломон строил Храм — Святую Святых, — и понадобилась ему помощь зверя Китовраса.
Китоврасу открыто все тайное. Китоврас лгать не умеет. Если солжет — разорвутся оба его сердца, и человечье и конское. Под языком у Китовраса — костяной шип, отсекает тот шип ложь человечью от звериной правды.
Послал царь Соломон хитроумных слуг в дальнюю пустыню. Пришли слуги к жилищу Китовраса, но не было его там. Тогда слуги влили в колодец, откуда пил Китоврас, вино и сонное зелье на меду, а сами затаились поодаль, как воры.
На закате солнца Китоврас прискакал, приник к отравленной воде и стал пить. Ударило в голову мудрого зверя крепкое питье — подломились конские ноги его, и упал он, объятый тяжелым сном.
Слуги Соломона сковали спящего Китовраса цепями с тайным именем Бога и Соломона-царя.
Очнулся Китоврас, позвенел черными цепями, что опутали его руки, ноги и шею. Усмехнулся, уронив на грудь кольца огненно-рыжей бороды, и спросил соломоновых слуг: «Неужто ваш всесильный государь добром не мог позвать меня?» «Не зовут цари, а словом и делом приказывают. В насилии сила царей», — ответили слуги и повели зверя Китовраса в Иерусалим, опутанного, как скота на торжище.
Выпала жена Китовраса из уха, села на камень, стала слезами плакать.
Нрав же Китовраса был таков: он не ходил путем кривым, но только прямым. Когда привели зверя в Иерусалим, расчищали перед ним путь и рушили дома, ибо не ходил он в обход. Подошли к лачуге вдовы, и, выбежав, старуха закричала: «Господин! Я вдова убогая, не обижай меня, не лишай меня крова!»
Китоврас изогнулся около угла, чтобы пощадить ее дом, — впервые шагнул путем кривым и сломал себе ребро. Такова была цена окольной дороги для вещего зверя.
Вели зверя мимо накрытого в саду богатого свадебного стола — во главе сидел счастливый жених, обнимал невесту, пили гости медвяные вина, пели величальные песни.
Но Китоврас заплакал.
Вели зверя по Иерусалимскому базару — мимо шарлатана-гадателя, что ворожил судьбу легковерным.
И засмеялся Китоврас.
Наконец пленник ступил тяжкими копытами на яшмовые плиты дворца царя Соломона. Сам Соломон в порфировой мантии сидел на троне из слоновой кости. Сорок пять юношей с обнаженными мечами тут же встали меж царем и зверем — потому что опасался царь ярости получеловека-полуконя.
Но стал Китоврас говорить с царем кротко, как с неразумным ребенком.
Китоврас научил Соломона, как добыть волшебный камень Шамир, который сокрушает сталь, стекло и железное дерево. Так и стали зодчие тесать камни для Храма Соломона при помощи Шамира — потому что Господь не позволил обтесывать камни Храма железом.
Шли месяцы, а Соломон все не отпускал Китовраса в пустыню, лестно было царю, что могучее чудовище томится у него в плену.
Ковыляя в цепях, будто калечная кляча, бродил Китоврас по бескрайним садам Соломона, топтал золотые плоды конскими копытами; донимали его оводы-кровососы, певчие птицы садились на плечи его; а глаза Китовраса были голубы, как талая вода, и терпеливы, как смерть от старости.
Тяжко клонилась могучая шея, воспаленная под стальным ошейником.
Показывали Китовраса заморским послам, катали на его покатой спине вельможных детей, стража дразнила его жезлами и смеялась над великаном-невольником.
Как-то раз Соломон решил посмеяться над Китоврасом, протянул руку, отягощенную магическими перстнями, для поцелуя и молвил так:
«Я отпущу тебя, глупое чудовище, если ты мне ответишь на три вопроса».
«Изволь, царь. Что спросишь, то и получишь», — ответил Китоврас, но отвернулся от царской ладони, не поцеловал.
«Почему ты плакал на свадебном пиру?»
«Опечалился, потому что ясно видел: невеста не любит жениха и жаждет его смерти; и тридцати дней не прожить было жениху — давно он лежит в земле с перерезанным горлом, а жена утешается в объятиях его брата».
Послал людей Соломон — и верно: свежая могила жениха под оливами насыпана, а жена смеется во хмелю на коленах любовника.
«Почему ты посмеялся над базарным гадателем?» — спросил Соломон.
Отвечал Китоврас:
«Он рассказывал людям о грядущем и сокровенном за гроши. А сам не знал, что под его шатром зарыт клад с золотом и каменьями».
Снова послал слуг Соломон — проверить. И было так, как сказал Китоврас.
«Ну что ж, — сказал Соломон, — теперь я вижу, зверь, что ты не лжешь. Вот тебе мой третий вопрос: есть ли во Вселенной что-либо крепче моей безграничной царской власти, крепче неволи и насилия?»
«Сними с меня заговоренную цепь, и ты все узнаешь, Соломон», — ответил Китоврас.
Приказал Соломон снять с Китовраса путы.
Взрыл землю копытами Китоврас, встряхнул головою, рассыпая огненные кольца волос и бороды, размял изуродованные неволей запястья, исторг из глотки то ли крик человечий, то ли конское ржание.
«Крепче твоей царской власти, Соломон, своя воля», — ответил Китоврас, взметнулся на дыбы и поскакал прочь из города, через горы, через виноградники и малые поселения — обратно в дальнюю пустыню. Вечно — на свою волю.
С тех пор охватывал царя Соломона страх к Китоврасу по ночам. Лежал царь без сна на ложе, и сорок пять сильных отроков вооруженных берегли сон государя. Вдруг вернется и отомстит лютый Китоврас.
Не знал царь, что и думать забыл вольный зверь Китоврас о государевом плене.
Жену свою в каменьях отыскал, опять в ухо посадил. Берег жену, слушал от нее, что на свете творится.
Ходил Китоврас по прямым пустынным тропам, пил из чистых источников, в колосьях диких злаков катался, как молодой жеребец, взбрыкивал задними ногами и хохотал так, что с горных круч камнепады рушились в пустынные долы, а жена спросонок его за ухо щипала — строгая была.
Говорил про себя Китоврас: «Все у тебя есть, царь Соломон. Одного нет — своей воли. Мудрее мудрого ты, царь Соломон, но дурак».
Пали стены Храма, цари отцаревали, слуги отслужили, а Китоврас все скачет по дальней пустыне, и глаза у него голубые, как горный лед, как соленое озеро или смерть во сне.
Ребро у Китовраса зажило лучше прежнего. Совсем не болит. Хорошо ему, вороному, на своей воле гулять.
Маттео-найденыш
По мотивам итальянских новелл XV века и записей писателя-фольклориста Итало Кальвино
Кентавры рождаются из дождевых облаков. От века кентавры — тучеродные звери.
Туча-роженица опускается на вершину горы и содрогается в родовых муках. Хлещет теплый дождь — отходят воды, и по размытой земле шагают новорожденные кентавры, по колено в первотворной глине. Волосы кентавров наполнены ливнем. На ходу они учатся говорить между собой. Кентавры — гиганты, молотобойцы, сами в себя вросшие всадники.
Кентавры любят молодое вино.
Среди кентавров мало женщин. У бессмертного Хирона была смертная жена — Харикло; кобылья плоть ее одряхлела, отравила старостью женский торс. Ковыляла Харикло, кентавр-старуха, рыхлила землю разбитым копытом, бередила распухшие бабки, искала лечебные корешки, ничего не нашла и умерла во сне, тихо, от старости. Хирон тосковал по ней и, бездетный, стал наставником героев — пестуном чужих детей. Сотни лет о кентаврах не слышали — всех истребили герои.
В XV веке после Рождества Христова в итальянской области Эмилия-Романья правил тиран Сиджисмондо Малатеста. Его крепость находилась в городе Римини, и ранним летом, на праздник Пятидесятницы, на главной площади этого города устраивали скачки. Коней и всадников окропляли святой водой, трубили с балконов в длинные трубы славу коням, полотна дамасской узорной ткани свисали из окон, горожане надевали лучшую одежду и заполняли окрестные улицы. Каждый городок в окрестностях Римини, каждый богатый ремесленный цех или купеческий дом должны были выставить на скачки своего коня и всадника — таков был приказ господина.
Коней баловали как первенцев, поили наговорной водой, ревниво берегли от соседской зависти. Украшали к празднику, как изнеженных женщин или свадебные корабли. Дорогой была награда за победу на скачках: победитель мог попросить у тирана все, что пожелает. Но единожды.
Много лет никому не доставалась победа — всех обходили кони самого Сиджисмондо.
С темного балкона железными глазами следил Сиджисмондо за привычными победами. И требовал новых соперников.
В окрестностях Римини, на берегу моря стояла рыбацкая деревня — Сфортуната. Десяток лачуг, коптильни, лодочные сараи да ветхая церковь. В деревне жили одни бедняки — земля скудная, разве что коз могла прокормить, в скалистые бухты, на каменистые гряды и отмели рыбьи стаи заходили редко. Но везде живут люди, жили люди и в Сфортунате.
Места вокруг деревни считались дурными. Меж морем и скалами плешью тянулся пустырь, который называли Полынным лугом. Ничего не росло на пустыре, кроме седой полыни. Не простая полынь — горькая, как утрата, а пойдет в рост — будет по пояс мужчине. Разве бывает такая полынь? А в Сфортунате была.
Рыбаки остерегались ходить через Полынный луг. Говорили, что на Полынный луг упали ангелы, которые устали славить Бога. Упали и проросли полынью. Так и стало. В июле после полуночи плясали над полынью сухие змеиные молнии. Ходили в полыни волки — справляли по весне свадьбы.
Даже о Полынном луге забыли поселяне, когда из Римини приехал вестник от Сиджисмондо Малатеста. И приказал за год вскормить и обучить коня для скачек господина Рыбаки только руками развели: был в Сфортунате один мул, да и тот принадлежал молодому священнику. Если всю деревню собрать и продать на торге — и подкову от праздничного коня не купить. Но вестник повторил приказ, пригрозил смертной карой и уехал как не было. Сфортуната осталась одна.
Однажды в полдень священник возвращался краем Полынного луга в Сфортунату и увидел бредущего в горьких зарослях кентавра Священник испугался, но молодость и любопытство взяли свое, да и сам кентавр не внушал ужаса. На вид он был подростком: без усов и бороды, шапка кудрей, как грозди черного в синеву винограда, обвивала смышленый лоб. Человечье тело, от солнца бронзовое, перетекало в конскую золотистую стать плавно, как явь сменяется сном. Священник деревни Сфортунаты еще в годы учения читал греков и римлян, поэтому он ласково окликнул кентавра на койне. Тот обернулся — и священник заметил, что молодое чудовище плачет. Священник, жалея его, пошел следом. Кентавр привел его в ложбину посреди Полынного луга, где темной тушей лежал в крови второй кентавр — мертвый. В открытых ранах на конском и человечьем теле жужжали зеленые мухи. Ночью на двух чудовищ напали волки — и старший погиб, защищая младшего.
Священник залюбовался мертвым чудовищем, вспомнил «Метаморфозы» Овидия:
…Чуть лишь росла борода и была золотой; золотые
Падали волосы с плеч, половину скрывая предплечий.
Милая ясность в лице, голова его, плечи и руки,
Грудь — мужская вся часть знаменитые напоминала
Статуи скульпторов; часть, что коня изъявляет подобье,
Вовсе не хуже мужской…
…Мышцы приподняли грудь, и весь-то он, дегтя чернее,
И белоснежен лишь хвост, и такие же белые ноги…
Священник позвал из деревни людей, те зарыли старшего гиганта там же, где нашли. А младший остался жить в Сфортунате. Священник узнал от кентавра-найденыша, что погибший не был ему ни братом, ни отцом, да и как он мог быть отцом ему — если кентавры рождены облаками.
У нищеты слишком много забот, чтобы всерьез удивляться чудесному. Дети, подростки — вон их сколько бегает, как козлята без призора, не разберешь, где чьи. Будет еще один. Жители Сфортунаты назвали кентавра Маттео — просто потому, что надо было как-то назвать, вот и выбрали первое имя, что пришло на язык.
Маттео-найденыш скоро выучился от ребятни романьольской речи, но с людьми жить не хотел, нашел пещеру на взморье, натаскал тростника, выстлал пол, покрыл стены гончарной росписью — то девушки пляшут на спине быков, то герои сражаются, то осьминоги распускают щупальца в медлительных водах. Маттео разводил костер по ночам. Заходил по пояс в море, глядел, как знойным свечением переливаются ленивые приливные волны, и молчал до утра.
Раз подсмотрел в гончарне, как гончар ловко лепит горшки, попросился встать к гончарному кругу, мастер шутки ради позволил — пусть потешится чудище. Но через пару недель понял, что работу Маттео лучше покупают на базаре: его горшки, кувшины и миски из глины черного лощения никогда не трескались при обжиге, и молоко в них всегда оставалось холодным и не скисало. Да и расписывал он их чудно, не так, как другие.
Так и повелось: Маттео лепит, а мастер продает и за то делится с Маттео козьим сыром, лепешками, рыбой и маслом. Вина Маттео не пил — только нюхал жадно, хотелось, но нельзя: кентавр знал — выпьет и забудет себя во хмелю. Одолеет конское тело человечий разум. Мастер гончар настолько привык к помощнику, что уж и лошадиного в нем не замечал: за гончарным кругом Маттео сидел как собака, а что копытами стучит — так и сам мастер и его семейные носили деревянные башмаки. Девушки заглядывались на Маттео, но дразнили его жеребятиной. Он сторонился девушек, сердито уходил на Полынный луг, ложился там, где осела на могиле земля, и долго спал.
Близился день Пятидесятницы. В Сфортунате все ходили черные, не здоровались, за ужином кусок в горло не лез. Священник рассказал Маттео о скачках тирана-риминийца и грозящей деревне расправе за ослушание приказу.
Помолчал Маттео, охлестнулся белым хвостом, переступил копытами, как резвый жеребчик-трехлеток. «За чем же дело стало! Веди меня в Римини. Разве по конским статям я не гожусь для ристалища?» — «Нас убьют тотчас». — «Ослушаетесь приказа — убьют потом».
Ничего не оставалось делать молодому священнику Сфортунаты; залатал он старое облачение, покрыл спину Маттео-найденыша старым ковром из церкви; девушки сплели чудовищу венок из цветущих веток граната.
В день праздника священник привел найденыша в Римини. Поднялся шум, набежала железнобокая стража, донесли о чуде тирану.
Привели кентавра и священника во внутренний двор крепости, и сам Сиджисмондо вышел посмотреть на чудовище.
Тщательно ощупал и конские стати, и человечьи: Малатеста был знатоком и лошадей, и людей. Не обнаружил подделки. Но не хотел признаться, что вшивая деревушка — дыра Сфортуната — поставила его в тупик. Маттео и тут нашелся:
«Государь, Сфортуната бедна — не под силу им оплатить и коня, и всадника. Я и конь, и всадник, воедино слитый. Разве слышали в Ватикане, во Флоренции или за Альпами — по всей крещеной земле и даже в странах нехристей, — чтобы какому-нибудь правителю для забавы подчинилось чудовище? Во славу твоей власти я выйду на круг, и все увидят меня. А скачки будут честными: будь я взрослым, превзошел бы я силой твоих коней. Но я — почти ребенок, у меня не растет борода. И конское тело мое еще слабо».
Прикрыл тиран свои железные глаза. Долго думал под солнцем. И сказал: «Дозволяю».
В ночь перед скачками священник все творил молитвы и охал, сравнивал Маттео-коня и других коней праздничных. И наземь сплевывал по-деревенски: уж больно жидконог и молод был кентавр Маттео.
«Обставят нас. Тебя на позор поставят, а меня на кол посадят. А Сфортунату сожгут, распашут и засеют солью».
«Я приду первым, — ответил Маттео, — только дай мне утром пару глотков черного магрибинского вина».
В полдень поставили коней у рубежа, грянул праздник, давка, пестрота, зной, трубы кричали, ржали кони, хлопали на ветру знамена. Косились другие хозяева на коня из Сфортунаты, но роптать боялись: сам тиран дозволил.
Хлебнул Маттео из фляги священника черного вина. Стали глаза его изумрудные, ящеричьи, наполнились изнутри пьяным солнцем, которое Христа не знало. Темной силой заветвились жилы под конской шкурой.
Хрипло закричал подросток, ударил в мостовой камень копытами — высек искры.
И рванулись праздничные кони с места в урочный час.
Хлестали всадники в мешанине друг друга плетьми, кровь с конским потом мешалась, кто упадет — затоптан; конские хребты и человечьи черепа трещали, как скорлупа: приказал тиран для потехи облить беговые круги маслом.
Трижды опустился флаг с золотым ястребом на древке.
Маттео пришел первым. И упал на колени за меловой чертой. Пар поднимался от потемневших боков. Подбежал священник, бросил ему в лицо горсть холодной воды — отогнали священника латники, наклонился над кентавром-найденышем сам Большой Риминиец.
«Проси все, что пожелаешь. Но единожды. Исполню».
«Государь, — проговорил Маттео, — не я прошу — Сфортуната просит. Оставь нас в покое».
«Так будет», — ответил тиран. Он был жесток, но никогда не изменял данному слову.
С тех пор Сфортунату забыли. Ни сборщики налогов, ни вестовые, ни полки на постой не тревожили деревню. Даже по военным лагерям прочитали указ, мол, кентавра — не видели.
Маттео и священник вернулись в деревню. Стали жить как прежде.
Священник справлял требы, а Маттео-найденыш работал у гончара.
Но со дня скачек стал он слаб, часто хромал. Все сидел в своей пещере, зябко кутался в соломенную накидку. Стал кашлять по ночам. Знобило. Не знали, кого приглашать: то ли врача, то ли коновала. Как ни ходили за ним жители деревни, как ни поили теплым молоком и гранатовым соком — все впустую; видно, на страшном беговом кругу подорвал он становую жилу. Или воздух здешний был для него губителен.
Спустя год, в Сочельник, кентавр Маттео умер от простуды совсем один. Из деревни пришли утром, принесли кашу и молоко, посмотрели — а он не дышит.
Тело снесли на досках на Полынный луг и зарыли рядом с первой ямой.
С тех пор на Полынном лугу не было больше ни волков, ни молний, ни кентавров. Рыбаки больше не боялись ходить через заросли. Только желтые птицы изредка вспархивали перед прохожими в пустынное небо.
После смерти души кентавров превращаются в желтых птиц.
Поэтому на свете очень много желтых птиц.
А кентавров — ни одного.