Русские инородные сказки - 6 — страница 5 из 19

ПЕРЕУЛКИ

…Епифания повернулась и постучала по стеклу, а потом, когда я голову поднял, пальцем поманила — иди сюда, мол.

Я говорю: я? Она мне из кабины кивает: ты, ты, а все остальные в окна уставились и сидят, довольны, что не их зовут.

Просто смешно, как они ее все боятся. Я вот не боюсь, совсем практически, подумаешь, колеса вместо ног. Я один раз в бассейне видел девчонку, так у нее вообще на ногах было по шесть пальцев, а между ними — перепонки.

У Епифании нет перепонок между пальцами. Но зато у нее руки в три сложения, как зонтики. Если в салоне кто-то орет, мусорит или, там, сиденья режет, она спокойно может дотянуться из кабины до самого последнего ряда и дать в лоб. Поэтому у нас в трамвае всегда чисто и спокойно. Всегда.

Подхожу к кабине.

— Иву, — говорит мне Епифания, — Иву, у меня опять перепутаны все переулки! Иву, ты же знаешь правила: еще раз ты мне спутаешь переулки, и я тебя высажу на первой же остановке, так и знай!

* * *

— Иву — чудесный мальчик!

Директриса дружелюбно улыбается, и Ана Паула улыбается в ответ, стараясь выглядеть как можно естественнее. Ана Паула всегда чувствует себя немного не в своей тарелке, когда ее вызывают в школу по поводу Иву, к тому же директриса, с этим ее ничего не выражающим лицом и скрежещущим механическим голосом, повергает Ану Паулу в трепет.

— Он что-то натворил?

Директриса качает головой.

— Иву — чудесный мальчик, — повторяет с напором. — Но он все время как будто… — Директриса щелкает пальцами с неприятным сухим звуком, и Ана Паула делает нечеловеческое усилие, чтобы не поморщиться. — Он все время как будто не здесь. Он весь в своем мире. Вы понимаете, что я хочу сказать?

Ана Паула нерешительно кивает. Она не очень понимает, но уточнить не решается.

— Ну вот, — директриса снова улыбается. — К тому же он регулярно путает мне переулки.

— Простите?!

— Уроки. Я говорю, он постоянно прогуливает уроки.

* * *

— Это уже четвертая школа, четвертая школа в этом году! Иву, что ты делаешь? Если тебя выгонят и отсюда, тебя больше никуда не возьмут! Ты понимаешь?!

Иву тяжело вздыхает.

— Мам?

— Что «мам»?!

— Если ты про переулки…

— Я про уроки, — чеканит Ана Паула. — Про уроки, которые ты прогуливаешь!

— Я не прогуливаю!

— Мать Епифания сказала, что прогуливаешь!

— Она врет! Если б я прогуливал, ей бы все равно не было видно из кабины, у нее темное стекло! Это она злится из-за переулков!

— Прекрати!!! — уже не сдерживаясь кричит Ана Паула. — Хватит! Я больше не могу слышать эту чушь про трамваи, кабины и переулки! Это школа, Иву, шко-ла! Не трамвай! Не автобус! Не космический корабль! Ты уже заигрался настолько, что не отличаешь, где твои фантазии, а где жизнь!

— Хорошо, — у Иву дрожат губы, но он изо всех сил старается говорить спокойно. — Допустим, я заигрался. Но ты же видела Епифанию! Ты же видела, что у нее колеса вместо ног!

— Господи, Иву! — Ана Паула не знает, плакать ей или смеяться. — Ну что ты несешь? Это просто инвалидная коляска!

* * *

Ана Паула курит на скамейке в темном парке и по сотому разу перебирает в голове все подробности сегодняшнего визита в школу. Зря она отдала Иву на пятидневку. Как чувствовала, что ничего хорошего из этого не выйдет. Бедный маленький Иву… надо его оттуда забирать, пока не поздно.

Ана Паула с силой тушит сигарету о скамейку и тут же достает еще одну. Сейчас она выкурит только эту и пойдет наконец домой.

В этот момент скамейка вздрагивает. Потом еще раз, посильнее, и еще раз, и еще, как будто кто-то толкает ее снизу. Ана Паула вскакивает, хватает сумку и по влажному газону бежит к выходу из парка. Только землетрясения мне сегодня не хватало для полного счастья, думает она на бегу.

* * *

Я обижен на Епифанию. Зачем она сказала маме про переулки? Можно подумать, я нарочно…

Ну ничего. Я ей сегодня устрою. И пусть высаживает на первой же остановке, подумаешь!

* * *

— Ну вот видите, — скрежещет кто-то рядом с Аной Паулой. Ана Паула резко оборачивается и чуть не сталкивается с директрисой. На директрисе вместо ее обычного монашеского облачения надета широченная ночная сорочка, из-под которой торчат колеса. Иву прав, с ужасом думает Ана Паула, никакая это не коляска!

— Видите, — повторяет директриса, потирая колесо, как будто это ревматическое колено, — вот об этом я вам сегодня и говорила. Да что вы на меня-то уставились, вы на перекресток посмотрите!

Ана Паула послушно смотрит в указанном направлении. На перекрестке, точно посередине, прямо на асфальте сидит Иву в полосатой пижаме. А у его ног сплетаются в клубок…

— Что это? — севшим голосом спрашивает Ана Паула. — Как он это делает?

— Это улицы, — говорит директриса. — Улицы, переулки, аллеи, тропинки. Они его любят. Другие мальчики могут час звать хором, ни один тупик даже не шевельнется. А Иву достаточно просто из трамвая выйти — и они уже сами ползут! Один раз загородное шоссе явилось, представляете? — директриса вздыхает и снова потирает колесо. — Удивительно талантливый мальчик ваш Иву. Жалко, неорганизованный. Как ночью выйдет — так наутро все переулки перепутаны.

Ана Паула нервно смеется. Я сошла с ума, думает она, я сошла с ума, ой мамочки, ясошласу…

Что-то трогает ее за колено. Ана Паула визжит, но тут же берет себя в руки. Потом осторожно смотрит вниз и видит, что в ноги ей тычется крошечная парковая аллейка. Ана Паула медлит чуть-чуть, потом решительно присаживается на корточки и осторожно гладит аллейку по круглым камушкам.

ШОКОЛАДНЫЙ ДОМИК

(Португальская версия сказки «Пряничный домик»)

Маргарида

…начала видеть ее черты в себе, чем дальше, тем больше. Вначале думала — показалось, просто показалось, померещилось, я же почти старуха уже и все эти годы одна живу, мало ли что может померещиться одинокой старухе.

Вы поймите, я же ее забыла, совсем забыла, столько лет ведь прошло, сейчас даже и не сосчитать, сорок, пятьдесят? Мне тогда женщина из полиции сказала — удивительно, как я сейчас прямо вспомнила, что это была женщина, крупная такая, мощная, с большой грудью, я прямо на нее из лесу выскочила и оторопела, понимаете, не потому что она была какая-то уродливая или, там, несуразная, а потому что я впервые увидела женщину-полицейского не в кино, а в жизни, в те годы это была большая редкость, и вот я застыла, а у нее вдруг в руках оказался большой такой плед в красную и коричневую клетку, и она шагнула вперед и этим пледом меня поймала и всю укутала, а плед был колючий и кусался, а я же была почти голая, и меня еще ветки везде исцарапали, пока я бежала, и я разревелась и стала говорить: «Она съела Жоау, она съела Жоау», а женщина обняла меня, крепко так, и еще прижала головой к этой своей огромной груди, как будто я была ее ребенок, и сказала, это был кошмар, он прошел, он больше не повторится, теперь постарайся все забыть, не расковыривай, не трави себя, просто живи, как будто ничего не было, у тебя вся жизнь впереди, и я забыла, не сразу, конечно, но забыла…

Гидиня

— Так нечестно! — говорит Гидиня, откидывая одеяло и усаживаясь в кровати. — Так нечестно, ты обещала мне почитать про Шоколадный домик! Сама обещала, а сама возишься с этим дурацким…

— Тссссс! — шипит дона Лауринда, делая страшное лицо. Она сидит в глубоком кресле и боится даже пошевелиться, Жоау наелся и вроде бы задремывает, не выпуская изо рта доны Лауриндиной груди. — Немедленно ляг и спи!


Гидиня скрещивает руки на груди, плотно сжимает губы и упрямо сопит. До рождения Жоау, если ей случалось насупиться, дона Лауринда начинала ее щекотать, приговаривая: «А кто это у нас такой надутый? А кто это у нас такой упрямый?» — и все заканчивалось смехом и возней. Но теперь дона Лауринда чеканит ледяным шепотом:

— Я кому сказала, быстро ляг и спи, пока не получила!

Гидиня валится на кровать и накрывается с головой одеялом.

— Сними одеяло с головы!

Гидиня нарочито медленно снимает одеяло, потом поворачивается к доне Лауринде и внимательно и как-то недобро на нее смотрит.

«Сейчас зарыдает», — с ужасом думает дона Лауринда и слегка привстает в кресле, прикидывая, успеет ли она заткнуть Гидиню до того, как проснется Жоау. Но Гидиня уже отвернулась и молчит, даже сопеть перестала, и дона Лауринде почему-то становится не по себе.

Маргарида

…она же мне не родня, никто, и жила я с ней недолго, то есть мне, конечно, казалось, что вечно, особенно когда она… когда Жоау… когда… но теперь-то я понимаю, что недолго, не так уж долго, может, месяц, два, может. Неоткуда было взяться сходству, неоткуда, а оно как поперло, проклятое, в голосе, в походке, в лице даже! Ну хорошо, допустим, черты заострились — это уже возрастное, родинка на носу появилась, спина согнулась — тоже все от возраста. Но у меня же были голубые глаза! Голубые! Меня же в школе почему звали Гретель и альбиноской? Потому что я светленькая была, светленькая-светленькая, и глаза у меня были голубые! А сейчас смотрите…

Гидиня

— Далеко не уходи, — говорит дона Лауринда. — Вот здесь будь, чтобы я тебя из окна видела. Если Жоау заплачет, в коляску сама не лезь, зови меня.

— Хорошо, мамочка, — кротко отвечает Гидиня, выкатывая коляску во внутренний дворик. — А можно мне маленькую шоколадку?

— Нет. — Дона Лауринда больно, до крови прикусывает язык. Ох черт! Ведь она же хотела сегодня быть помягче с Гидиней! Девочка и без того встала утром такая тихая и печальная, что дона Лауринда чуть не расплакалась от жалости и стыда…

* * *

Дона Маргарида слышит какой-то шум во дворе, но вставать с низенького дивана не торопится. Пошумят и уйдут. В крайнем случае отломают и съедят кусок перил, дона Маргарида как раз вчера насвежо покрыла их горьким шоколадом.

Шум повторяется.

— Госпожа ведьма! — кричит кто-то. — Госпожа ведьма, откройте мне, пожалуйста!

Дона Маргарида с трудом поднимается на ноги. «До чего все-таки они мерзкие — сегодняшние дети, — думает она, выходя в прихожую. — В мое время никому бы ни за что не пришло в голову назвать незнакомую пожилую женщину ведьмой!»

Дона Маргарида осторожно, чтобы не повредить глазурь, отпирает пахнущую корицей дверь.

За дверью стоит небольшая девочка — беленькая и голубоглазая, непривычно беленькая для этих мест.

— Добрый день, госпожа ведьма! — говорит она очень вежливо, почти чопорно. — Меня зовут Маргарида Лопеш. Я вам привезла подарок, только не могу закатить его по ступенькам.

Дона Маргарида выглядывает во двор и видит большую синюю коляску.

— Что это? — спрашивает дона Маргарида, и ее голос звучит как хриплое карканье.

— Это мой брат Жоау, — отвечает девочка. — Если хотите, можете его съесть.

Маргарида

…очень долго не ехали. Не знаю почему, может, решили, что розыгрыш, кто их знает. Ну что — девочка? Нормальная абсолютно девочка, шести лет ребенку нет, привыкла быть маминой принцессой, а тут вдруг брат какой-то, естественно, она ревнует. Я тоже в ее возрасте…

Гидиня

— Мааааааам, — ноет Гидиня на одной ноте. — Ну мааам! Ну прости меня, ну мааааааам!

— Да ну тебя! — Заплаканная дона Лауринда отрывает кусок туалетной бумаги от огромного рулона и сморкается. — Как тебе вообще такое в голову пришло?! Как?! Ведь это же твой брат!!! Родной брат!!! А если бы дона Маргарида была в самом деле… — Дона Лауринда не выдерживает и снова начинает плакать.

Гидиня тяжело вздыхает. Весь ее вид выражает глубочайшее раскаяние.

— Я больше не буду, — бубнит она, дергая дону Лауринду за руку. — Честное слово. Можно мне маленькую шоколадку?

СВИНКА

— Почему она не ест? — удрученно спрашивает Моника. — Ну почему же она не ест?!

Моника расстелила на скамейке бумажную салфетку, поставила на нее крошечную фарфоровую свинку — почти совсем круглую, бело-розовую, улыбающуюся — и уже десять минут подносит к нарисованному пятачку то кусочек пиццы с грибами, то помидорку шерри.

Еще одну помидорку она сунула себе в рот, но пока не раскусила, перекатывает ее за щекой, как леденец.

— Несколько дней уже, — потерянно говорит Моника и кладет пиццу на салфетку. — Как ты думаешь, что с ней? Может, она не любит пиццу? Может, надо было купить гамбургер?


Успокойся, Моника, молчу я. Успокойся, пожалуйста. Она и не должна есть. Ты посмотри на нее — она же неживая. Она просто фарфоровая безделушка. Безделушки не едят пиццы. И гамбургеров не едят. Чего ты, в самом деле?


— Сама ты — безделушка! — Моника воинственно вздергивает подбородок. — Раньше-то она ела! На той неделе еще ела! Салат ела, и бутерброд, и еще шоколадный мусс! Два мусса — вначале свой, а потом мой!


Я думаю, тебе показалось, молчу я. Вряд ли она съела бутерброд, салат и два мусса. Скорее всего, ты их сама съела и не заметила. В задумчивости. Знаешь же, как это бывает.


— Не знаю, — сердито говорит Моника. — У меня такого не бывает. Это, может, ты ешь и не замечаешь, а я… — Моника берет с салфетки пиццу и снова начинает тыкать ею в нос свинке. — Ну поешь, миленькая, — просит она, — пожалуйста, поешь! Тебе обязательно надо поесть! Хоть капельку!


Моника, молчу я. Моника, не сходи с ума. Прекрати кормить фарфоровую свинью. Прекрати, Моника, Моника, прекрати, Моника…


— Не ест… — Моника прерывисто вздыхает и встает со скамейки. — Не хочет. А знаешь как ела, когда я ее только нашла? Оооооо… ты б видела! Больше меня! — Моника кладет пиццу на салфетку. Потом достает изо рта помидорку шерри, обтирает ее о свитер и кладет рядом с пиццей. — Пойду я, ладно? Устала очень, а еще дела всякие…


Эй, молчу я. Свинку-то возьми! Подумаешь, не ест. Не выбрасывать же из-за этого бедную безделушку!


Моника оборачивается.

— Нет, — говорит она. — Не возьму. Ей у меня надоело. Ты только проследи, пожалуйста, чтобы ее кто-нибудь хороший нашел, ладно?


Ладно, растерянно молчу я. Прослежу.


— И не называй ее безделушкой! — кричит Моника и машет мне рукой.

* * *

— Ну что? — спрашиваю я. — Доигралась? Свинья ты. Монику расстроила.

— Так надо, — хмуро отвечает свинка, нюхая оставленный Моникой кусочек пиццы. — А Моника твоя переживет.

Высокомерно пожимаю плечами и отворачиваюсь. Не спорить же с фарфоровой безделушкой. Может, ей и правда надо.

Через несколько секунд со скамейки раздается громкое чавканье.

— О, твоя голодовка закончилась! — говорю я ехидно. — Приятного аппетита!

Но фарфоровая свинка меня не слышит.

— Какая гадость, — бормочет она с набитым ртом, — терпеть не могу холодную пиццу.

ДРИАДА

— Я пойду, ладно? Мне завтра рано вставать.

— А ты не вставай.

— Не могу. Это ты человек свободный, хочешь встаешь, не хочешь — не встаешь. А у меня работа.

— Ничего ей не сделается, твоей работе.

— Работе, может, и ничего, а вот зарплате…

— Да ну ее к черту, твою зарплату! Хочешь, я тебе буду зарплату платить? Невозможно же, только что пришла и уже опять бежишь.

— Ты смеешься! Какое только что? Я у тебя с четырех, а сейчас уже смотри сколько.

— Ну как хочешь.

— Ага, правильно, теперь надуйся.

— Я не дуюсь.

— Конечно-конечно. Это я дуюсь. Пойду я, ладно? Люблю тебя.

* * *

— Ну как тебе?

— Хорошая девочка…

— Какой-то у тебя голос неуверенный.

— Нет, почему? Правда хорошая… Живенькая такая…

— Мам!

— А что я такого сказала?! Я сказала — хорошая девочка! Ты ее любишь?

— Люблю.

— Ну и женись.

— Она же тебе не нравится!

— С чего ты взял?! Нет, ну с чего ты взял?! Просто у меня от нее чуть-чуть голова закружилась. Это уже возраст, видимо. В свое время твоя бабушка, папина мама, тоже про меня говорила, что я живенькая… Кстати, ты с папой разговаривал?

— Пытался. Молчит.

— Ну и ладно. Не расстраивайся. Ты же знаешь, он в последнее время не особенно разговорчивый. А девочка хорошая. Правда хорошая. Цветущая такая…

* * *

— …притащил меня в сад камней. Показывает на круглый такой валун, типа мраморного, — это, говорит, мама, серый большой — папа, а возле беседки, говорит, — бабушка, дедушка и тетя… я, говорит, очень хочу, чтобы вы друг другу понравились. Я говорю, ты шутишь, да? А он — почему это? Я смотрю — правда не шутит. Я чуть не уписалась от страха. Нет правда! Вот тебе смешно, а ты представь, что это тебя позвали с семьей знакомиться, ты приходишь, а там камни! Я решила, что он маньяк сумасшедший. Как пристукнет еще! В общем, что-то наврала про работу, камням поулыбалась как дура и сбежала. Ну прекрати смеяться! Не ерошь мне волосы! Не ерошь! Ну, ма-ма! Ну я ж просила!..

Роза выпутывает из волос ветку акации и щелкает ею по листьям.

— Не ерошь мне волосы, я сегодня полдня их укладывала.

Акация тихонечко шелестит. Роза тяжело вздыхает.

— Люблю, да. Но жить с камнем?.. Как-то это… ненормально, что ли.

ДИНИШ

Диниш паркуется в крохотном заросшем тупичке за таверной сеньора Амброзиу, выходит из машины и с удовольствием принюхивается. Из таверны пахнет жареной рыбой, дешевым вином и еще чем-то сладким и теплым, а может быть, кисловатым и свежим, отчего Динишу становится уютно и сонно, как всегда, когда он приезжает домой. Он обходит таверну и заглядывает в зал. Время уже необеденное, поэтому таверна пуста, только в уголке за маленьким столиком сидит пригорюнившись дона Деолинда. Перед ней стоит пузатенькая некрашеная глиняная тарелка с дымящимся супом, но дона Деолинда не ест, а задумчиво гоняет ложкой плавающий в супе кружок копченой колбасы.

Несколько секунд Диниш молча смотрит на нее, потом решительно отводит в сторону занавеску из нанизанных на веревочки бамбуковинок.

— Добрый день, тетя Деолинда!

— Диниш! — Дона Деолинда вскакивает из-за стола и быстро идет через зал к улыбающемуся во весь рот Динишу. Ложку она от радости и неожиданности сунула в карман халата.


— У матери-то уже был? — спрашивает дона Деолинда. Диниш набрал полный рот ледяного лимонада, который тетя принесла из подпола, поэтому только мотает головой.

— Сейчас, — наконец говорит он, — допью и поеду. Я хотел позвонить и предупредить. Но у вас же ни у кого нет телефона.

— А нам не надо, — дона Деолинда улыбается и треплет Диниша по волосам. — Это вам там, в городе, нужны все эти игрушки. А нам здесь зачем?

Диниш машет рукой — ладно, мол, ладно, сто раз уже обсуждали — и встает.

— Ладно, тетечка. Поеду я. Как бы мама никуда не ушла, пока я тут сижу.

— Куда ж она может пойти? — изумляется дона Деолинда и тоже встает. — Только сюда, но это вряд ли, она у меня позавчера была.

* * *

Диниш толкает калитку. Навстречу ему с громким лаем бросается небольшая черно-белая собака. Диниш присаживается на корточки, и собака с разбегу лижет его в нос. Диниш смеется, опрокидывает собаку на спину и чешет ей живот. Совершенно счастливая собака извивается и подставляет Динишу пыльные мохнатые бока.

— Я так и знала, — говорит, выходя из дома, дона Жасинта, — что ты ездишь не ко мне, а к собаке!

* * *

— Ну мам! — Диниш поднимается с маленького диванчика и начинает ходить по комнате. — Я все понимаю, правда. Но ты не можешь продолжать жить одна!

— Переезжай ко мне, — спокойно парирует дона Жасинта. Она сидит на жестком деревянном стуле — очень прямая спина не касается спинки стула — и быстро-быстро обвязывает кружевами белоснежную квадратную салфетку.

— Я не могу! — кричит Диниш. — Я не могу запереться с тобой на краю света! У меня работа! Обязательства!

— А у меня дом, — отвечает дона Жасинта, ни на мгновение не прекращая вязать, пальцы так и летают. — Сад. Оливковая роща. Овцы, козы и две лошади. Деолинда и Амброзиу рядом. И другие соседи. И не смей повышать голос на мать.

— Извини. — Диниш снова плюхается на диванчик. — Меня просто страшно нервирует, что ты живешь одна в глуши, даже без телефона. До Деолинды — пятнадцать минут на машине. До остальных соседей — и того дольше. Случись что — никто просто не узнает, что надо бежать тебе помогать…

— Глупости! — Дона Жасинта откусывает нитку — у нее на удивление крепкие для ее возраста зубы, ровные и белые, с трогательными, как у ребенка, зубчиками. — Ничего со мной не случится. Лучше приезжай почаще, нервничать будешь значительно меньше.

— А почему, — внезапно спрашивает Диниш, — ты стиральную машину выставила на улицу? Ты ею совсем не пользуешься?

— Ты понимаешь, — говорит дона Жасинта и сконфуженно смеется, — как-то я не могу с ней. Там теперь кошки живут. Им нравится. А я могу и в тазу постирать. Не так много я пачкаю.

* * *

Диниш целует дону Жасинту в обе щеки, наклоняется и гладит черно-белую собаку, потом выпрямляется и снова целует дону Жасинту.

— Ну, — говорит он наконец, — я поехал. Не скучай.

Дона Жасинта молча улыбается и кивает.

Когда машина Диниша скрывается за холмом, в кармане у доны Жасинты что-то тихонько курлычет. Дона Жасинта сует руку в карман, достает крошечный мобильный телефон и прижимает его к уху.

— Уехал, ага, — отвечает она на чей-то вопрос. — Ну как… как обычно. Хочет, чтобы я в город переехала. Нет конечно, что мне там делать? Нет-нет, пусть сам и приезжает, нечего. Нет, не нужно, я уже по интернету заказала, завтра с утра, сказали, привезут. И я тебя. И Амброзиу тоже целуй.

Дона Жасинта кладет телефончик в карман, наклоняется и рассеянно гладит сунувшуюся под руку черно-белую собаку.

* * *

— Долго еще? — спрашивает скрежещущий голос. — У меня все затекло!

— Давай, — говорит Диниш, — здесь нас точно уже не видно. Остановишься?

— Да ну, — бурчит голос, — на ходу даже быстрее. Держись!

Машина Диниша начинает подрагивать, метаться из стороны в сторону и вдруг подпрыгивает и с хлопаньем выбрасывает черные кожистые крылья. Над капотом появляется рогатая голова, а запасное колесо оказывается тщательно свернутым шипастым хвостом.

Дракон взмывает в воздух, делает круг, другой, потом опускается на землю.

— Слезь-ка, — командует он Динишу, — мне надо чуть-чуть размяться, а то я себя чувствую идиотской жестянкой на колесах.

Диниш спрыгивает на обочину и поспешно отбегает от дракона, который валится на спину и начинает кататься по земле.

— Нет уж, — говорит Диниш, качая головой, — жестянкам на колесах до тебя — как до неба. Но вот моя собака очень похоже просит, чтобы ей почесали животик.

Дракон ухмыляется зубастой пастью.

— Ты мне лучше вот что скажи, — говорит он, поднимаясь на ноги и совершенно по-собачьи встряхиваясь, — ты вот уговариваешь мать переехать к тебе в город. А что ты будешь делать, если однажды она согласится?

СЧАСТЛИВЫЙ БРАК

…ну и выслали его, естественно. Без права на возвращение. Даже то, что отец — судья, не помогло. Вернее, нет, что я глупости говорю, помогло, конечно. Если бы не отец — он бы пошел не в ссылку, а на каторгу. А так только посадили на первый корабль, даже за вещами домой зайти не позволили.

А у нас свадьба через две недели. Через две недели, представляете? То есть платье уже сшито, падре заплачено, гости приглашены, оркестр нанят, карточки — кто где сидит — надписаны, в общем, ни отменить, ни перенести. Я, конечно, рыдаю, у матушки голова разболелась, она в спальне заперлась, окна завесила, лежит с повязкой на лбу, пахнет уксусом, отец злится, я так и знал, кричит, я был уверен, я сразу говорил, что нельзя связываться с этим щенком, а ты, дура своевольная, сама перед гостями оправдываться будешь! В общем, ад. И тут сестрица моя младшая, Фернанда, они с мужем сейчас в Канаде живут, а тогда она в лицее училась, говорит, а почему бы вам не пожениться дистанционно? А потом он вернется, а вы уже женаты…

* * *

— И как отреагировали ваши родители?

— Ну как… у матушки в придачу к голове разболелась еще и нога. А отец на удивление спокойно воспринял. Я думаю, он просто устал ругаться, он вообще был человек довольно мягкий, скандалов не любил.

— А как вам показалась эта идея?

— Мне, честно сказать, уже все равно было. Дистанционно так дистанционно. Сейчас это смешно вспоминать, а тогда-то я была твердо уверена, что жизнь моя кончена. Поэтому я тоже легла в постель, как матушка, служанки между нами бегали, а всеми приготовлениями занималась Фернанда.

* * *

Дона Карлота кладет мне на колени толстый, обтянутый вишневым бархатом альбом.

— Видите? — говорит. — Вот так мы и поженились.

На фотографии юная невеста в гладком белом платье с нарочито серьезным лицом держит за рукав темный мужской костюм. Сзади костюм придерживает кто-то небольшой, кудрявый, умирающий от смеха.

— Это Фернанда, — поясняет дона Карлота. — Она была в полном восторге от идеи с костюмом.

— Это не она придумала?

— Нет, — дона Карлота весело улыбается сморщив нос и сразу становится похожа на сестру. — Мы вначале решили, что вместо жениха будет заместитель. А потом я подумала — это что же получается, я с чужим человеком кольцами обменяюсь? Еще чего не хватало!

* * *

…ну вот. Я поначалу очень переживала, боялась, что ничего у нас после такой свадьбы не выйдет. Родители мои тоже очень нервничали. Но, слава богу, все сложилось. Всю жизнь прожили вместе душа в душу. Дочерей вырастили. Верите, за сорок пять лет — ни одного скандала, ни одной ссоры!

Завистливо прищелкиваю языком. Сорок пять лет, надо же… а мы месяц прожить не можем, чтобы не поругаться…

— А как было дальше? Он вернулся, или вы поехали к нему?

Дона Карлота смотрит на меня непонимающе.

— Ну… ваш жених… муж? Как вы потом встретились?

— А мы не расставались.

Дона Карлота встает и делает мне знак идти за ней. В смежной с гостиной комнате сумрачно и слегка пахнет сыростью. На недлинном диване лежит мужской костюм — кажется, тот же самый, что был на фотографии. Дона Карлота наклоняется и нежно стряхивает с лацкана невидимую мне соринку.

— Уснул, — говорит она шепотом. — Он в это время всегда спит.

Понимающе улыбаюсь. А что мне еще остается делать? На кресле возле стены лежит малюсенькая розовая кофточка. Надо бы промолчать, но мне не удается.

— А это, — спрашиваю, — и есть ваша дочь?

— Ну что вы! — смеется дона Карлота. — Это… дайте подумать… уже прапраправнучка!

Она берет кофточку, прижимает ее к груди и растроганно улыбается.

— Обожаю, обожаю их, когда они совсем крошечные!

СЛУЖАНКИ

Дона Арлет наклоняется и откусывает нитку. На белой ткани остается мокрое пятнышко слюны.

— Ты уже закончила? — спрашивает сеньор Витор, выглядывая из-за газеты. — Пуговицу мне на голубую рубашку пришей.

— Дона Мария пришьет, — говорит дона Арлет, любуясь вышивкой. Удивительно, как ей в этот раз удалась Дева! Лицо, взгляд, одежда… Абсолютно как живая!

* * *

— Филипа! — зовет дона Соланж, причесываясь перед зеркалом. — Давай в темпе! Мы опаздываем, а ты еще не помыла свою тарелку!

— Дона Мария помоет, — бурчит Филипа. Она выходит в прихожую и, душераздирающе зевая, начинает медленно зашнуровывать высокие черные ботинки. — Ну мам, почему я не могу посидеть один день дома?!

— Потому что придет дона Мария, — говорит дона Соланж. — Она будет убирать, а ты будешь ей мешать.

* * *

— Я вообще не понимаю, зачем нам домработница! — хмуро говорит сеньор Витор, складывая брюки и аккуратно вешая их на спинку стула. — Только деньги выбрасывать!

— Мои деньги, — уточняет дона Арлет. Она снимает очки и массирует покрасневшую переносицу. — Я их зарабатываю и трачу как хочу.

— Да плевать, чьи деньги! — Сеньор Витор раздраженно кидает носки в корзину с грязным бельем. — Всю жизнь жили без домработницы и ничего, не умерла ты. Где это видано, чтобы женщина ничего не делала по дому?!

— Я работаю, — ледяным голосом отвечает дона Арлет. — Работаю так же, как и ты. Если ты считаешь, что тебе не нужна домработница, ты можешь сам и стирать, и готовить, и убирать. И пуговицы сам себе пришивай.

* * *

— Мам, ты чихаешь как из пулемета. — Филипа сует доне Соланж упаковку бумажных салфеток. Дона Соланж мотает головой.

— Рулот туаледтдой бубаги при… де… — Она часто-часто машет руками, как крыльями, судорожно втягивает в себя воздух и наконец чихает так, что подвешенный к потолку большой медный гонг отзывается гудением.

— Сидела бы ты завтра дома! — кричит Филипа из туалета. — Куда ты пойдешь в таком состоянии?

Дона Соланж сморкается в салфетку.

— Не могу, солнышко, — говорит она гундося. — Это тебе школу прогулять — раз плюнуть, а мне надо деньги зарабатывать.

— Я тоже могу пойти работать, — обиженно заявляет Филипа, выходя из туалета с пухлым рулоном розовой туалетной бумаги.

— Можешь, — соглашается дона Соланж. — Но пойдешь учиться.

Филипа молча кидает в нее бумагой.

* * *

Раз в месяц дона Арлет и дона Соланж встречаются в кафе «Сладкая лодка». Они садятся за угловой столик: дона Арлет лицом к стойке, а дона Соланж — лицом к двери.

Дона Соланж заказывает чашечку кофе и подтягивает к себе маленькую жестяную пепельницу. Дона Арлет заказывает чайник чая и ломтик подсушенного хлеба.

Пока заказ не принесли, дона Соланж сосредоточенно курит, а дона Арлет читает карманную Библию. Потом дона Арлет захлопывает Библию и наливает себе чай в белую чашку с логотипом кафе.

— Ну что, дона Мария, — любезно спрашивает она, — сколько я вам должна в этом месяце?

— Шестьсот, — отвечает дона Соланж, затаптывая сигарету в пепельнице. — А я вам?

Дона Арлет достает из сумки записную книжку, заглядывает в нее и долго что-то подсчитывает, шевеля губами.

— Пятьсот пятьдесят, — говорит она наконец. — Плюс два раза по два евро за подшитые брюки. Вместе — пятьсот пятьдесят четыре.

Дона Соланж кивает. Дона Арлет протягивает ей белый конвертик.

— Шестьсот.

Дона Соланж заглядывает в конвертик и пересчитывает деньги. Потом вытаскивает оттуда две купюры по двадцать и одну по десять, а из собственного кошелька — две монеты по два евро. Купюры она кладет в кошелек, а монеты — в конвертик и отдает конвертик обратно доне Арлет.

— Пятьсот пятьдесят четыре.

Дона Арлет прячет конвертик обратно в сумку.

— Когда вы завтра придете, — говорит она, — пришейте, пожалуйста, пуговицу к голубой рубашке, хорошо? Я ее на кровати оставлю. Мою вышивку с дивана убирать не надо.

— Хорошо. — Дона Соланж отпивает остывший кофе и зажигает новую сигарету. — А вы полейте, пожалуйста, розовый гибискус, который на балконе. А если Филипа опять оставит немытую тарелку, вы за нее не мойте. Нечего.

Прощаясь, дона Арлет и дона Соланж дважды осторожно соприкасаются щеками.

— Спасибо, дона Мария, — говорит дона Арлет. — Вы идите, я заплачу.

— Нет-нет, дона Мария! — возражает дона Соланж. — Сегодня плачу я. Вы что, забыли, что вы платили в прошлом месяце?

ЛЕТО ПЕСТРОЙ БАБОЧКИ

…его так все и называли: больной ребенок. У других были имена или хотя бы фамилии. У двоих были номера. Красивые, длинные. А этого звали «больной ребенок». Он никогда не выходил. Сидел в своем белом боксе двадцать на двадцать и играл кубиками. У него было много кубиков: красные, зеленые, оранжевые, всякие. Он из них складывал что-то, потом разрушал. Потом опять складывал. На двери у него было круглое окошечко, и мы ходили смотреть, как он сидит в белой пижаме на белом полу и играет разноцветными кубиками. Мать, конечно, поначалу рвалась к нему, билась об дверь, пустите меня, кричала, пустите, но кто ж ее пустит. Ребенок ее не слышал, двери у боксов двойные. И правильно, нечего было его волновать, он же больной, и ей тоже не надо было внутрь, только расстраиваться. Она потом куда-то делась, не знаю куда, может быть, уехала или родила себе другого, здорового.

Больной ребенок был странный такой. Остальные шумели, даже те, у которых вместо имен номера, а этот был тихий-тихий. И совсем незаметный. Иногда заглянешь в окошко на двери — а его нет. Кровать заправлена, кубики на полу, а ребенка нет. Дежурные санитарки пугались очень, особенно если новенькие. За мной бежали. Я его всегда находила. Он бледненький был очень, как мелом вымазанный, волосы тоже белые, бумажные. И белая пижама. Если садился у стены и не двигался, его и не видно было. Я говорила врачам, чтобы ему купили разноцветные пижамы, но сказали — нельзя. Сказали, при его болезни это смерть. Я говорю, а как же кубики? Кубики разноцветные, значит, можно, почему нельзя пижаму? И на следующий день у него забрали разноцветные кубики и положили белые. А белыми он уже не играл. Так и стоял ящик около кровати.

Кто занес в бокс комочек пыли, я не знаю, думаю, санитарка. Санитарки тогда были ужасные грязнули. Некоторые — прямо настоящие свиньи. У них была душевая при раздевалке, и мыло им выдавали антибактериальное, они должны были мыться и переодеваться в служебное, обеззараженное. Я специально ходила к ним в душ, проверяла. Так они стали мочить мыло и мочалки, как будто вымылись, а сами так и ходили грязными. Тех, кого на этом ловили, я сразу увольняла, но на их место набирали новеньких, и эти были ничуть не лучше.

А потом кто-то из грязнуль притащил в бокс больного ребенка комочек пыли.

* * *

Серое и мохнатое лежало в углу и не двигалось. Больной ребенок осторожно подобрался поближе. Ему ужасно хотелось, чтобы кто-нибудь пришел и убрал это, но не хотелось опять видеть этих, жужжащих. От жужжания у него болела голова.

Больной ребенок несильно подул, и серое и мохнатое как будто слегка шевельнулось. Ребенок отскочил к двери. Если серое и мохнатое на него нападет, он тут же начнет стучать в дверь, и кто-нибудь его спасет. Пусть бы даже и жужжащие.

* * *

Потом, на комиссии, я сказала, что конечно, вина была и моя тоже — я должна постоянно проверять работу моих санитарок. Но на самом-то деле я не могла это сделать: врачи запретили лишний раз заходить в бокс. Говорили, это раздражает больного ребенка. А ленивые грязнули пользовались этим и почти не убирали ту часть бокса, которую не видно через окошечко на двери.

* * *

На третий день больной ребенок перестал бояться серого и мохнатого. Оно было совсем маленькое и ни разу не попыталось напасть и укусить, даже когда ребенок поворачивался к нему спиной. Поэтому, когда жужжащая вышла, больной ребенок подполз к серому и мохнатому и осторожно потрогал его пальцем. Из серого и мохнатого высунулась гладкая черная головка и покивала больному ребенку. Больной ребенок замер, не в силах пошевелиться.

* * *

У санитарок потом выспрашивали, заметили ли они что-то ненормальное в его поведении. А что они могли заметить? Можно подумать, у него когда-нибудь было нормальное поведение. Он же больной. Это все знали, и никто к нему особенно не приглядывался. И вообще, поведением и всеми этими делами врачи должны были заниматься, а не мои санитарки, я так и сказала на комиссии.

* * *

Фафа. Больной ребенок дал ему имя Фафа, и Фафа сказал, что ему нравится. Не словами сказал, а высунул гладкую черную головку и покивал. Он всегда кивал, когда больной ребенок с ним разговаривал. Больной ребенок гладил его по головке пальцем и рассказывал про жужжащих, про кубики, которые были веселые и смеялись, а стали неживые и все время спят, про страшных, которые могут напасть и укусить, про других страшных, которые приходят и трогают, а Фафа кивал. У Фафы были малюсенькие белые ножки, и он ползал ими по стене и тащил за собой серое и мохнатое, которое было его дом. Больной ребенок боялся, что жужжащие заметят Фафу на белой стене, поэтому он выкинул неживые кубики из ящика, а в ящик посадил Фафу. А чтобы жужжащие не приставали, построил из кубиков дом с башнями. Фафа смотрел на дом и кивал, и больной ребенок старался строить красиво.

* * *

В какой-то момент он снова стал играть кубиками. Но не так, как разноцветными. С теми он играл весело, а из этих просто строил. Но зато как строил! Как будто его где-то специально учили! Вот видите, сказали врачи, при его болезни белые кубики — то, что ему надо.

* * *

— Я буду спать, — покивал Фафа черной гладкой головкой. — Мне надо спать, и ты тоже можешь поспать, это недолго. Если проснешься раньше — поспи еще немного. А я проснусь, и мы с тобой полетим.

— Полетим, — повторил больной ребенок и тоже покивал, чтобы Фафа понял, что ему нравится.

* * *

А в начале мая — это было сразу после святых праздников, числа двенадцатого или тринадцатого, — больной ребенок уснул и не проснулся. Не в смысле умер, а в смысле — не проснулся. Дежурная санитарка пришла утром с завтраком, а он спит. Завернулся в одеяло и сопит тихонечко. Санитаркам строго-настрого было запрещено прикасаться к детям, поэтому она позвала меня. А я позвала врачей.

Больного ребенка потом целыми днями возили с рентгена на анализы, с анализов на МРТ — ничего не нашли. Кормить стали внутривенно, поставили стойку, привесили упаковку физраствора. А ребенок спал себе и даже улыбался, как будто ему приятное снилось.

* * *

— Просыпайся, — сказал Фафа и потрогал больного ребенка ножками за нос. Больной ребенок раскрыл глаза. Фафа снова потрогал его за нос и покивал головой. Фафа изменился, пока спал. Голова из черной и лаковой стала золотистой, и еще отросли усики, а на спине было как будто сложенное одеяло, но больной ребенок все равно его узнал и тоже покивал.

Из руки у ребенка торчала трубка, и по ней текло что-то прозрачное.

— Это что? — спросил больной ребенок. — Это можно вытащить?

Фафа покивал.

— Ну что… — Он развернул и встряхнул свое одеяло на спине. Одеяло оказалось бледное в точечку. — Полетели?

— Полетели, — сказал больной ребенок, садясь на кровати.

* * *

А потом наступило то самое девятнадцатое июня… Я сидела в кабинете и заполняла ведомости, а тут дежурная санитарка как завизжит!!! Аж мне на пятом этаже было слышно! Конечно я узнала голос, я всегда узнаю моих санитарок. Это что-то вроде инстинкта. Как, знаете, мать чувствует, когда ее ребенок кричит.

Когда я спустилась, санитарка уже не визжала. Она сидела на полу и пила воду, а у бокса собралась целая толпа, и все смотрели в окошечко на двери.

Я испугалась. Я думала, что-то случилось с больным ребенком и санитарка виновата. Поэтому я всем велела разойтись, а сама заглянула в окошечко.

Он летал. Больной ребенок летал. У него были белые крылья, большие, как простыни. Он взмахивал ими и летал по боксу.

Потом прибежали врачи, не наши, а какие-то другие, в шлемах и перчатках. Нас всех выгнали с этажа и закрыли двери, и больше я больного ребенка не видела. Ходили слухи, что его поймали и увезли и что он сбежал по дороге и где-то теперь летает, но точно никто ничего не знает.

А бокс я лично мыла, никому больше не позволила зайти. Нашла комок пыли с дыркой, как чехольчик, — в таких моль окукливается. А самой моли не нашла. Затоптали, наверное, пока ловили больного ребенка. Ну или улетела. Я, на всякий случай, всю форму велела прокипятить. Только моли нам здесь не хватало.

МАЛЕНЬКАЯ РУСАЛОЧКА

— Я сегодня на рынке Паулу встретила. Он тебе привет передает.

— Спасибо… Погоди, это какого Паулу?

— Ну, такого, у которого девочка в инвалидной коляске.

— А, этого! Ну надо же! Я его сто лет уже не видел! С тех пор как ходили с ним в «Маленькую русалочку» киянд*<* Киянда (kianda) — в ангольской мифологии дух водоема. Разные народности представляют себе киянду по-разному, в том числе и в виде женщины с рыбьим хвостом (русалки).> есть.

— КОГО есть?!

— Киянд. Ну что ты на меня так смотришь? Ты что, не знала, что их едят?

* * *

— Выбирайте, какая понравится, — официант махнул рукой в сторону огромного — во всю стену — аквариума и отошел к стойке.

— Слушай, я не могу, — сказал Паулу, делая шаг назад. — Серьезно, не могу. Пошли отсюда. Пойдем лучше в бразильский ресторан. Или в «Короля-каракатицу», я плачу.

— Брось! — Луиш Мигел сунул в рот сигарету и похлопал себя по карманам в поисках зажигалки. — Когда ты еще попробуешь киянду, их завозят раз в жизни. — Он помахал официанту и показал пальцем на свою незажженную сигарету. Официант кивнул.

— Я переживу. Нет, серьезно. Как их вообще можно есть? Ты посмотри на них!

Луиш Мигел посмотрел. Маленькие пухлые киянды безо всякого интереса таращились на него из аквариума и вяло шевелили короткими хвостами. Вид у них был осовелый, как будто они покурили лиамбы*<* Лиамба (liamba) — канабис.>.

Подошел официант с зажигалкой. Луиш Мигел прикурил из его рук.

— Еще не выбрали? — спросил официант.

— Минутку, ладно? — Луиш Мигел подмигнул официанту и похлопал Паулу по плечу. — Давай-давай, нечего строить из себя девочку. Можно подумать, ты никогда раньше не ел рыбу!

Паулу нервно сглотнул.

— А ты уверен, что это рыба? Ты твердо в этом уверен?

— Я могу принести вам справочник. — В вежливом голосе официанта явственно послышались оскорбленные нотки. — Не думаете же вы, что мы подаем нашим гостям… эээ… человечину?!

— Нет-нет, что вы! У меня и в голове не было! — Паулу смешался, покраснел и усилием воли заставил себя посмотреть на киянд. Они были все так же неподвижны и все так же тупо таращились на него через толстое зеленоватое стекло. Паулу постучал пальцем по стенке аквариума. Одна из киянд медленно, как будто с усилием подняла крошечную ручку и тоже постучала.

— Вот эту, — сказал он, и Луиш Мигел одобрительно кивнул.

— Варить, жарить, на решетке? — спросил официант, примериваясь к киянде веревочным сачком на длинной палке. Паулу дико посмотрел на него.

— Ни в коем случае! Живую, в пакет с водой, и объясните, чем ее кормить!

Луиш Мигел печально вздохнул и покрутил пальцем у виска.

* * *

— А дальше что?

— Дальше все.

— А что с кияндой-то?

— Сдохла. Почти сразу. У нее вирус какой-то был, что ли, или паразиты, я уже не помню. Их же контрабандой сюда завозили. Набивали в трюмы не разбираясь — больные, здоровые… потом продавали в рестораны. В «Маленькой русалочке» несколько клиентов заболели, ее из-за этого санитарный надзор закрыл. А сейчас вообще киянду нигде не купишь, ищи не ищи…

— Погоди, а девочка в инвалидной коляске тогда кто?

— Ну кто-кто… Дочка. Я слышал, что у нее с рождения что-то такое с ногами, не то парализованы, не то что. Симона, жена Паулу, хотела ее сдать в интернат, а Паулу встал на уши и не позволил. Вроде они поэтому и развелись.

— Уууууууууу… а я-то подууууумалааааа…

— А ты решила, что это он киянду в коляске возит?! Дурочка моя!

* * *

— Манана, полпятого, иди пить витамины! — зовет Паулу.

— Не пойду! — звонко кричит Манана из ванной. — Я занята! Я купаюсь!

Паулу наливает в ложку желтую маслянистую жидкость и осторожно, чтобы не расплескать, идет с нею в ванную.

При виде него Манана немедленно ныряет с головой, но тут же выныривает фыркая и отплевываясь.

— Давай, — говорит Паулу и подносит ей ложку, — открывай рот.

— Не хочу, — бубнит Манана, мотая головой и не разжимая рта. — Невкусно!

— Зато полезно. Давай-давай, а то ты вчера опять сток забила чешуей. Если не будешь принимать витамины, у тебя весь хвост облезет, как в прошлом году.

Круглые Мананины глаза наливаются слезами, она выхватывает у Паулу ложку, швыряет ее через всю ванную, потом закрывает лицо руками и басовито, с подвываниями, рыдает.

— Ну, Манана, — растерянно бормочет Паулу, присаживаясь на край ванны. — Ну что с тобой сегодня?

Манана приподнимается и порывисто обнимает Паулу за шею. Паулу нежно гладит ее по длинным мокрым волосам.

— Я… хочу… ножки! — сквозь слезы выговаривает она.

ОЛЬГА МОРОЗОВА