Русские исторические женщины — страница 1 из 16

Даниил Лукич МордовцевРусские исторические женщины

Анне Никаноровне Мордовцевой, Вере Даниловне Мордовцевой, Наталье Иосифовне Первольф, с любовью посвящает

муж, отец и дедушка – автор

Электронное издание, соединившее 7 томов полного собрания сочинений Д.Л.Мордовцева
тома с 34-го по 39-й

Том первый

Предисловие

Настояние очерки не имеют претензии ни на самостоятельность исторического исследования вообще о положении женщины в истории Русской земли, ни на специальное определение исторической роли каждой из женских личностей, на долю которых выпало историческое бессмертие, вследствие ли их личной исторической деятельности, или вследствие обстоятельству обусловливавших то или другое проявление их в истории Русской земли.

Предлагаемая книга представляет не что иное, как систематическое, в самом сжатом виде, изложение, приспособленное притом для общедоступного чтения, более или менее общеизвестных фактов о русских исторических женщинах, насколько они выявили свою личность, прямо или косвенно, в истории Русской земли, и составленное преимущественно на основании известных уже исторических трудов почтенных представителей русской исторической науки: С. М. Соловьева, Н. И. Костомарова, К. Н. Бестужева-Рюмина и других.

Если некоторые исторические женские личности являются в наших очерках полнее, с более или менее явственно-очерченной, цельной физиономией, а другие только как исторические тени, как исторические имена, заслужившие историческое бессмертие лишь по отношению к другим историческим именам, – то это потому, что об одних личностях есть что сказать, а о других – более того, что сказано, сказать нечего.

Таких же исторических женских личностей, как например, Иулиания Лазаревская или Евфросинья Полоцкая и им подобные, мы не казались потому, что первые из них суть не что иное, как исторические или скорее литературные женские типы древней русской жизни, другие же входят в область истории русской церкви и русского духовного просвещения.

Говоря вообще, очерки наши представляют сборник об избранном нами предмете всего того, что сказано об этом предмете в десятках томах специальных и неспециальных исторических исследований, и предназначены собственно и исключительно для тех читателей, которые или поставлены были бы в невозможность, по недостатку времени и другим причинам, или не решились бы, да и не осилили бы прочесть все то, что нами здесь сжато изложено, когда оно рассеяно в отдельных многотомных трудах русских историков или в разнообразных повременных изданиях.

Настоящие очерки мы заканчиваем началом XVIII-гo века, то есть останавливаемся на рубеже, отделяющем старую допетровскую Русь от новой.

Часть перваяЖенщины допетровской руси

I. Княгиня Ольга

Первой исторической женщиной в русской истории является Ольга, жена киевского князя Игоря.

Деятельность этой женщины, сколько известно из летописных сказаний, начинается тотчас после смерти мужа, которого зверски умертвили соседи киевлян – древляне за то, что Игорь, не довольствуясь данью, платимою ему древлянами, грабил этот народ и опустошал древлянскую землю словно волк, повадившийся ходить в овечье стадо, по выражению самых древлян.

Ольга была родом из Пскова или вообще из северных областей тогдашней русской земли, из которых и впоследствии Киевские князья нередко брали себе жен.

Ольга осталась вдовой с малолетним сыном Святославом, который был еще «детеск» и едва ли достиг четырехлетнего возраста, и потому сама должна была править русскою землею до возмужалости малютки. «Кормилицем» или воспитателем маленького Святослава был Асмуд, а воеводой Свенельд, еще при жизни Игоря прославившийся тем, что отроки его были богаче «оружием и платьем», чем дружинники скупого Игоря, жаловавшиеся, что они «босы» и «наги».

В то время кровавая месть была еще в полной силе, как обычай, освященный временем и верованиями, как дело родовой чести и, наконец, как закон, строго исполнявшийся во всей стране. Даже много лет спустя после Ольги, внук её, первый русский законодатель, Ярослав Владимирович, установляя писаный закон для русской земли под названием «Русской Правды», первою статьёй этого закона постановил родовую месть: «если убьет муж мужа, то мстит брат за брата, либо сын за отца, либо отец за сына, либо племянник за дядю» и т. д. Как всякая женщина, всегда и везде наиболее строгая, чем мужчина, блюстительница обычаев старины, и как жена, оставшаяся молодой вдовой с малюткой-сыном, Ольга первой своей обязанностью сочла исполнение прямой, лежавшей на ней обязанности – месть убийцам своего мужа. И она исполнила это дело с редкой женской находчивостью и даже изысканностью. Этого требовало не одно её женское чувство, не одно приличие, наконец, не жестокость времени или её личная мстительность, но закон страны, точное исполнение которого должно было возвысить ее и в собственном мнении, и во мнении народа, и, наконец, во мнении самих врагов.

Случай к мести не замедлил представиться. Древляне, по убиении Игоря, так рассуждали: «Вот мы убили Русского князя. Теперь возьмем его жену Ольгу за нашего князя Мала, а с сыном его Святославом что хотим, то и сделаем».

Признав такое дело возможным и полезным для себя, древлянская земля отправила послов своих к Ольге, выбрав для этого посольства двадцать лучших мужей. Так как древлянская земля, лежавшая на северо-запад от земли киевской, на которой сидели киевские поляне, перерезывалась рекою Ушью, впадающей в Днепр на несколько десятков верст выше Киева, и так как в то время, при неимении и трудности сухопутных проездов, особенно при существовании тогда, почти повсеместно, дремучих лесов, преимущественно по правой же стороне Днепра, всего удобнее было сообщение по рекам на судах, – то древлянские послы и отправлены были в Киев водою, в ладье.

Когда Ольга узнала о прибыли послов, то позвала их к себе и спросила: зачем они пришли?

Послы отвечали:

– Нас послала древлянская земля сказать тебе: мужа твоего мы убили, потому что он грабил нас, как волк, наши же князя добры суть – распасли деревску землю: отчего бы тебе не пойти замуж за нашего князя Мала?

– Люба мне речь ваша, – отвечала притворно Ольга: – ведь уж мужа мне своего не воскресить! Но мне хочется почтить вас завтра перед моими людьми: так ступайте вы теперь назад в свою ладью и разлягтесь там с важностью. А как завтра утром я пришлю за вами, то вы скажете посланным: «не едем на конях, не идем пешком, а несите нас в ладье». Они и понесут вас.

Древляне, ничего не подозревая, ушли к своей ладье, а Ольга тотчас велела копать глубокую и просторную яму на загородном теремном дворе. На утро послала за древлянами.

– Ольга зовет вас на великую честь, – говорили посланцы Ольги по её приказанию.

– Не едем ни на конях, ни на возах, и не идем пешком – несите нас в ладье! – отвечали древлянские гости.

– Мы люди невольные, – говорили киевляне по наущению Ольги: – наш князь убит, а княгиня наша хочет замуж за вашего князя.

И киевляне понесли древлян в ладье. Древляне же, говорить летописец, сидя в ладье, ломались и важничали – «седяху в перегбех, в великих сустугах, гордящеся».

Когда древляне вместе с ладьею принесены были на тюремный двор, то, по приказу Ольги, брошены были в вырытую для них яму, как сидели, с ладьею. Ольга подошла к яме, нагнулась и спросила древлян:

– Довольны ли вы честью?

– Ох, лютее наша смерть смерти Игоревой! – отвечали послы: – ты умеешь хорошо мстить.

Княгиня приказала живыми засыпать их землею – и их засыпали.

Но она не удовольствовалась этой местью. Ей нужно было наказать и унизить всю древлянскую землю, поработив ее окончательно и искупив потоками крови кровь своего мужа, которого древляне, как свидетельствует историк Лев-Диакон, разодрали надвое, привязав между двумя деревьями. Поэтому, когда весть о гибели древлянских послов не могла еще дойти до их земли, Ольга послала сказать древлянам: «Если в самом деле вы просите меня к себе, то присылайте нарочитых мужей, чтоб прийти мне к вам с великою честью, а то киевляне, пожалуй, и не пустят меня».

Древляне, не предвидя обмана, действительно выбрали лучших мужей, державших их землю, и отправили в Киев это новое посольство. Ольга жестоко надругалась и над этими послами. По приезде их, она велела истопить баню, до которой были большие охотники северные обитатели русской земли, в том числе, конечно, и древляне, как жители лесов, тогда как более южные обитатели смеялись над этим пристрастием северян к баням. Послы приглашены были в баню, по русскому обычаю, сохранившемуся еще и теперь в жизни, как он сохранился и в сказках, где гостя прежде всего ведут «в баньку париться». Когда древляне вошли в мыльню и стали мыться, то киевляне заперли за ними дверь и зажгли самую избу, в которой послы и сгорели.

Но и эта месть казалась для Ольги неполною. Женщина эта была, по-видимому, лучшей представительницей своего времени и своего народа, и потому доводила исполнение священного обычая своей страны до крайней возможности, а в отношении к кровавой мести – до изысканной жестокости, чем она и прославилась в тогдашнем народа, как непоколебимая исполнительница и хранительница законов своей страны.

Она вновь послала в древлянскую землю и велела сказать: «Я уже на дороге к вам. Наварите побольше медов в городе, где убили моего мужа: я поплачу над ним и отправлю по нем тризну».

Опять – строгое исполнение обычаев страны: плаканье и голосованье над телом или могилою дорогого покойника, что сохраняется и теперь в русском народа, и отправление тризны на могиле, поминки, еда и питье в честь умершего – все это было священным долгом, особенно в то языческое время.

Древляне, и теперь еще не догадываясь о лукавстве Ольги, исполнили все, чего она требовала: навезли на место смерти Игоря много медов и наварили медового питья. Ольга, чтобы еще более усыпить возможную бдительность и недоверие древлян и успокоить их, поехала в их землю с малой дружиной. Поплакав над могилой Игоря, она велела своей дружине насыпать высокий курган над покойником, а потом, когда это было исполнено, велела отправлять тризну, пригласив и древлян. Началось празднование тризны – питье медов, которые, надо полагать, были не простые меды, но хмельные, крепкие. Пили собственно древляне, а Ольгины отроки служили им, как бы для большей чести.

– Где же наша дружина, что мы посылали за тобой? – спрашивали древляне Ольгу.

– Она идет вслед за мной, вместе с дружиной моего мужа, – отвечала она.

Когда древляне охмелели, то княгиня велела своим отрокам, чтоб они пили за здоровье своих новых союзников-древлян: это была насмешка над опьяневшими древлянами. Приказав пить за здоровье последних, Ольга сама отошла в сторону от места тризны и приказала своей дружине рубить пьяных древлян. Началась сеча, и в сече перебито их пять тысяч.

Отпраздновав эту кровавую тризну по муже, Ольга воротилась в Киев, чтоб доводить свою месть до конца, до крайнего предела возможности так, чтобы враги никогда не забывали этой мести. Она собрала большое войско, и на следующей год открыла поход на древлянскую землю под своим личным предводительством. С нею был в походе и малютка Святослав. Были также с ними опытный и закаленный в боях воевода Свенельд, много испытавший походов и битв еще при Игоре, с ним вместе и от его имени усмиряя и покоряя соседние народы, а равно пестун маленького князя – Асмуд. Узнав о походе Ольги, древляне выступили против неё соединенными силами всей древлянской земли.

Когда неприятельские войска сошлись, маленький Святослав, бывший на коне в рядах ратных людей, первый открыл битву: своей маленькой ручонкой он сунул в древлянина копьем; но рука ребенка была бессильна – копье пролетело между ушей коня и ударило ему в ноги…

– Князь уже начал, – сказали Свенельд и Асмуд, обращаясь, к. войску: – потянем, дружина, за князем!

Началась сеча. Древляне не выдержали натиска киевлян и побежали с поля битвы. Преследуемые войском Ольги, они разбежались по своей земле и затворились по городам: брать каждый город было нелегко. Тогда Ольга, взяв сына и совокупив войско, пошла к Коростену, по-видимому главному городу древлянской земли и к конечной цели своего» продолжительного и упорного мщения: там был убит её муж, там она совершила по нем кровавую тризну, там должна была исполниться и мера её мщения. Но Коростен, обложенный войском киевлян, защищался упорно. Коростенцы до последней возможности отстаивали свой город, боясь думать о сдаче, потому что не надеялись уже ни на что и не могли ждать пощады от Ольги, мужа которой они разорвали на части и которая, как они убедились горьким опытом, так жестоко и изысканно умела мстить. Осада Коростена продолжалась целое лето, но город не сдавался. Тогда хитрая Ольга придумала новый план взятия города и новый вид мести.

Она послала в Коростен и велела сказать:

– Из чего вы сидите? Все ваши города уже сдались мне, обязались платить дань, и теперь спокойно возделывают свои нивы; вы одни хотите лучше умереть от голода, чем согласиться платить мне дань.

– Мы рады бы платить дань, – отвечали коростенцы: – но ты ведь хочешь мстить за мужа.

Ольга велела на это сказать: «Я уж отмстила за мужа не один раз – в Киеве и здесь, на тризне; а теперь уж не хочу больше мстить, хочу брать дань понемногу, и, помирившись с вами, уйду прочь».

– Чего ж ты хочешь от нас? – спрашивали доверчивые древляне: – мы рады давать тебе дань и медом, и мехами.

Мед и меха были естественный богатства лесистой древлянской земли, а потому это была подходящая с них дань.

Но Ольга отвечала: «Теперь у вас нет ни меду, ни мехов, а потому я требую от вас немного: дайте мне от двора по три голубя, да по три воробья. Я не хочу налагать на вас тяжелой дани, как делал муж мой, а прошу с вас мало оттого, что вы изнемогли в осаде».

Простодушные древляне и тут не догадались о хитрости изобретательной Ольги, а обрадовались её снисхождению, и, собрав с каждого двора по три голубя и по три воробья, послали их к осаждающим и даже велели поклониться Ольге. Ольга сказала посланцам: «Вы уж покорились мне и моему ребенку, так и ступайте в свой город; а я завтра отступлю от него и пойду к себе домой».

Древляне ушли в город, который был еще более обрадован принесенным послами известием о намерении Ольги снять осаду и возвратиться в Киев. Но Ольга раздала голубей и воробьев своим ратным людям и велела, привязав к каждой птице по завернутому в тряпочки кусочку серы с огнем, при наступлении сумерек пустить их на волю. Голуби и воробьи; вырвавшись из рук воинов, полетели, конечно, к своим гнездам, в город, и зажгли город со всех концов, как наивно рассказывает об этом летописец: «Голуби же и воробьев полетеша в гнезда своя, ови в голубники, воробьеве же под стрехи (крыши, большею частью соломенныя), и тако возгорахуся голубници, ово лети (дома), ово веже (чердаки), ово ли «одрины» (спальныя пристройки) и т. д.

Не было ни одного двора во всем Коростене, где бы не загорелось, а гасить было некому да и невозможно, потому что загорелся разом весь деревянный и соломенный город. Жители в испуге бежали из города, чтоб не сгореть самим в сплошном пламени, а воины Ольги ловили беглецов. Город был выжжен и взят как беззащитный.

Коростенских старейшин Ольга взяла себе, а остальных частью раздала дружине в рабы, по тогдашнему обычаю, как военные трофеи и добычу, а часть пощадила для того, чтоб они платили дань победителям. Тяжелую дань Ольга наложила на убийц своего мужа и распределила ее на три части: «две части дани идет Киеву, а третья к Ользе Вышеграду». Вышгород, как пожизненное владение, принадлежал лично Ольге и был главным складочным местом её сокровищ – мехов, меду и всего, что тогда почти исключительно составляло и царскую и частную казну, при неимении того, что у нас теперь называется деньгами.

Отомстив древлянам за смерть своего мужа, Ольга не пошла, однако, к Киеву, как обещала послам древлянским, а отправилась устанавливать порядок в русской земле, во всех своих, уже тогда обширных, владениях. Русские князья того времени в ноябре месяце выходили обыкновенно со своею дружиною «на полюдье». Полюдье состояло в том, что князья в продолжение всей зимы разъезжали по областям подвластных нм племен, и во время этих разъездов собирали со своих подданных дань, называемую «оброком», и чинили суд и расправу. Области, по которым проезжал князь, продовольствовали в это время его самого и всю его дружину. В некоторых местах, наиболее удобных или центральных, князь останавливался, и окружное население должно было являться к нему для внесения дани и для прочих надобностей, если кто имел нужду в князе, в его суде, расправе, в совете или помощи. В местах княжеских стоянок, называвшихся «гощениями» или «погостами», впоследствии устраивались небольшие дворы, где могли жить княжеские «тиуны», представители власти правительственной, соединявшее в своем лице и судью, и приказчика, и полицейское око и, наконец, сборщика княжеских пошлин.

Таким образом, и Ольга, отступив от Коростена, вместе со своим сыном и дружиною отправилась по древлянской земле, установляя везде «уставы» – учреждения, определяются взаимные отношения населения между собою и к княжеской власти, и «уроки» – обязанности, возлагаемый на население по отношению к князю и к своей земле. Спустя много времени, даже во времена первого летописца, указывали еще на Ольгины «становища» и «ловища» – на места, где оно останавливалась для «гощения» и распорядков, а также, где охотилась со своею дружиною.

Установив порядки в земле древлянской, которая должна была нуждаться в этих порядках, так как старейшины древлянской земли были или перебиты Ольгою или отведены в плен, «Вольга, – как называет ее летописец, – иде Новгороду и устави по Мете погосты и дани, и по Лузе оброки и дани, ловища ея суть по всей земле, знаменья (следы пребывания) и места, и погосты, и сани ее стоят в Плескове (Псков) и до сего дне, и по Днепру перевесища, и по Десне, и есть село ее Ольжичи и доселе».

Лет через десять после этого (957 г.), мы уже видим Ольгу в Константинополе, где она принимала крещение, так как до того времени и она и вся русская земля состояли в язычестве. Что привлекло эту смелую язычницу и, как, конечно, смотрели на нее византийцы, почти дикарку в этот далекий и блестящий город, в центре тогдашней цивилизованности и роскоши – неизвестно, если не допустить, что она именно поехала затем, чтобы принять христианство. Последователей его она могла уже видеть на Руси, так как русские воины и русские торговые люди, отправляясь в Константинополь или на службу к византийским императорам, или для торговых дел, иногда возвращались оттуда уже не язычниками, а христианами и могли хвалить новую религию. Быть может, ее тянуло туда любопытство – лично взглянуть на те чудеса столицы цивилизованная мира, на то великолепие, на ту блестящую и своеобразную жизнь греков, хитрейших из людей, на их храмы и дворцы, о чем она могла слышать еще от своего мужа и от его послов, лично бывших в Константинополе для заключения известного договора с греками. Для варваров, каковыми были тогда русские, столица греков могла представлять что-то сказочное, действительно поражающее и заманчивое, и всякий, кто бывал в том сказочном царстве, мог гордиться и возвышаться перед другими русскими тем, что он видел такие чудеса, о которых варварам и не грезилось.

Как бы то ни было, Ольга отправилась в Царьград с большою свитою. С нею был её племянник, послы, гости, знатные женщины, переводчики, священник и служанки. Сношения Руси с Византией были уже в то время делом весьма обыкновенным; дорога в Царьград была известна русским с самых первых походов варягов; греки живали и торговали в русской земле и русские люди бывали и живали в Византии; были уже и переводчики, знавшие оба языка – все это облегчило и подкрепило решимость смелой русской женщины предпринять путешествие в столицу образованного мира, о которой позднейшие русские женщины, почти не выходившие из терема, могли знать только по наслышке или знали меньше, чем варвары времен Игоря и Ольги.

В Византии царствовали в это время императоры Константин Багрянородный и Роман. Первый из них и оставил нам описание как приёма Ольги в Царьграде, так и церемоний, которыми сопровождался при византийском дворе этот прием. В самой церемонии греки хотели было высказать то различие, какое они полагали между особами императорского дома, преемниками римских цезарей и Августов, и между представительницею северных варваров, русскою княгинею. Но русская женщина, правительница того народа, который нередко заставлял уже дрожать гордых византийцев в своих роскошных дворцах, когда русский народ этот облагал своими бесчисленными ладьями столицу цивилизованного мира и опустошал византийское царство, – с своей стороны показала царственный такт, не дав грекам возможности унизить её самолюбие. Так, когда в церемониях приёма ей отвели место по-видимому наравне с женами знатных византийских придворных, Ольга сама выделилась из них, и когда, при входе императрицы, знатные гречанки приветствовали ее тем, что, по восточному обычаю, падали ниц, Ольга выразила это приветствие только легким поклоном.

Предание говорит, что византийский император предложил Ольге свою руку, вероятно, рассчитывая этим браком привлечь на свою сторону могущественных северных варваров и сделаться обладателем русской земли, столь страшной тогда для византийской империи и заманчивой своими естественными богатствами, но Ольга перехитрила и цивилизованного императора, как она уже не раз перехитрила своих полудиких соседей, древлян. Она отвечала императору, что не отказывается быть его женою, но только просила, чтобы ее прежде окрестили и чтобы император был её восприемником от купели. Император исполнил её требование; но когда после совершения крещения он возобновил свое предложение о браке с Ольгою, русская княгиня, уже достаточно наставленная в догматах христианской религии, напомнила ему, что, по христианскому закону, крестный отец не может жениться на своей крестнице.

– Ольга! ты перехитрила («переклюкала») меня! – воскликнул император, которого не могла не поразить эта находчивость полудикарки, какою он естественно мог считать Ольгу в своей цивилизованной гордости.

Когда Ольга возвращалась потом из Цареграда, император, отпуская ее, одарил свою крестницу «богатыми дарами», которые, впрочем, с точки зрения нашего времени, могли бы показаться очень скудными, что называется «мещанскими»: так в один раз он подарил русской княгине с небольшим сорок червонцев, в другой – около двадцати.

Но и тут предание окружает Ольгу, этот идеал древнерусской мудрой женщины, новыми доказательствами её мудрости и хитрости. Ольга вновь перехитряет императора-грека, грека, о хитрости которых так прочно установилась репутация, что и в позднейшее время русский летописец выразился о них: «суть же льстивы греки и до сего дне». По понятиям русских, хитрее грека не было народа в мире. Прощаясь с императором, Ольга сказала ему, что когда воротится в Русь, то пришлет ему богатые дары: рабов, воску, мехов и рабов на помощь. Но то притеснение и те унижения, которым обыкновенно подвергались русские, приезжавшие в Константинополь и не смевшие, бывало, в силу последнего договора с Игорем, войти на берег в византийской гавани без соблюдения разных стеснительных формальностей, не могли не раздражать русских, и потому Ольга и в этом случае мстит грекам, как она мстит и древлянам, за свое собственное унижение при церемонии приёма в византийском дворце и за унижение соотечественников, хотя мщение это и заключалось в том, что она посмеялась над греческим императором, охотником до русских даров и до вспомогательных дружин из храбрых руссов.

Греческий император, по возвращении Ольги в Киев, прислал послов наапомнить ей:

– Я тебя много дарил, а ты говорила мне «когда возвращусь в Русь, пришлю тебе богатые дары рабов, воску, мехов и войска на помощь».

Тогда Ольга велела отвечать ему:

– Когда и ты постоишь у меня на Почайне столько же, сколько стояла я у тебя в цареградской гавани, тогда дам тебе обещанное.

В Киеве уже Ольга решилась было обратить в христианство и своего сына; но молодой Святослав был упорен в своих привязанностях к язычеству, и не потому, как говорит летописец, чтобы он признавал преимущества отцовских верований перед христианством, а потому единственно, что в язычестве ему жилось лучше, привольнее, свободнее: тут ничто не запрещено ему «творить норовы поганские», тогда как христианство потребовало бы от него и нравственного и физического сдерживания. Да кроме того, он не хотел в этом разойтись со своим народом, когда народ оставался в язычестве, при идолах, и вся окружающая жизнь сложилась в иные формы, которые были более любы молодому князю, чем формы христианской жизни. Формы эти, притом, вызывали насмешки язычников, а при других обстоятельствах могли вызвать и вражду; Святослав же не хотел, конечно, быть ни смешным в глазах народа, ни чуждым ему по вере.

– Я узнала Бога и радуюсь, – часто говорила Ольга сыну: – если и ты узнаешь Его, то также будешь радоваться.

Святослав обыкновенно отвечал на это:

– Как мне одному принять другой закон? Дружина станет над этим смеяться.

– Если ты крестишься, то и другие станут то же делать, – настаивала мать.

Но все было напрасно. Настойчивость матери могла только раздражать молодого князя, и он действительно сердился на мать, которая с своей стороны видела себя одинокою и даже стала бояться язычников.

– Народ и сын мой в язычестве: дай мне Бог уберечься от всякого зла, – говорила она патриарху.

Когда Святослав возмужал и вышел из-под опеки матери, то его почти совершенно не видали уже в Киеве, так как он находился в беспрестанных походах со своею дружиною, а Ольга одна жила в Киеве с его детьми, со своими внучатами. Ольга успела состариться, а Святослав все воевал, добывая себе славы: так, он разбил хазаров, которым вятичи платили дань, взял их столицу на Дону – Белую Вежу, победил ясов и касогов, живших у Кавказа, напал на волжских болгар и разграбил их главный, славившийся торговлей, город, стоявший ниже Казани; оттуда кинулся вниз по Волге, взял Итиль при впадении Волги в Каспийскоe море, вышел в это море, разграбил Семендер в нынешнем Дагестане, потом покорил вятичей, и затем, сделавшись союзником византийских императоров, завоевал Болгарию (дунайскую) и поселился в Переяславце на Дунае.

Во время этого мыканья по свету неутомимого «барса» («пардус»), с которым Святослава сравнивали летописи, престарелая Ольга оставалась в Киеве, как бы брошенном на произвол судьбы и никем не защищенном. За Днепром расстилалась степь, откуда свободно могли приходить кочевые хищники-печенеги.

Печенеги, действительно, пришли и обложили Киев. Обороняться было не кем, а помощи ждать неоткуда – Святослав со своею дружиною был далеко от Киева. Ольга заперлась в городе со своими маленькими внучатами и горстью киевлян. Хищники долго держали осаду, не отходя от стен города, откуда поэтому никто из осажденных не смел выйти, а потому Киев не мог даже подать вести Святославу об опасности, угрожающей его городу и его матери с детьми, ни собрать войска из окрестных земель. Осажденные начали терпеть голод. Воды также не было. Хотя за Днепром и собрались ратные люди в лодках, но, при своей малочисленности, не решались напасть на печенегов, а киевляне, отрезанные от Днепра, а вместе с тем и от этих ратных людей, тревожимые осадою, не могли даже послать им весть о своем бедственном положении.

Киевляне, – говорить летописец, – встужили и стали думать между собою:

– Нет ли кого, кто перешел бы на ту сторону и сказал нашим, что если завтра они не нападут на печенегов, то мы сдадимся.

– Я пойду, – отозвался один молодой человек.

– Иди! – закричали ему все.

Взяв в руки узду, молодой человек тихонько вышел из города. Он сталь ходить между печенегами, и так как умел говорить по-печенежски, то осаждающие и приняли его за своего печенежина.

– Не видал ли кто моей лошади? – спрашивал он, ходя между печенегами.

Так он дошел до реки, не будучи узнан. На берегу он скинул с себя одежду, бросился в Днепр и поплыл на ту сторону. Только тут печенеги догадались, что их обманули, и стали пускать г стрелы в плывущего киевлянина, но он успел отплыть далеко и печенежские стрелы не попадали в него. С своей стороны, русские ратные люди, стоявшие за Днепром, поспешили к нему на помощь с лодкой, взяли его из воды и перевезли на берег.

Он сказал ратным людям:

– Если не подступите завтра к городу, то люди хотят сдаться печенегам.

Воевода ратных людей, Претич, отвечал на это:

– Подступим завтра в лодках, как-нибудь захватим княгиню с княжнами и умчим их на эту сторону, а то как воротится Святослав – погубит нас.

На другой день, на рассвете, ратные люди, поместившись в лодки, громко затрубили. Осажденные киевляне радостно откликнулись им на этот сигнал. Печенеги, вообразив, что это пришел сам князь с войском, испугались и отбежали от города. Ратные люди воспользовались этим замешательством неприятеля, пристали к Киеву, посадили в лодку Ольгу с княжатами и снова отплыли на другой берег Днепра. Печенеги видели это, но не могли понять, что делают киевляне. Печенежский князь воротился один к городу, приблизился к воеводе Претичу и спросил:

– Кто это пришел?

– Люди с той стороны, – уклончиво отвечал Претич.

– А ты князь ли? – снова спросил печенежский предводитель.

– Я княжой муж, и пришёл в сторожах, а по мне идет полк с князем, – бесчисленное множество войска, – сказал воевода, желая попугать печенега.

Это подействовало.

– Будь мне другом, – сказал печенег.

Претич изъявил согласие. Оба военачальника подали друг другу руки и взаимно одарили друг друга по тогдашнему обычаю. Печенежский князь дал Претичу коня, саблю и стрелы; Претич отдарил печенега бронею, щитом и мечом.

Печенеги отступили от города, но так близко остановились, что киевлянам нельзя было и коней своих напоить: печенеги стояли на Лыбеде.

В этом безвыходном положении осажденные послали к князю за помощью.

– Ты, княже, ищешь чужой земли и её блюдешь, а от своей отрекся: без тебя нас чуть было не взяли печенеги вместё с твоею матерью и детьми, – говорили Святославу посланцы киевские: – если не придешь, не оборонишь нас, то нас возьмут. Разве ж тебе не жалко отчины своей, ни старухи-матери, ни детей малых?

Тогда Святослав, немедленно посадив на коней свою дружину, прибежал с нею к Киеву, поздоровался с матерью, разгневался на печенегов, собрал рать и прогнал хищных варваров в степи.

Но в Киеве, на тихой родине, не сиделось этому беспокойному потомку варягов и прародителю будущих казаков запорожских, несмотря на то, что там оставались его маленькие дети и старуха-мать, уже бессильная защитить себя, как она когда-то защищала и свою землю, и своего малютку-сына, будущего «пардуса», от древлян, этого беспокойного Святослава, который теперь бросал и ее, и свою родину.

– Не любо мне в Киеве, – говорил он матери и боярам: – хочу жить в Переяславце на Дунае: там середина земли моей; туда со всех сторон свозят все доброе: от греков золото, ткани, вина, овощи разные, от чехов и венгров – серебро и коней, из Руси – меха, воск, мед и рабов.

– Ты видишь, я уже больна, куда же ты уходишь от меня? – говорила. Ольга. – Когда похоронишь меня, то иди куда хочешь.

Через три дня Ольга умерла. «И плакались по ней, – говорить летописец, – сын, внуки и люди все плачем великим.» Умирая, Ольга запретила править по себе языческую тризну, как она сама, будучи еще язычницей, правила ее по своем муже на кургане под Коростеном. У нее был священник, который и похоронил ее.

Личность Ольги представляется идеалом женщины своего времени. Как на идеал женщины и мудрой правительницы земли русской смотрел на нее народ, создавший об этой женщине все вышеприведенные предания, в основании которых конечно лежала значительная доля исторической правды и факты действительно совершившиеся, но только уже изукрашенные впоследствии народным эпическим творчеством; как на идеал женщины своего времени смотрел на нее и летописец, передавший нам, хотя смутно, образ этой первой исторической русской женщины на основании живых народных сказаний.

С современной нам точки зрения Ольга может казаться жестокою, мстительною и коварною; но жестокость и месть вызывались естественными законами, которыми управлялись тогдашние общества вместо законов писанных, – общества, считавшие кровную месть делом священным, а потому тот, кто жестче мстил, в глазах народа был истинным блюстителем закона. И народ действительно поставил Ольгу высоко в своем мнении: Ольгу он изобразил более хитрою, т. е. более мудрою, чем самые греки – этот, по тогдашним понятиям, коварнейший и лукавейший в мире народ. Оттого и Владимир, принявший православие и обративший в православие весь русский народ, называл свою бабку Ольгу «мудрейшею изо всех людей».

Наконец, Ольга является как законодательница и устроительница русской земли, в то время, когда еще не было писанного закона.

II. Малуша-ключница. – Рогнеда. – Анна-болгарыня. – Олова-варяжка. – Мальфреда-чехиня. – Адиль. – Преслава. – Ингигерда

После княгини Ольги на историческом поприще является несколько женских личностей; но они проходят почти незаметно, не как исторические женщины, а почти как исторические тени, и только некоторые из них, если и недостаточно явственно очерчиваются на общем фоне истории, однако же, и не окончательно теряются в общей массе событий.

Эти женщины были: Малка или Малуша, ключница княгини Ольги, сестра известного Добрыни и мать князя Владимира-Святого, а потом некоторые его жены, как-то: Рогнеда – полоцкая княжна, мать Изяслава, Ярослава и Всеволода; Анна-болгарыня, греческая царевна, мать Бориса и Глеба; Олова-варяжка, мать Вышеслава; Мальфреда-чехиня, мать Святослава; Адиль или Адель – мать Мстислава (Владимировичей); Преслава или Предслава – дочь Владимира; Ингигерда – дочь шведского короля Олова и жена Ярослава.

О Малке или Малуше известно только то, что она была сестра Добрыни, знаменитого «кормильца» и дяди Владимира Святого, и состояла ключницей при княгине Ольге, следовательно, по тогдашним общественным отношениям считалась «рабыней. Хотя многоженство в то время и было в обычае, как выражение языческих воззрений на брак, однако, когда Ольга узнала о брачной связи своего сына Святослава с ключницею-рабынею, она в гневе отослала от себя Малушу, которую не могла признать законною или «водимою» женою своего сына и которая в этом изгнании и родила сына Владимира, впоследствии «равноапостольного» просветителя русской земли. «Володимер бо бе от Малки, ключницы Ольгины, – говорит летописец, и бе рождение Володимеру в Будутине веси: тамо бо в гневе отослала ее Ольга, село бо бяше ея тамо.»

Вот все, что оставили нам летописи о Малуше, матери «Володимера стольно-киевского», самого любимого героя народных былин и популярнейшей личности во всей нашей древней истории, – Владимира, крестившая русский народ, Владимира, окруженного сонмом богатырей, одним словом, «Володимера красное солнышко». Только косвенно – сколько нам известно из тех же летописей – судьба Малуши, как рабыни, имела влияние на дальнейшую судьбу её сына и была источником немалых для него неприятностей: Владимира не хотели признавать – ни отец равноправным сыном с другими сыновьями, ни братья – равноправным братом, ни Рогнеда, полоцкая княжна, за которую он впоследствии сватался, не хотела признать Владимира достойным её руки, называя его «робичичем.»

Вот эти неприятности, невольною причиной которых была Малуша.

Святослав, сын Ольги, предпочитал, как мы видели выше, свое княжение в болгарском городе Переяславце княжению в Киеве. По смерти Ольги, он поспешил в свою любимую резиденцию, а старших сыновей своих: Ярополка посадил в Киеве, а Олега – в земле древлянской; только младшему Владимиру он не дал ничего, и именно потому, что тот был сыном рабыни. Новгород, оставшийся без князя, завидуя Киеву и древлянской земле, имевшим своих князей, послал к Святославу просить и для себя князя.

– Аще не пойдете к нам, – говорили послы новгородские Святославу, – то налезем князя собе (т.-е. поищем на-стороне).

Святослав отвечал: «А бы пошел кто к вам», т. е. «если бы был кто у меня, я бы послал его к вам», забывая или не желая помнить, что у него есть сын Владимир. Когда же спросили Ярополка и Олега – хотят ли они идти в Новгород, те отказались – «отпреся Ярополк и Олег.» Не спросили только Владимира – его обошли.

Тогда Добрыня научил новгородцев: «Просите Владимира». Добрыне, брату Малуши, конечно желательно было, чтобы сын её, а его племянник, сделался князем в Новгороде. Новгородцы послушались совета Добрыни.

– Дай нам Владимира, – сказали они Святославу.

– Возьмите, – отвечал тот.

Сына Малуши, следовательно, забыли, как будто бы его и не было. Надо полагать, что он и жил с матерью в изгнании, в селе Будутине.

Затем, когда впоследствии Владимир, уже княживший в Новгороде, сватался за Рогнеду, эта гордая полоцкая княжна, понимая различие между Владимиром, сыном Малуши, и Ярополком, его старшим братом, рожденным не от рабыни, а от «водимой» жены, отвечала:

– Не хочу я за робичича, за Ярополка хочу.

* * *

Личность Рогнеды («Рогнедь»), в ходе исторических событий следующая за Малушей, выступает перед нами несколько рельефнее и очерчивается яснее не только этой последней, но и остальных исторических женских личностей того времени.

Как княжна, воспитанная до известной степени в понятиях своего княжеского рода, она без сомнения знала, что, при многоженстве, дети князей, рожденные от жен незнатного происхождения, не от княжон, а от рабынь, во всяком случае, не считались вполне равными детям матерей из княжеского рода, а потому понимала сама или научена была старшими, что если выбирать кого из двух женихов, то следует отдать предпочтете тому, который родился от матери княжеского рода. Вот почему молодая княжна отвечала: «Не хочу замуж за сына рабыни, а хочу я за Ярополка».

Дело в том, что когда, по смерти Святослава, сыновья его: Ярополк, княживший в Киеве, и Олег, сидевший в древлянской земле, стали враждовать между собою и последний погиб в битве, а Владимир, сидевший в Новгороде, боясь, чтоб и его не постигла участь брата, бежал за море и воротился оттуда с варягами, которых и повел на старшего брата, – Ярополк, желая заручиться сильным союзником для войны с братом, сосватал за себя дочь полоцкого князя Рогволода, Рогнеду. С своей стороны Владимир тоже желал иметь союзника в Рогволоде и, по совету Добрыни, послал к нему отроков, которые должны были сосватать за него молодую княжну, невесту Ярополка. Рогволод, поставленный между двумя сильными и опасными претендентами на руку его дочери, предоставил ей самой выбрать одного из двух представлявшихся ей женихов.

Вот тут-то гордая княжна и сказала отроку Владимира ту знаменитую историческую фразу, которая стала источником страшных бед для всей её родины, для её семьи и отравила затем всю её жизнь.

– Не хочу я за робичича, за Ярополка хочу, – вот та историческая фраза, которая сорвалась с языка молодой девушки, не предвидевшей, конечно, какая редкая в истории слава ожидает этого «робичича».

Когда отроки привезли Владимиру оскорбительный ответ Рогнеды, он, по совету того же пестуна своего и дяди, честолюбивого Добрыни, брата той женщины – Малуши, которую Рогнеда высокомерно назвала рабою, а по ней и сына её, князя Владимира, «робичичем», собрал сильное войско из варягов, новгородцев, чуди и кривичей, и двинулся на Полоцк, чтоб отмстить и за свое оскорбление, и за оскорбление матери, и, наконец, за оскорбление Добрыни, по-видимому руководившего всеми действиями юного князя. Нападение на Полоцк сделано было в то самое время, когда Рогнеду уже готовились «вести за Ярополка». Полоцк был взят, Рогволод с сыновьями убит, а Рогнеда взята, и волей неволей должна была сделаться женою «робичича».

Все это была, главным образом, месть Добрыни за оскорбление сестры его, а вместе с тем и его самого, почти самовластно управлявшая Новгородом за малолетством своего племянника. Гордый отказ Рогнеды был началом той жестокости, с которою действовал Владимир: за презрительный её ответ, Добрыня, а не кто другой желал, чтобы молодой княжне отмстили позором, гибелью отца и братьев, порабощением её родины – все это в характере того времени, как мы и видим из безыскусного рассказа летописца: «Яко Роговолоду держащю и володеющю и княжащю полотьскую землю, а Володимеру сущу Новегороде, детьску сущю еще и погану (некрещеному), и бе у него Дъбрыня воевода, и храбор, и наряден муж, и сей посла к Роговолоду и проси у него дщере за Володимера.» Мы знаем презрительный ответ Рогнеды. «Слышав же Володимер, – продолжает летописец, – разгневася о той речи, оже рече: «не хочю я за робичича», пожалися Добрыня и исполнися ярости… и Добрыня поноси ему (Рогволоду) и дщери его, нарек ей робичича, и повеле Володимеру быти с нею пред отцем ея и матерью».

Рогнеда, таким образом, была взята Владимиром против её воли. Не красна была её жизнь с этим мужем. Овладев всею русскою землею, полонив землю полоцкою – наследие Рогнеды, и утвердившись в Киеве, Владимир набрал себе много других жен: были у него, как известно и гречанки – вдова брата Ярополка, и болгарыни – Анна греческая – царевна, и чехини – Мальфреда, и варяжки – Олова, и шведки – Ингигерда и т. д. Кроме пяти законных жен он имел 300 не «водимых» жен в Вышгороде, 300 в Белгороде, 200 в селе Берестове и много других, случайных, будучи, по выражению летописца, женолюбив как Соломон. За всем этим множеством жен Владимир почти не знал Рогнеды, из-за обладания которой было сделано столько жестокостей, пролито столько крови.

Рогнеда, как одна из первых жен князя по старшинству замужества и гордая своим родом, не могла перенести этого унижения, и решилась отмстить Владимиру и свой позор, и его холодность, и гибель всего своего рода. У неё был уже от Владимира сын Изяслав, и она могла опасаться, что её унижение перенесется и на сына, уже подраставшего мальчика. Однажды, когда Владимир пришел к ней и уснул, Рогнеда решилась зарезать его; но когда она занесла уже руку с ножом, князь проснулся и схватил ее за руку. Рогнеда сказала тогда мужу:

– Горько уж мне стало: отца моего ты убил, и землю его полонил из-за меня, а теперь – не любишь меня и младенца моего.

Тогда Владимир велел ей одеться во все княжеское одеяние, так как она одета была в день свадьбы, и на богатой постели дожидаться его. Владимир решился прийти и убить ее в том богатом наряде, в котором он видел ее еще невестою.

Хотя Рогнеда и исполнила все, что ей приказывал муж, но вместе с тем позвала своего маленького сына, дала ему в руки обнаженный меч и научила его сказать так:

– Смотри, когда войдет отец, ты выступи вперед и скажи ему: разве ты думаешь, что ты один здесь?

Ребенок исполнил, как научила его мать. Когда Владимир увидел сына, которого он не ожидал встретить в спальной Рогнеды, и услышал его слова, то сказал: «А кто ж тебя знал, что ты здесь!» И затем бросил меч, приказал созвать бояр и рассказал им все, что тут было. Этим он как бы просил бояр – своих советников – рассудить его с женою.

– Не убивай уж ее ради этого ребенка, – сказали бояре: – восстанови её отчину и дай ей с сыном.

Владимир не убил Рогнеды, но и не восстановил её отчизны, полоненного Полоцка с землею: он построил ей особый город, назвав его в честь сына – Изяславлем, и отдал этот город покинутой жене с её ребенком. С той поры, – говорит летописец, – внуки Рогволодовы враждуют с внуками Ярославовыми.

Впоследствии, когда Владимир сделался уже христианином и женился на Анне, греческой царевне, он послал к Рогнеде сказать:

– Вот я уже крещен, принял веру и закон христианский, а потому подобает мне иметь одну жену, которую я взял уже в христианствё. Выбери себе кого хочешь из моих вельмож, и я сочетаю тебя с ним.

На это Рогнеда отвечала с свойственной ей твердостью:

– Или ты один хочешь царство земное и небесное воспринять, а мне мало того, что этого временного царства не дал, но и будущего не хочешь дать? Ты ведь отступил от идольской прелести в сыновление Божие, а я была уже царицею и не хочу быть рабою ни земному царю, ни князю, но хочу уневеститься Христу и приму ангельский образ.

Около неё «сидел» в это время другой сын – Ярослав, будущий законодатель русской земли и будущий знаменитый «хромой князь плотников новгородцев», как над ним перед битвой насмехался воевода Волчий-Хвост. Ярослав «сидел» потому, что не владел ногами – «бе бо естеством таков от рождения». Но когда он услыхал слова отца, предлагавшего матери его выйти замуж, и ответ Рогнеды Владимиру, мальчик с плачем вздохнул и обратился к матери:

– О, мать моя! воистину ты царица царицам и госпожа госпожам!

И от этих слов он встал на ноги в первый раз в жизни, а до того времени совсем не ходил. Рогнеда же постриглась в монахини и названа была Анастасией.

Вот все, что нам известно о судьба Рогнеды.

Почти в одно время и рядом с этой несчастной и замечательной женщиной на исторической сцене появляется греческая княжна Анна. Одни называют ее «грекиней», другие – «болгарыней», славянкой из Болгарии. Весьма вероятно, что хотя Анна была греческая царевна, но родилась в Болгарии и от отца болгарина. Мать её, дочь византийского императора Романа, при котором Ольга приняла крещение, была замужем за болгарским царем, а во время Владимира в Византии царствовали её племянники-императоры Василий и Константин, приходившиеся двоюродными братьями царевне Анне. Вот почему Анна могла справедливо называться и «грекинею» и «болгарынею», и это не было ошибкой ни в том, ни в другом случае.

Когда Владимир, еще будучи язычником, взял Корсунь или Херсон, принадлежавший грекам, убил тамошнего князя с княгиней и дочь их бывшую за Жильберном, то отправил, вместе с этим последним и своим воеводой Олегом, послов к греческим императорам Василию и Константину со следующим предложением:

– Я взял ваш славный город. Слышу, что у вас есть сестра в девицах: если вы не отдадите ее за меня, то и с вашим городом будет тоже, что с Корсунем.

На эту страшную угрозу могущественного язычника, опасную силу которых уже не раз испытывала Византия, испуганные императоры отвечали уклончиво, не смея прямо отказать Владимиру.

– Не подобает, – говорили они через послов своих: – христианам отдавать родственниц своих за язычников. Если ты крестишься, то и сестру нашу получишь, а вместе с тем и царство небесное, и будешь нашим единоверцем. Но если не хочешь креститься, то мы не можем выдать за тебя сестры нашей.

Владимир велел сказать царским послам:

– Скажите царям, что я крещусь. Я уже прежде испытал ваш закон: люба мне вера ваша и служение, о которых рассказывали мне посланные от меня мужи.

Обрадованные таким ответом цари умолили Анну согласиться на брак с Владимиром, и когда получили её согласие, вновь отправили посольство в Корсунь.

– Крестись, – велели они сказать: – и тогда пошлем тебе сестру.

Но осторожный Владимир приказал послам своим передать императорам:

– Пусть крестят меня те священники, которые придут ко мне с вашею сестрою.

Греческим императорам ничего не оставалось, как исполнить желание Владимира, и потому они отправили свою сестру в Корсунь. Ее сопровождали и священники.

Молодая царевна боялась идти в неведомую страну, к варварам и язычникам.

– Иду точно в полон, – плакалась она: – лучше бы мне умереть здесь.

Братья уговаривали сестру принести для всей империи эту великую жертву и своей уступкой спасти и их самих и их царство. Они действовали на её молодое воображение, на её христианскую ревность.

– А что, – говорили они: – если тобою Бог обратит в покаяние русскую землю, а греческую избавит от лютой рати? Видишь, сколько зла наделала Русь грекам! И теперь, если не пойдешь, будет то же.

С трудом смогли уговорить они бедную девушку решиться на такую жертву – оторваться от всего дорогого и ехать в далекую сторону, к скифам, как понимали тогда русскую землю. Анна решилась пожертвовать собой, села на корабль, распростилась с родными и с горем отплыла в Корсунь.

Жители Корсуня, большею частью греки, встретили свою царевну с большим торжеством.

Во время приезда царевны, Владимир разболелся глазами так сильно, что совсем ничего не стал видеть, и очень скорбел об этом. Царевна велела сказать ему:

– Если хочешь исцелиться от болезни – крестись скорей, а если не крестишься, то и не вылечишься.

– Если поистине так случится, то и вправду велик будет Бог христианский, – отвечал на это Владимир.

Затем он объявил, что готов принять крещение. Корсунский епископ и прибывшие с царевною священники огласили об этом торжестве и крестили язычника. Едва только возложены были на крещаемого руки, он внезапно прозрел и воскликнул:

– Только теперь познал я истинного Бога!

Вслед за чудным исцелением Владимира крестились и многие из дружины князя.

Брак не замедлил совершиться, и Владимир возвратился из Корсуня в Киев уже с своею новою христианскою женою.

Вот в это-то время, конечно, когда Владимир предложил своей бывшей жене Рогнеде выйти замуж за любого из вельмож, Рогнеда пошла в монастырь, бросив свое языческое, но ставшее столь известным в истории, имя.

О дальнейшей же судьбе Анны почти ничего неизвестно: знаем только, что она умерла вдали от своей родины раньше своего мужа, а именно – в 1011 году.

Около этого же времени, как бы мимоходом, появляется на исторической сцене Предслава или Преслава, дочь Владимира и сестра злополучных юношей-мучеников Бориса и Глеба, но тотчас же и исчезает с этой сцены ужасов, убийств и кровопролитий.

Когда умер Владимир и об этом событии не могла еще дойти весть до Новгорода, где сидел сын его Ярослав, прозванный впоследствии «окаянным», успел умертвить брата своего Бориса, чтоб одному быть властителем русской земли, Предслава тайно послала в Новгород сказать своему брату Владимиру: «Отец умер, Святополк сидит в Киеве, убил Бориса, послал и на Глеба – берегись его!»

Затем Предслава появляется вновь, и также мельком, под 1017 годом, т. е. через два года после смерти отца. Польский король Болеслав еще раньше этого сватался за Предславу, но получил отказ. В отмщение за это и для распространения своей власти на русском востоке, Болеслав пошел войной на Русь, разбил Ярослава, брата Предславы, и взял Киев. Здесь-то он и нашел Предславу. Желая отомстить позором дочери за отказ её отца, Болеслав взял несчастную княжну к себе в наложницы, вместе с другою сестрою, которой имя нам неизвестно.

Какая участь должна была ожидать Предславу в Польше – известий об этом наши летописи не сохранили.

Так же безвестно проходят перед нами жена Ярослава Ингигерда, дочь шведского короля Олофа, затем сестра Ярослава и Предславы – Доброгнева или Мария, которая в 1043 году выдана была в замужество за Казимира Польскаго и повезла с собою богатое приданое, по словам летописца; потом Анастасия, дочь Ярослава, отданная замуж за венгерского короля Андрея, Анна, выданная за французского короля Генриха I-го и знаменитая «дева русская» Елизавета – за Гаральда Норвежскаго.

О последней сохранилось в нерусских памятниках богатое поэтическое предание: как Елизавета пленила сердце Гаральда, как он старался геройскими подвигами заслужить её расположение, мыкался по морям, терпел страшные лишения, показывал чудеса храбрости, но все-таки долго не мог покорить русской красавицы, о чем и передает известная песня, которую будто бы пел Гаральд, – песня, оканчивающаяся (в русском переводе) известным припевом: «А дева русская Гаральда презирает…»

Хотя вообще положение русской женщины в это далекое от нас время представляется до того неясным, что даже немногие из них исторические личности, кроме Ольги, Рогнеды и Анны, проходят какими-то тенями перед глазами историка, однако по некоторым данным можно заключить, что положение это вполне соответствовало грубости нравов того времени, особенно же при естественном господстве и уважении материальной силы предпочтительно перед силами нравственными.

Правда, женщины княжеского рода, при малолетстве детей, управляют землей наравне с князем, имеют даже и при жизни князей свои дружины, как это подтверждают и слова Владимира в былине: «Гой еси, Иван Годинович! возьми ты у меня, князя, сто человек русских могучих богатырей, у княгини ты бери другое сто»; жены, по смерти мужей, получают часть наследства, даже дочери, если у них не было братьев, и только при братьях сестры ничего не получают, почему братья обязываются выдавать их замуж; женщины провожают своих мужей на битву; княжеские жены имеют свои волости, как Рогнеда; князья иногда советуются со своими женами о делах, как Владимир с Анною о церковном устройстве, и проч.; но в тоже время языческое многоженство ставит женщину в самое обидное положение.

Что касается быта собственно княжеского, то в положении женщины замечается, в этот период времени, такая особенность, какой мы не замечаем в последующем ходе русской истории или по крайней мере видим ее гораздо реже: это то, что женами первых русских князей являются женщины всех национальностей – и «грекини», и «чехини», и «болгарыни», немецкие и варяжские княжны, равно и руские княжны уходят замуж далеко от родины: в Германию, Венгрию, Польшу, Норвегию и Францию.

Следующие за этим начальным периодом истории Русской земли столетием – одиннадцатое и двенадцатое – представляют какое-то беспорядочное брожение и борьбу элементов: князья-родичи враждуют из-за земель, из-за уделов, что, впрочем, продолжается до XV-гo века; незаселенные земли постепенно, хотя медленно, заселяются; яснее обозначается русская жизнь в отдельных русских областях – Суздальской, Владимирской, Киевской, Новгородской, Галицкой и т. д. Вся поглощенная борьбою своих собственных элементов и отражением от своих областей кочующих соседей-печенегов, потом половцев, торхов, берендеев, черных-клобуков – Русь как бы забывает о варягах и греках, и надолго замыкается в себе самой, в своем собственном внутреннем историческом росте.

В этой борьбе элементов и в процессе этого внутреннего постепенного гражданского роста женщина показывается редко, в неясных или слишком общих очертаниях, так что ни одна женская личность не выявляется даже в тех неясных образах, в каких выявились, например, Ольга, «переклюкавшая» греческаго императора, гордая Рогнеда, не хотевшая «разуть робичича», Елизавета, прославленная песнью Гаральда.

Целых два века дают нам каких-нибудь две-три женщины личности, о которых летописцы упоминают вскользь, случайно, как например о том, что какая-то сердобольная попадья, недалеко от Юрьева, сжалившись над страданиями ослепленного братьями Василька, вымывает кровавую сорочку этого несчастного князя, когда он лежал в беспамятстве, и потом поит его водой, когда больной приходить в себя, или о том, что княгиня Рогнеда (другая), сестра князя Ростислава, бывшая замужем за Олегом, князем Северским, уговаривает умирающего брата не покидать ее, а «лечь в построенной им церкви» в том городе, где живет Рогнеда, или, наконец, о том, что Ольга, несчастная жена знаменитого князя Ярослава Владимировича Галицкаго, упоминаемаго в «Слове о полку Игоря», под именем «Осмомысла» и променявшего свою жену на какую-то Настасью, убегает из Галича в Польшу с сыном Владимиром, а галичане, схватив возлюбленную Осмомысла сжигают ее на костре, а потом бунтуют против сына Осмомысла от этой Настасьи – Олега, в пользу другого сына Осмомысла и Ольги, Владимира, которого отец обидел в пользу Олега, рожденного от более дорогой для него женщины, чем его жена: все это такие случайные явления и представляются в таких неопределенных очертаниях, что о них больше и сказать нечего.

Несколько явственнее рисуется одна только женская личность за все эти двести лет – это жена Романа, князя Галицкаго, который, по преданию, «пахал Литвою».

У нее на на руках после мужа осталось два сына-младенца, Даниил и Василько, права которых она энергически отстаивает от враждебных родичей, князей других уделов, спасает своих детей в чужих землях, ищет себе помощи и в Венгрии, и в Польше, и наконец добивается того, что маленького Даниила избирают князем в Галиче, в столице его отца, а другого малютку – Василька – в Бельзе. Но бояре-галичане, привыкшие самовластно управлять городом, не желают, чтобы ребенок-князь находился под руководством умной матери, и когда она приезжает к сыну, ее заставляют удалиться из Галича. Ребенок-князь не хочет оставаться без матери, плачет, и, когда шумавинский тиун хочет насильно отвести его коня, на котором он ехал за удаляющеюся от него матерью, малютка-князь выхватываешь меч и бьет тиуна, но бессильная рука ранить своего собственного коня. Мать вырывает меч у маленького Даниила, успокаивает его и уезжает к другому сыну – Васильку.

Вот почти и все, что можно сказать о русских исторических женщинах XI-го и XII веков, хотя, конечно, гораздо больше можно было бы сказать вообще о положении женщины в то время. Но целью наших очерков мы поставили себе не общую характеристику положения женщины в России, а только краткое ознакомление с более. или менее выдающимися историческими женщинами, почему и переходим к последующим периодам истории Русской земли.

III. Княжна Сбыслава. – Княжна Измарагд. – Княгиня Верхуслава. – Гертруда, княгиня Галицкая. – Ольга, княгиня Волынская и ея приемыш Изяслав. – Княгиня Кончака-татарка. – Елена Омулич, служанка Анны, княгини Литовской. – Александра, княгиня Нижегородская. – Ульяна, княгиня Вяземская

За удельными усобицами, от которых почти два столетия страдала и обливалась кровью Русская земля, следуют годы еще более тяжелых для неё испытаний – это так называемое «Монгольское иго», под которым в течение еще двух столетий буквально стонала и обливалась кровью Русская земля.

Во все предшествовавшие три столетия женщина являлась на исторической сцене, как тень. Теперь она еще более прячется в свой терем, или в монастырь, или в бедную избушку, чтоб не увидал татарин, и летописец молчит о ней, потому что её нигде не видать, ни в каких делах она не принимает участия, а если и бывает иногда заметно её присутствие, если и упоминается её имя, так разве тогда только, когда она родится и воспринимается от купели, когда выходит замуж, постригается в монастырь, или же появляется в последний раз в погребальной процессии.

Такими безличными тенями на общем историческом фоне являются княжня Сбыслава – четвертая дочь великого князя Всеволода, княжна Измарагд – дочь Ростислава Рюриковича, и некоторый другие. О первой летописец заносит известие в свой хронограф, наполненный перечислением княжеских родовых усобиц и споров из-за волостей, что «родися у великаго князя Всеволода четвертая дочи, и нарекоша имя во святом крещенш Полагья, а княже Сбыслава» – вот и все. А что было потом с этой княжной Полагьей (Пелагия) или «по-княжески», «по-варяжски» Сбыславой – летописец уже не говорит: она совершенно потерялась для него из виду.

С таким же летописным лаконизмом заносит бытописатель в свою «Повесть временных лет» и имя другой княжны – Измарагды, которую потом как бы совсем забывает, потому что личность её ничем не проявилась в истории Русской земли. «Родилась дочь у Ростислава Рюриковича, – читаем у летописца под 1198 годом, – и назвали ее Евфросиньей, прозванием Измарагд, т. е. «дорогой камень». Когда крестили эту маленькую княжну, то на крестины приехал знаменитый князь Мстислав-Удалой и тетка новорожденной Передслава; взяли ее потом к деду и бабке в Киев, где она и воспитана была «на Горах».

После этого княжна Измарагда бесследно исчезает со страниц истории.

На более долгое время появляется на этих страницах княжна Верхуслава – дочь великого князя Всеволода III, но опять-таки появляется она только в трех случаях жизни: когда ее, восьмилетнего ребенка, выдавали замуж, потом, когда она приезжала от мужа в свой родной город проводить в монастырь свою больную мать, при жизни мужа и отца Верхуславы, постригшуюся в инокини, и, наконец, когда она оказывает покровительство Печерскому черноризцу Поликарпу, искавшему епископства.

Вот трогательное описание свадебных проводов восьмилетней Верхуславы:

«Посла князь Рюрик (княживший в Белгороде) Глеба, князя Туровского, шурина своего с женою, славна тысяцкаго с женою, Чурыню с женою, и других многих бояр с женами, к Юрьевичу Великому Всеволоду, в Суздаль, вести дочь его Верхуславу за сына его Ростислава. На Борисов день отдал великий князь Всеволод дочь свою Верхуславу, и дал за нею бесчисленное множество золота и серебра, и сватов одарил большими дарами, и отпустил с великою честью. Ехал он за милою своею дочерью до трех станов, и плакали по ней отец и мать, потому что была она им мила и молода, только осьми лет. Великий князь послал с нею сына сестры своей Якова с женою и иных бояр с женами. С своей стороны князь Рюрик сыграл сыну Ростиславу свадьбу богатую, какой не бывало на Руси: пировали на ней слишком двадцать князей; снохе же своей дал много даров и город Брагин; Якова-свата и бояр отпустил к Всеволоду в Суздаль с великою честью, одаривши их богато».

После этого Верхуслава является в печальной процессии провод своей матери в монастырь. Мать её, княгиня Мария, как мы видели выше, была жена великого князя Всеволода III Юрьевича. Она восемь лет страдала неизлечимой болезнью, и, при живом муже и с его согласия пошла в монастырь, чтобы там вскоре и умереть в «ангельском чине». Вот на эти-то грустные проводы и приезжала дочь её Верхуслава. «Постриглась, – говорит летописец, – великая княгиня в монашеский чин, в монастыре святой Богородицы, который сама построила, и проводил ее до монастыря сам великий князь Всеволод со многими слезами, сын его Георгий, дочь Верхуслава, жена Ростислава Рюриковича, которая приезжала тогда к отцу и матери; был тут епископ Иоанн, духовник ее игумен Симон, и другие игумены и чернецы все, и бояре все и боярыни, и черницы из всех монастырей, и горожане все проводили ее со слезами многими до монастыря, потому что была до всех очень добра. В этом месяце она умерла, и плакали над нею великий князь, и сын его Юрий плакал, и не хотел утешиться, потому что был любим ею».

Наконец, еще раз является Верхуслава, как покровительница иноков, как лицо уже самостоятельно действующее на том поприще, которое всего более было доступно и по сердцу женщине XIII века. Верхуслава упоминается в письме Симона, епископа Владимирского и Суздальского к Поликарпу, Печерскому черноризцу, проявившему честолюбивое желание быть возведенным при протекции Верхуславы, в сан епископа.

«Пишет ко мне княгиня Ротиславова, Верхуслава, – говорится в письме Симона, – что хочет поставить тебя епископом или в Новгород, или в Смоленск, или в Юрьев; пишет: «не пожалею и тысячи гривен серебра для тебя и для Поликарпа». Я ей отвечал: «дочь моя Анастасия (имя Верхуславы крестное, а не княжеское)! дело не богоугодное хочешь сделать: если бы он пробыл в монастыре неисходно с чистою совестью, в послушании игумену и всей братии, трезвясь во всем, то не только облекся бы в святительскую одежду, но и вышнего царства достоин был бы».

Так как в то время русская земля продолжает еще воевать, а иногда и дружиться с половцами, то русские князья женятся иногда на половецких княжнах; но и половчанки, как и русские княжны и княгини, бесследно проходят в истории Русской земли. Были случаи, что и русские княгини, по разным обстоятельствам убегали в половецкую землю и там выходили замуж за половецких князей. Так к половцам бежала внучка Владимира-Мономаха, дочь князя Всеволода Городенского, жена князя Владимира Давыдовича и мать князя Святослава Владимировича. «Приде же, – говорит летописец, – Изяславу болши помочь Белугороду – приде бо к нему Вашкорд в 20 тысяч, отчим Святославль Владимировича: бе бо мати его бежала в половцы, и шла за не» (т. е. вышла замуж за Башкорда-половчанина).

Равным образом, когда татары завоевали Русскую землю, русские князья начинают жениться в орде, выпрашивая себе в жены дочерей ханов, чтобы этим родством укрепиться в Русской земле или отнять уделы у противников. Но как русские женщины, как половчанки, так равно и княжны-татарки, вступая на Русскую землю, проходят по ней как бы мельком, не оставляя иногда даже и своего имени в летописных сказаниях.

Встречаются иногда, хотя конечно редко, случаи, когда женщина оказывает влияние и на общественные дела, как мать, как старшая в семье, как почетное лицо; но и, тут летописец не считает даже нужным упоминать ее имя, потому что явление это и в его глазах кажется случайным, и, раз указав на такое женское лицо, он долго не останавливается на нем и в другой раз уже к нему не возвращается,

Во время борьбы князя Даниила Романовича Галицкаго с князем Александром Бельзским, сторону последнего держит боярин Судислав, союзник венгров и советник Венгерского королевича, претендовавшего на Галич. Венгерский король в союзе с Александром Бельзским и Судиславом, идет к Галичу на князя Даниила. Воевода этого последнего, Давид Вышатич, запирается в Ярославле и мужественно отбивается от венгерской рати. Но у Вышатича есть теща, большая приятельница Судислава, который не иначе называет ее, как матерью. Эта женщина, из приязни к Судиславу, стращает своего зятя Вышатича невозможностью долго защищаться от венгерской рати. Тщетно товарищ его, Василько Гаврилович «муж крепый и храбрый», уговаривает его не сдаваться; тщетно переметчик, ушедший от венгров в Ярославль, открывает осаженным, что венгерская рать долго не может простоять под городом, что она не в силах овладеть крепостью, – теща Вышатича побеждает его своими запугиваньями в пользу своего приятеля Судислава, и воевода Выщатич слушается тещи, сдаёт город венграм.

Другая подобная же тёща лишаешь удела своего зятя в пользу своего внучка, как это мы видим под 1249-м годом. Умирает князь Василий Всеволодович Ярославский и не оставляет после себя наследника. Прямой наследницей удела остается дочь покойного князя, которая и начинаешь княжить над своею землею с помощью матери. Желая передать правление уделом в мужские руки, княгиня-мать находит для княжны-дочери жениха в князе Федоре Ростиславиче Можайском, обиженном братьями. От брака Федора Ростиславича с княжной Ярославской рождается сын Михаил. Когда князь Федор, по обычаю того времени, поехал на поклон в Орду, жена его умерла, оставив малолетнего сына на руках бабушки. Эта последняя, подумав со своими боярами, провозгласила ярославским князем малолетнего Михаила, а когда отец его воротился из Орды – затворила перед ним ворота Ярославля и не впустила его в город. Федор вновь отправился в Орду, снискал милость хана, женился на его дочери и, при помощи могущественного родственника, победил свою первую тещу, овладев Ярославлем, тем более, что сын его от первой жены, князь Михаил, в это время умер.

При родовых и удельных усобицах женщина того времени нередко является жертвою произвола и насилия и, вместе с тем, невинным источником новых смут в Русской земле.

У Миндовга, литовского князя, умирает жена (1262 г.). Другая сестра этой умершей – за Довмонтом, князем Нальщанским. Миндовг посылает сказать жене Довмонта:

– Сестра твоя умерла – приезжай сюда поплакаться по ней.

Жена Довмонта приезжает.

– Сестра твоя, умирая, велела мне жениться на тебе, чтоб другая детей её не мучила, – говорит ей Миндовг, и женится на замужней сестре своей умершей жены.

Оскорбленный Довмонт соединяется с сыном сестры своего врага Миндовга, с Тренятою, убивает Миндовга с двумя сыновьями. После этого еще долго стоят смуты в литовской земле, долго льется кровь враждующих между собою областей.

Дочь австрийского герцога Фридриха, молодая Гертруда, выходит замуж за князя Романа Даниловича Галицкого, и так как этот брак дает галицким князьям право искать австрийских земель, то разгорается долгая война галицких князей с Австрией и Чехией. Гертруда с мужем подвергаются всем случайностями войны, долго томятся в осаде, долго голодают, кормятся только с помощью преданной им женщины и едва спасаются от плена.

В большинства случаев женщина выносить немало горя и лишений в это тяжелое время, редко даже видит мужа, постоянно живет в страхе за свою свободу и за жизнь детей, и всегда представляется существом, заслуживающим искреннего сочувствия, особенно же при ее страдательном положении между враждующими силами.

Так не менее страдательную роль играют в это время княгиня Ольга, жена князя Владимира Васильковича Волынского, и приемыш их Изяслава, обе столь нежно любимые: первая – мужем, а последняя – нареченным отцом. Татары только что опустошили Русскою землю и через Волынь и Галичину идут на Польшу. Татарский вождь Телебуга на пути своем в Польшу велит идти с собою всем русским князьям – и они повинуются, идут как данники и «улусники» страшного хана. Идет с ним и Владимир Василькович Волынский, человек больной – у него гнила нижняя челюсть.

Перед походом в Польшу, больной Владимир, в нежной заботливости о своей княгине Ольге и приемыше Изяславе, хочет обеспечить их судьбу и призывает к себе двоюродного брата Мстислава Данииловича Луцкого, которому и отдает все свои владения, после своей смерти, выделив часть в пользу жены и приемыша и прося брата не обижать их, а защищать от обид других. В походе он окончательно разбаливается и возвращается домой, потому что, говорит летописец, жалко было смотреть на него.

Пробыв нисколько дней в своем Владимире-Волынском, окруженный заботами Ольги и приближенных, он начал говорить княгине и боярам:

– Хотелось бы мне поехать в Любомль, потому что погань эта (татары) сильно мне опротивела. Я человек больной, нельзя мне с ними толковать, – пусть вместо меня останется здесь епископ Марк.

Княгиня повезла больного куда он хотел – в Брест, из Бреста в Каменец, где больной и слёг, говоря княгине:

– Когда эта погань выйдет из земли, то поедем в Любомль.

Через нисколько дней приехали слуги, бывшие с татарами в походе.

Больной стал расспрашивать их, ушел ли Телебуга из Польши, как здоровье братьев Льва и Мстислава и племянника Юрия. Слуги при этом сказали, между прочим, что Мстислав уже раздает своим боярам города и села Волынские, когда больной князь еще не умер и княгиня его с Изяславой не обеспечены. Владимир сильно рассердился на брата, особенно когда в перспективе он мог видеть отнятие волостей у нежно любимых им Ольги и Изяславы.

– Я лежу болен, – говорил он: – а брат придал мне еще болезни: я еще жив, а он уже раздает города мои и села; мог бы подождать, когда умру. – И отправил посла к Мстиславу.

– Брат! – говорил он через посла: – Ведь ты меня ни на полону взял, ни копьем добыл, ни ратью выбил меня из городов моих, что так со мною поступаешь? Ты мне брать, но ведь есть у меня и другой брат – Лев, и племянник Юрий. Из всех троих я выбрал тебя одного и отдал тебе свою землю и города, по своей смерти, а жив – тебе не вступаться ни во что. Я так распорядился – отдал тебе землю – за гордость брата Льва и племянника Юрия.

Мстислав поспешил успокоить больного и снять с себя обвинение.

– Брат и господин! – доказывал он брату через посла: – земля Божия и твоя, и города твои, и я над ними не волен, сам я в твоей воле, и дай мне Бог иметь тебя как отца и служить тебе со всею правдою до смерти, чтоб ты, господин, здоров был, а мне главная надежда на тебя.

Люба была, – говорит летописец, – эта речь Владимиру. Он успокоился, и княгиня повезла его в Райгород. Здесь он говорит Ольге:

– Хочу послать за братом Мстиславом – урядится с ним о земле, и о городах, и о тебе, княгиня моя милая Ольга, и об этом ребенке Изяславе, которую люблю как дочь родную: Бог за грехи мои не дал мне детей, так эта была мне вместо родной, потому что взял ее от матери в пеленках и вскормил.

На зов больного брата приехал Мстислав. Владимир поднялся с постели, сель, расспрашивал про поход. Мстислав все рассказал по порядку, затем простился и ушел к себе на подворье.

Владимир послал к нему епископа и двух бояр.

– Брат! я затем тебя призвал, что хочу урядиться с тобою о земле и о городах, и о княгине своей и о ребенке Изяславе, – хочу грамоты писать.

– Брат и господин! – отвечал Мстислав: – я разве хотел искать твоей земли по твоей смерти? Сам ты приехал ко мне в Польшу объявить, что отказываешь мне свою землю. Если хочешь грамоты писать, то пиши как Богу любо и тебе.

Епископ воротился с этим ответом, и Владимир велел писцу писать грамоты: в одной он отказал Мстиславу всю землю и города; в другой – жене отказал город Кобрин с несколькими селами и монастырь апостольский с селами.

«А княгиня моя, – говорилось в конце грамоты, – захочет идти в монастырь после меня, пусть идет; а не захочет – то как ей любо: мне ведь не смотреть, вставши из гроба, что кто станет делать по моей смерти».

– Целуй крест на том, – сказал он Мстиславу: – что не отнимешь ничего у княгини моей и у ребенка Изяславы, не отдашь ее неволею ни за кого, но за кого захочет княгиня моя, за того отдашь.

Из Райгорода Ольга повезла его в Любомль, где он и умер (1288 г.). Княгиня и придворные слуги обмыли тело, обвили его бархатом и кружевами, как следует хоронить царей, и в санях повезли во Владимир. Это было 10 декабря.

Замечателен образчик причитанья, оставленный нам летописцем, причитанья, которым Ольга оплакивала своего мужа при похоронах. Вот оно: «Царь мой добрый, кроткий, смиренный, правдивый! Вправду назвали тебя в крещеньи Иваном – всякими добродетелями похож ты был на него: много досад принял ты от сродников своих, но не видала я, чтоб ты отмстил им злом за зло». Достойно замечания, что в этих же самых выражениях голосила (причитала) жена Смоленская князя Романа, когда тот умер. – А бояре причитали над Владимиром Волынским: «Хорошо б нам было с тобою умереть: как дед твой Роман, ты освободил нас от всяких обид, поревновал ты деду своему и наследовал путь его; а уж теперь нельзя нам больше тебя видеть: солнце наше закатилось, и остались мы в обиде»…

Так, – говорит летописец, – плакали над ним множество владимирцев: мужчины и дети, немцы, сурожцы, новгородцы; жиды плакали точно так, как отцы их, ведомые в плен вавилонский.

Таким образом, и Ольга и Изяслава попадают на страницы истории только в виде пояснений и в виде усиливающих впечатление красок в трогательной картине смерти Владимира Волынского, и личности эти являются глубоко симпатичными потому собственно, что на них перенесена нежная заботливость умирающаго князя.

Из числа татарских княжон, бывших в замужестве за русскими князьями, нисколько более других выдается Кончака, да и то не своею личностью, а тем, что она была невольной причиной ужасной смерти князя Михаила Александровича Тверского, замученного в Орде.

Во время борьбы Твери и Москвы за первенство, в начале XIV-гo столетия, сильно враждовали между собою князья Московский и Тверской. Тверской князь Михаил, желая выслужиться пред ханом, обвинял князя Юрия Даниловича Московского в происках и неповиновении Орде. Юрий отправился в орду, оправдался перед ханом и не только заслужил его расположение, не до того сблизился с повелителем Русской земли, что тот выдал за него сестру свою Кончаку. Кончака приняла христианство и при крещении названа Агафьей. Юрий воротился из Орды с женою и с татарским посольством, во главе которого стоял Кавгадый. Михаил тверской, узнав об этом, пошел с своею ратью навстречу противнику. В битве недалеко от Твери, в селе Вортеноне, Юрий Московский был разбит и бежал, а жена его Кончака и многие бояре взяты в плен Михаилом Тверским. Хотя Юрий после того и подступил с войском к Твери, но битвы противники не дали друг другу, а согласились идти в орду и отдать свой спор на решение хана (1317 г.). К несчастью для Тверского князя, его пленница, княгиня Кончака-Агафья, умерла, не дождавшись освобождения из плена и конца спора своего мужа с противником. Это обстоятельство послужило поводом к обвинению Михаила Тверского. Распущен был слух, что Кончаку отравили в Твери, и этого слуха с лишком достаточно было для Юрия Московского, чтоб очернить своего врага в глазах хана, хотя, быть может, Московский князь и сам не вёрил, что жена его отравлена. Михаил Александрович Тверской должен был явиться в Орду, где ему поставили в вину смерть Кончаки, и несчастный князь, как известно, погиб там мученической смертью.

Тело же Кончаки было привезено мужем в Москву и там предано земле с подобающими почестями.

Из женщин некняжеского рода ярко выделяется в это время одна личность своим геройским самоотвержением, по характеру своему напоминающим легендарный героизм классических женщин древней Греции и Рима. Это – Елена, служанка княгини Анны, жены Витовта Литовского, исторический подвиг которой относится к истории Литовской Руси.

Во время борьбы великого князя литовского Ягайла с Кейстутом и сыном его Витовтом, последние, при осаде города Трок, хитростью были завлечены Ягайлом в свой стан, закованы в железа и увезены в Крево, в тамошнюю укрепленную тюрьму. Старик Кейстут на пятую ночь был удавлен по приказанию Ягайла, а Витовт, в то время больной, оставался пока в тюрьме. Жене Витовта, княгине Анне, позволено было навещать больного мужа каждый день. Она ходила к нему в темницу с двумя служанками, и навещала его до тех пор, пока он не выздоровел, хотя и притворялся больным перед своими врагами. Когда Анна получила от Ягайла позволение одной выехать в Моравию, то в ночь накануне отъезда она, в сопровождении тех же служанок, явилась к мужу проститься и замешкалась у него долее обыкновенно. Это было сделано для того, чтобы дать время одной из служанок, по имени Елена Омулич, перерядиться в платья Витовта и вместо него лечь в постель, а Витовту дать возможность одеться в платье служанки. Переряженным он вышел из тюрьмы вместе с женою. Там они спустились со стены, сели на лошадей, уже заранее приготовленных для беглецов тиуном из Волковыйска, приверженным Витовту, и ускакали в Брест, а оттуда на пятые сутки достигли Плоцка.

В Крево же только на третий день узнали, что в постели Витовта лежит служанка его жены Елена. Последняя, конечно, поплатилась жизнью за свое великодушие.

Насколько вообще беспокойная, воинственная жизнь того времени отражалась на положении женщины, на большей или меньшей степени её спокойствия и благосостояния, наконец, на ее личной деятельности, видно из того, что значительный процент женщин спешить укрыться в монастыри, где все-таки, сравнительно, жизнь представлялась более обеспеченною, менее тревожною. Те из женщин и дёвушёк, которые оставались в мире, нередко разделяли голод, плен и смерть со своими мужьями, братьями. Нередко, впрочем, женщины становились посредницами и примирительницами между воюющими мужьями, братьями и другими родственниками, как напримёр сестра Михаила Александровича Тверского, бывшая замужем за Ольгердом, великим князем Литовским, не один раз вымаливала слезами своего могущественного мужа помощь брату, теснимому московским князем Димитрием Донским и нередко искавшему убежища в Литве. С другой стороны, Елена, дочь этого же сильного Ольгерда, вышедшая замуж за князя Владимира Андреевича Серпуховскаго, героя Куликовской битвы, выплакивает спокойствие уделу своего мужа. Княгиня Александра, жена нижегородского князя Семена Дмитриевича, всю жизнь свою мыкалась по Руси и по татарским землям вместе с несчастным мужем, которого выбивал из нижегородского удела племянник, московский князь Василий Дмитриевич, сын Донского. Раз мужу ее удалось выхлопотать у татар вспомогательную рать на своего противника, князя московского: князь Семен пришел в свой удел с татарским царевичем Ейтяком и тысячью татар, выбил из Нижнего московскую рать с боярами и овладел своим уделом; но скоро московский князь с своей стороны выбил его из Нижнего, и он должен был с женою Александрою бежать в Орду, укрываться от московских врагов на Волге, где-то в мордовской земле, прятать жену в монастыре. Но злополучная беглянка была найдена и в мордовской земле, в месте, называемом Цыбирца (полагают, что это Симбирск или Цивильск), у святого Николы, где басурманин Хизибаба поставил церковь. Княгиню Александру ограбили там московские ратники, вместе с детьми привезли на Москву, заключили потом на дворе Белеутове, где несчастная жертва удельных смут сидела до тех пор, пока муж ее не покорился окончательно. Тогда ее вместе с больным мужем отправили в Вятку, где князь Семен через несколько месяцев и умер, оставив жену с детьми без всякой вотчины. «Этот князь, – говорить летописец, – испытал много напастей, претерпел много истомы в орде и на Руси, все добиваясь своей отчины. Восемь лет не знал он покоя, служил в орде четырем ханам, все поднимая рать на великого князя московского; не имел он своего пристанища, не знал покоя ногам своим – и все понапрасну». Эту же истому и скитальческую жизнь должна была, как мы видели, выносить и жена его, бесприютная Александра.

Незавидное положение женщины того времени и относительную грубость нравов можно видеть в трагической судьбе княгини Ульяны, жены князя Семена Мстиславича Вяземского.

Князь Вяземский, лишенный своего удела, нашел убежище в Торжке, где и жил с своею молодою женою. Там же находился, в качестве великокняжеского наместника, князь Юрий Смоленский, тоже потерявший свой удел. Юрий влюбился в княгиню Ульяну, и, не находя в ней взаимности, убил ее мужа, чтоб легче воспользоваться беззащитным положением жены. Ульяна, однако, при нападении Юрия, защищалась и схватила нож; но, не попав в горло своему насильнику, поранила его только в руку, и бросилась бежать. Юрий догнал ее на дворе, изрубил мечом и велел бросить в реку. Но такой зверский поступок не мог быть терпим даже в тогдашнем грубом обществе, и летописец горько обвиняет убийцу, говоря, что его покарали и люди, и совесть. Летописец замечаешь об убийце несчастной княгини: «и бысть ему в грех и в студ велик, и с того побеже к орде, не терпя горького своего безвременья, срама и бесчестия». Юрий ушел потом в Рязанскую землю, где и жил у пустынника Петра, плачась о грехах своих, как говорит летописец.

IV. Софья Витовтовна

Более рельефно из целого ряда всех упомянутых в предыдущей главе бесцветных женских личностей выступает княгиня Софья Витовтовна, жена великого князя Василия Дмитриевича Московского, сына Дмитрия Донского, и мать великого князя Василия Темного.

Софья Витовтовна составляет уже переход к женским историческим личностям более нового времени, между которыми мы увидим впоследствии знаменитую Марфу Посадницу, Софью Палеолог, Елену Ивановну – великую княгиню литовскую и королеву польскую, Елену Глинскую – мать Грозного и других.

В 1386 году, Василий Дмитриевич московский, еще не будучи великим князем, спасался бегством от Тохтамыша. Из орды он пробрался в Молдавию, оттуда во владения ливонского ордена и потом в Литву. По пути он виделся с Витовтом литовским и дал ему слово жениться на его дочери Софье. Как только Василий Дмитриевич стал великим князем (в 1389 году), то на другой же год отправил трех бояр за своею невестою, которые и привезли Софью в Москву, «из-за моря, от немцев», как выражается летописец.

Около семидесяти лет жила Софья Витовтовна в Москве, пережила своего мужа, лично участвовала, как умная и энергичная женщина, в великом «собирании Русской земли», помогала своему сыну в управлении землею, попадалась в плен к врагам, выдерживала в Москве осады татар и других противников Московского княжества и вообще значительно возвысила собой положение женщины в Русской земле, положение – столь обесцвеченное и приниженное удельными смутами и татарщиной.

После тридцатипятилетнего замужества Софья Витовтовна овдовела (в 1425 году). При жизни мужа, князя Василия Дмитриевича, деятельность Софьи Витовтовны мало проявлялась; но оставшись вдовой с малолетним сыном, великим князем московской земли, она поставлена была в необходимость оберегать отчину своего сына от притязаний других удельных князей, и с честью отстояла главенство Москвы в ряду прочих, еще тогда могущественных удельных княжеств. После смерти мужа, Софья Витовтовна ездила в гости в отцу (в 1427 г.) и на время своего отсутствия, поручала маленького своего сына Василия Васильевича и всё московское княжество князю Юрию Дмитриевичу Звенигородскому, дяде князя Василия.

В 1430 году Витовт, отец Софьи, умер, и для этой замечательной женщины началась с тех пор более трудная политическая жизнь, исполненная всяких тревог и опасений за целость своей земли. Юрий Дмитриевич Звенигородский, по смерти Витовта, не опасаясь уже Литвы, которая могла вступиться за Софью Витовтовну и ее сына, начал враждовать против Московского князя, и надо было немало труда, чтобы отстоять перед ханом великокняжеское первенство молодого Московского князя, у которого в орде явился такой сильный противник, как Юрий Звенигородский. Софья же Витовтовна, благодаря своему влиянию на сына, помешала ему вступить в неравный брак с дочерью одного из своих бояр. Когда он был в Орде и там должен был бороться против происков своего врага, Юрия Звенигородского, то в этом деле много помог ему московский боярин Иван Дмитриевич Всеволожский, который ловкой лестью хану способствовал неопытному еще тогда Василию Васильевичу удержать за собою первенство между удельными князьями, именно звание старейшего или великого князя, чего особенно добивался его звенигородский противник. За эту услугу молодой московский князь обещал Всеволожскому жениться на его дочери. Но Софья Витовтовна не позволила этого сыну. Она настояла на том, чтобы великий князь женился на княжне Марье Ярославне, внучке князя Владимира Андреевича. Всеволожский, обиженный этим, перешел на сторону врага великого князя, Юрия, и тем увеличил собою число противников Москвы.

Но оригинальный случай на свадьбе великого князя стал поводом к тому, что вражда между московским князем и Юрием возгорелась с особенной силой и сделала противников смертельными врагами друг другу.

Когда вражда эта еще не превратилась в открытую борьбу, на свадьбе молодого московского князя пировали сыновья Юрия, знаменитые Василий Косой и Димитрй Шемяка. Косой приехал на свадьбу в богатом золотом поясе, усаженном дорогими каменьями. Один из старых бояр, бывших тоже на свадьбе, рассказал Софье Витовтовне и другим гостям историю этого замечательная пояса. Пояс этот дан был суздальским князем Дмитрием Константиновичем в приданое за дочерью Евдокией, когда она выходила замуж за Дмитрия Донского. Следовательно, пояс переходил, таким образом, в род московских князей. Тысяцкий Василий Вельяминов, бывший последним на Руси тысяцким в том важном значении, какое в древности соединялось в русской земле с этим званием, и, по обычаю времени, игравший первую распорядительную роль на княжеской свадьбе, похитил этот пояс и подменил его другим, гораздо меньшей ценности, а настоящий отдал своему сыну Николаю, за которым была другая дочь князя Дмитрия Константиновича суздальского – Марья. Николай Вельяминов, с своей стороны, отдал знаменитый пояс за дочерью, которая вышла за боярина Ивана Дмитриевича Всеволожского, того самого, которого так обидел великий князь, не сдержав слова относительно женитьбы на его дочери. Всеволожский отдал пояс за своею дочерью, выходившей замуж за князя Андрея, сына Владимира Андреевича, а по смерти Андрея, обручив его дочь, а свою внучку, за Косого, подарил ему и исторический пояс, в котором Косой и явился на великокняжескую свадьбу.

Узнав историю пояса, Софья Витовтовна признала эту драгоценность родовой собственностью московских князей, и публично сняла пояс с Косого. Оскорбленные братья – Косой и Шемяка – тотчас оставили свадьбу и уехали к отцу.

Пояс, таким образом, стал поводом к страшной войне, продолжавшейся более тринадцати лет (1433–1446) и долго державшей смуту. и усобицу во всей Русской земле. Много поплатились в эту войну и Софья Витовтовна, и ее сын, Василий Васильевич, потерявший было великое княжение, все свои земли, и, наконец, ослепленный.

Не будем останавливаться на подробностях той смуты, на удачах и неудачах той и другой стороны, потому что подробности эти не относятся непосредственно в нашему предмету. Скажем только, что московский великий князь был несколько раз побиваем наголову, попадал в плен и т. п. Но вот в феврале 1446 года, великий князь поехал к Троице молиться, а Софья Витовтовна с женою его Марьею Ярославною оставалась в Москве. Ночью 12-го февраля, Шемяка и Иван Андреевич Можайский напали на Москву, взяли в плен Софью Витовтовну и Марью Ярославну, город разграбили, и, узнав где великий князь, пошли к Троице. Василиий Васильевич, услыхав о нападении своих смертельных врагов, заперся в церкви, прикрылся образом, молил Шемяку о пощаде; но его взяли и самым зверским образом ослепили. Потом вместе с Марьею Ярославною великого князя сослали в Углич, а Софыо Витовтовну в Чухлому. В удел же великому князю дали одну только Вологду.

Не будем касаться также обстоятельств, как счастье изменило Шемяке, как союзники отпали от него и пристали к слепому великому князю. Шемяка и князь Можайский, владевшие уже великокняжеским уделом, должны были бежать из Москвы к Галичу, оттуда в Чухлому, захватили там с собой Софью Витовтовну, как заложницу, и бежали в Каргополь. Слепой князь взял почти все города, отпавшие было к Шемяке, и из Ярославля послал к нему гонцов.

– Брат-князь Димитрий Юрьевич! – говорили от него посланцы Шемяке: – какая тебе честь или хвала держать в плену мать мою и твою тетку? Неужели ты хочешь этим отмстить мне? Я уже на своем столе, на великом княжении!

Шемяка стал думать с своим боярами.

– Братья! – говорил он: – что мне томить тетку и госпожу свою, великую княгиню? Сам я бегаю, люди надобны мне самому, они уж и так истомлены, а тут еще ее надобно стеречь… Лучше отпустить ее.

Софью Витовтовну отпустили, и великий князь сам поехал навстречу матери.

В 1451 году, Софья Витовтовна, уже почти восьмидесятилетняя старуха, защищает Москву от татар! На Москву шел царевич Мазовша. Великий князь вышел было против татар, но узнав, что Мазовша уже около Оки, отступил, а за ним отступил и воевода Иван Звенигородский. Великий князь явился в Москву, велел укрепляться, а сам с сыном Иваном пошел к Волге. Софья Витовтовна должна была остаться в Москве с внуком Юрием, с боярами и митрополитом Ионой – это были защитники великокняжеского стола. Жену Марью Ярославну и других детей великий князь отправил в Углич. 2 июля татары подошли к Москве и зажгли посады. Дым был такой, что ни москвичам не видно было татар, ни татары не видали Москвы, и только, когда сгорели посады, дым прошел, москвичам стало виднее и можно было дышать. Они начали биться с осаждающими и отбили приступ. К утру вновь приготовили пушки, решаясь защищаться до последней возможности; но утром они уже не видали татар – татары исчезли. Софья Витовтовна тотчас послала сказать об этом сыну. Великий князь прибыл в Москву и нашел вокруг нее одни пепелища. Он, однако, утешал москвичей: «эта беда на вас ради моих грехов; но вы не унывайте, ставьте хоромы по своим местам, а я рад вас жаловать и льготу давать».

Изо всего здесь вкратце очерченного мы видим, таким образом, что к XV веку русская женщина начинает уже несколько выступать из своего тесно-замкнутого круга теремной и монастырской жизни, и её общественная деятельность, как деятельность Софьи Витовтовны, не проходит бесследно для истории. Но, быть может, начало этого явления следует искать в том, что Софья Витовтовна вышла из западной Руси, из Литвы, где близкое соседство с другими европейскими государствами и непосредственное соприкосновение с порядками Польши, с Ливонским орденом и даже с Чехией и Mоравией могли скорее научить женщину самостоятельности и, расширив сферу ее воззрений, дать ей более почетное место на страницах истории.

И едва ли это последнее предположение не безосновательно, как мы увидим ниже при указании на значение Софьи Палеолог, Елены Ивановны, Елены Глинской и даже Марфы Посадницы, которая конечно не осталась свободною от влияния литовско-польская и отчасти немецкая, как гражданка торгового и вольная «Господина Великого Новгорода».

V. Марфа Борецкая, посадница Новгородская

Историческая роль Марфы Борецкой или – как привыкли её называть – Марфы Посадницы, неразрывно связана с историей падения политической автономии «Господина Великого Новгорода».

В то время, когда московский великий князь Иван Васильевич III доканчивал «собирание Русской земли» уничтожением последних самостоятельных уделов, Новгород не мог не чувствовать, что скоро должен был пробить последний час и его политической независимости. Час этот мог пробить еще при Василии Темном, если б смерть не помешала этому великому князю наложить руку на новгородские вольности, шедшие вразрез с идеей собирания Русской земли.

Предвидя этот неизбежный конец, новгородцы задумали отшатнуться от Москвы. Но так как они не могли самостоятельно существовать между двух сильных соседей – Москвы и Литвы, то они и решились прибегнуть под защиту последней и тем удержать в руках своих ускользавшее из них вечевое народоправство.

Этого особенно желала боярская партия, которая, пользуясь своими богатствами и властью, сделала из веча послушное для себя орудие, и куда хотела, туда и направляла народ, массу, этих «худых мужиков-вечников», т. е. все то, что носило громкое название «Господина Великого Новгорода». Задуманное втайне обращение к Литве произвело, – говорит летописец, – «нестроение в граде: овии из гражан прилежаху по древнему преданию русским царям, вельможи же града вси и старейшины хотяху латыни приложитися и сих кралю повиноватися». В голове последней партии, которая и названа была «стороною литовскою», стояла фамилия бояр Борецких, собственно боярыня Марфа, вдова умершего «степенного посадника» Исаака Борецкаго, и дети ее Федор и Димитрий. Женщина эта, по-видимому, обладала замечательными дарованиями, а потому, при своем богатстве и при том моральном весе, какой вообще имела вдова мать на своих сыновей, Марфа Борецкая в течение нескольких лет заправляла «Господином Великим Новгородом», пока не лишилась свободы вместе с своим родным городом. Можно смело и безошибочно сказать, что Новгород еще долго в состоянии был бы продержаться, сохраняя свои вольности, свой суд, свой народный собрания на вече и свой знаменитый вечевой колокол, если б в судьбу его не замешалось честолюбие женщины, надеявшейся иметь жениха в богатом и знатном пане литовском и через него стать наместницей или правительницей самостоятельного Новгорода и не взвесившей при этом ни своих сил, ни сил противника, не исследовавшей почвы, на которой можно было бы построить автономию Новгорода под боком у Москвы.

Недовольство Москвы Новгородом зрело долго. Новгородцы, подкрепляясь надеждою на Литву, подстрекаемые сторонниками Марфы Борецкой, начали небрежно относиться к исполнению своих обязанностей по отношению к Москве, утаивать часть пошлин, которые следовали московскому великому князю, захватывать земли, отошедшие от новгородских владений в пользу Москвы. Новгородцы неуважительно относились к послам и наместникам великого князя; не редко «худые мужики-вечники», уверенные в поддержка веча и надеясь на казну Марфы Борецкой, шумели не только в городе, но и на городище, где был великокняжеский двор, в котором жили московские наместники; новгородская вольница нападала даже на московская волости.

Москва это видела, но до поры терпела, потому что у нее было «розратье» с соседями, нелады с татарами. Великий князь однако не раз посылал сказать Новгороду, чтоб «отчина его исправилась, жила бы по старине» – намек на литовские замыслы. Но отчина его не исправлялась.

До великого князя дошло известие, что Новгород не пропустил послов псковских, которые ехали в Москву. Он показал псковичам вид, что не верит такой клевете на Новгород.

– Как это вы побоялись моей отчины, Великого Новгорода? – с удивлением спросил великий князь псковского гонца, привезшего весть об этом: – как новгородцам не пропустить ваших послов ко мне, когда они у меня в крестном целовании?

Но и тут великий князь подавил в себе гнев на новгородцев – смолчал.

Через несколько времени новгородцы прислали в Москву послом посадника Ананьина, сторонника Марфы Борецкой. Во время переговоров по своему посольскому делу, Ананьин ни разу не упоминал о том, в чем новгородцы провинились перед Москвой. Бояре напомнили ему об этом.

– Великий Новгород об этом не мне приказал, – был ответ Ананьина.

Такая «грубость» посла взорвала великого князя, но он и тут сдержался, а только через Ананьина же сказал новгородцам:

– Исправьтесь, отчина моя, сознайтесь; в земли и воды мои не вступайтесь, имя мое держите честно и грозно по старине; ко мне посылайте бить челом по докончанию, а я вас, свою отчину, жаловать хочу и в старине держу.

Но тут же, задумав уже об усмирении Новгорода мечом, велел сказать Пскову:

– Если Великий Новгород не добьет мне челом о моих старинах, то отчина моя Псков послужил бы мне, великому князю, на Великий Новгород за мои старины.

Но и Марфа Борецкая искала уже себе союзников. Ей нужно было показать великому князю, что и Новгород не беззащитен, и потому тон речей Москвы мог бы быть и умереннее. Новгородцы обратились к Литве, откуда король Казимир и выслал для них князя-наместника Михайлу Олельковича. Олелькович прибыл в Новгород с многочисленной свитой; с большими почестями был принят новгородцами и зажил в Новгороде бок-о-бок с наместником московским, которого новгородцы не выгнали однако, «не показали путь» по старине.

За несколько дней до этого умер новгородский владыка Иона, и нужно было избрать ему преемника. Избрание производилось на вече, у святой Софии. На престол положены были три жребия – Варсонофия, Пимена и Феофила. Стали вынимать жребии, и вынулся жребий Феофила. Феофил, по старине, должен был ехать в Москву на ставленье.

Марфа Борецкая была недовольна этим избранием, потому что Феофил оказался приверженцем старины и Москвы. Надо было подыскать сторонника нового движения, литовского, и таким сторонником явился Пимен, жребий которого не вынулся.

– Хотя на Киев меня пошлите, я и туда на свое поставление поеду, – сказал Пимен литовской партии.

Так как Пимен был архиепископским ризничим и следовательно богатая церковная казна находилась у него в руках, то он прибег к подкупу. Борецкая, располагая своими собственными богатствами и получив от Пимена значительные суммы из архиепископской кассы, подобрала себе сильную партию на вече; но это, с другой стороны, и погубило Пимена: за расхищение церковной казны новгородцы московской партии схватили его и казнили; имущество же его разграбили.

Послам, отправленным в Москву от нового архиепископа, Иван Васильевич сказал:

– Отчина моя, Великий Новгород, прислал ко мне бить челом, и я его жалую: нареченному владыке Феофилу велю быть у себя и у митрополита для поставления без всяких зацепок, по прежнему обычаю, как были при отце моем, деде и прадедах.

Новгород сошелся на вече. В это время пришли послы из Пскова.

– Нас великий князь, а наш государь, поднимаешь на вас, – говорили псковские послы: – от вас же, своей отчины, челобитья хочет. Если вам будет надобно, то мы за вас, свою братью, ради отправить посла к великому князю бить челом о миродокончальной с вами грамоте: так вы бы послам нашим дали путь по своей вотчине к великому князю.

Услыхав неожиданно такие слова, вече зашумело: оно в первый раз узнало, что Иван Васильевич поднимаешь уже Псков на Новгород.

– Не хотим за великого князя московского! Не хотим называться его отчиною: мы люди вольные, – кричала партия, давно недовольная Москвою и разожженная деньгами и нашептываньями Борецкой: – не хотим терпеть от Москвы – хотим за короля Казимира! Московский князь присылаешь опасную грамоту нареченному владыке, а меж тем поднимает на нас псковичей и сам хочет идти!

– Хотим по старине: к Москве, – кричала московская партия: – нельзя нам отдаться за короля и поставить владыкой у себя от митрополита латынца!

«Худые мужики-вечники» ударили в колокола.

– Хотим за короля! – кричала толпа.

В приверженцев Москвы бросали каменьями. Бурное вече кончилось тем, что пария Марфы пересилила, и решено было послать к королю. Послы тотчас же отправились.

А псковским послам Новгород сказал:

– Вашего посла к великому князю не хотим поднимать и сами ему челом бить не хотим; а вы бы за нас против великого князя на коня сели, по своему с нами миродокончанью.

Псков на это отвечал: «Как вам великий князь отошлет складную грамоту (т. е. разрыв, объявление войны), то объявите нам, мы тогда, подумавши, ответим».

Но Псков обманул своего «брата старейшего – Новгород, как его тогда называли официально. За то Казимир охотно вошел в союз с Новгородом – «вольными мужами», и в договоре с ними постановил: король держит на городище, в Новгороде, наместника веры греческой, православного христианства. Наместник, дворецкий и тиуны королевские, живя в городище, имеют при себе не более пятидесяти человек. Пойдет великий князь московский на Великий Новгород, или сын его, или брат, или которую землю поднимет на Великий Новгород, то король садится на коня за Новгород со всею радою литовскою; если же король, не помирив Новгород с московским князем, пойдет в польскую землю или немецкую, и без него пойдет Москва на Новгород, то рада литовская садится на коня и обороняет Новгород. Король не отнимает у новгородцев их веры греческой православной, и где будет любо Великому Новгороду, тут и поставить себе владыку. Римских церквей король не ставит ни в Новгороде, ни в пригородах, ни по всей земле новгородской. Что в Пскове суд, печать и земли Великого Новгорода, то к Великому Новгороду по старине. Если король помирит Новгород с московским князем, то возьмет черный бор по новгородским волостям, один раз, по старым грамотам, а иные годы черного бору ему не надобно. [Бор черный слово «бор» вообще означало в Древней Руси побор, подать, черным же он назывался, потому что собирался в пользу великого князя и притом только в Новгородской земле, с черных людей. По недостатку летописных и других указаний на этот бор нельзя сказать, когда и как установился он и все ли новгородские (собственно) волости платили его, постоянный ли он был или временный и как изменялись условия этого побора.]

Король держит Новгород в воле мужей вольных, по их старине и по крестной грамоте, целует крест ко всему Великому Новгороду за все свое княжество и за всю раду литовскую.

Честолюбивая Борецкая могла теперь надеяться иметь и наместника и жениха, несмотря на то, что у нее самой уже были дети и внуки, из которых первые сами уже состояли в должностях степенных посадников! Но она забыла свои лета для Великого Новгорода.

Москва и после всего этого, как говорит летописец, не села на коня. Великий князь снова отправил к новгородцам посла о добрыми речами и с милостью, лишь бы одумался Новгород.

– Отчина бы моя, новгородцы, – говорил Иван Васильевич через посла, – от православия не отступали, лихую мысль из сердца выкинули, к латынству не приставали, и мне бы, великому князю, челом били да исправились, а я, великий государь, жалую вас и в старине держу.

Московский митрополит Филипп с своей стороны послал увещание детям своим, «мужам вольным» – новгородцам.

– «Сами знаете, дети (писал он), с какого времени господари православные, великие князья русские начались: начались они с великого князя Владимира, продолжаются до нынешнего Ивана Васильевича. Они господари христианские русские и ваши господа, отчичи и дедичи, а вы их отчина из старины, мужи вольные. Господин и сын мой князь великий сказывает, что жаловал вас и в старине держал, и вперед жаловать хочет, а вы, сказывает, своих обещаний ему не исполняете. Ваши лиходеи наговаривают вам на великого князя: «Опасную-то грамоту он владыке нареченному дал, а меж тем псковичей на нас поднимает и сам хочет на нас идти». Дети! такие мысли враг-дьявол вкладывает людям: князь великий еще до смерти владыки и до вашего челобитья об опасной грамоте послал сказать псковичам, чтобы они были готовы идти на вас, если вы не исправитесь; а когда вы прислали челобитье, так и его жалованье к вам тотчас пошло. И о том, дети, подумайте: царствующий град Константинополь до тех пор непоколебимо стоял, пока соблюдал православие, а когда оставил истину, то и впал в руки поганых. Сколько лет ваши прадеды своей старины держались неотступно; а вы, при конце последнего времени, когда человеку нужно душу свою спасать в православии, вы теперь, оставя старину, хотите за латинского господаря закладываться! Много у вас людей молодых, которые еще не навыкли доброй старине, как стоять и поборать по благочестии, а иные, оставшись по смерти отцов не наказанными, как жить в благочестии, собираются в сонмы и поощряют на земское неустроение (намек на молодых детей Марфы Борецкой). А вы, сыны православные, старые посадники новгородские и тысяцкие. и бояре, и купцы, и весь Великий Новгород, сами остерегитесь, старые молодых понаучите, лихих удержите от злого начинания, чтоб не было у вас латинские похвальбы на веру православных людей».

Но было уже поздно: молодых и старых – всех увлекла честолюбивая женщина и вольность новгородская.

Москва, наконец, села на коня. В мае 1471-го года сам великий князь выехал с войском, отправив в Новгород «разметныя грамоты» – объявление войны. За великим князем следовали выступившие из разных мест со своими ратями удельные князья и воеводы братья великого князя – Юрий, Андрей Меньшой и Борис, князь верейский с сыном, татарский служилый царевич Даньяр, воеводы: князь Холмский, боярин Федор Давыдович, князь Оболенский-Стрига. Нуждаясь в знатоке летописей, великий князь выпросил у своей матери такого знатока в лице ее дьяка Степана Бородатаго, который бы, в случай нужды, мог – по выражению современника – «воротити летописцем», т. е. когда явятся новговродские послы, то Степан «ворочая летописцем», мог бы подыскивать в нем все необходимое для напоминания новгородцам об их старых изменах, как изменяли они и в давние времена отцам, дедам и прадедам.

В Псков и в Вятку посланы были приказы садиться на коней и йдти на Новгород. У Твери великий князь просил помощи.

Со всех сторон нагрянули войска великого князя на новгородские земли. Воеводам велено было распустить ратных людей во все места – жечь, пленять и казнить без милости все население мятежников.

Великий Новгород остался без союзников. К великому князю помощь шла со всех концов русской земли; к Новгороду же – ни откуда. Своих собственных сил было немного и Новгород к войне не приготовился. Олелькович, наместник Новгорода с литовской стороны, обещавший высватать для вдовы Борецкой одного из панов литовских, который мог бы быть союзником Новгороду, обманул и Борецкую, и Новгород, и еще раньше «розратья» Новгорода с Москвой бежал в Киев, на пути ограбил один из новгородских пригородов – Русу, и пограбил все места, по которым бежал, до самой границы. Послали просить помощи у Казимира – помощь не шла. Просили помощи у Ливонского Ордена и ливонский магистр сносился с великим магистром в том смысле, что помощь эта очень нужна, что московкий князь, поработив Новгород, станет страшен и для ордена, – но все-таки помощь и оттуда не пришла.

Новгород оставался при своих собственных силах, да и те тянули под разными углами. Конные спорили с пешими: первые были – владычный полк, не смевшей без благословения владыки Феофила – московской руки – поднять руку на великокняжеские рати; пешие были бессильны. Воевод хороших не было. Борецкая дала в воеводы своего сына степенного посадчика Дмитрия Борецкаго – но этого было мало. Честолюбивая Марфа по-видимому не обдумала затеянной ею игры – игра шла на риск. Служилый новгородский князь, потомок Рюрика, Василй Щуйский-Гребенка, послан был новгородцами на защиту Заволочья. Как бы то ни было, новгородские рати двинулись против московских. Первые две битвы были не в пользу новгородцев: князь Холмский разбил их у Коростыни и на реке Поле; Русу сжег.

Псковичи, по-видимому, колебались, не зная чью руку держать и чья сторона возьмет верх – московская или новгородская.

– Как только услышим великого князя в Новгородской земле, так и сядем на коней за своего государя, – отвечали они московскому послу.

Но на коней не садились. Прискакал от великого князя боярин Зиновьев, торопил псковичей – они все не шли.

– Садитесь сейчас же со мною на коней, – твердил Зиновьев каждый день Пскову: – я к вам отпущен от великого князя – воеводою приехал.

Ничто не помогало. Только тогда Псков сел на коня, когда новгородцы уже не раз были побиты. Псковская рать выступила под начальством четырнадцати посадников, с воеводою князем Василием Шуйским, сыном псковского князя наместника. Псковичи двинулись к Шелони. Новгородцы поторопились собрать новые силы под начальство сына Борецкой Димитрия. Говорят, что сторонники Марфы силой сгоняли народ в войско, а кто не шел охотою, их били, грабили, топили в Волхове – любимая казнь новгородцев. Силой нагнали до сорока тысяч войска, но в этих сорока тысячах было много тысяч вечевых крикунов, «препростой чади», «изорников», «худых мужиков вечников», плотников, гончаров и всякого неопытного люда, никогда не садившегося на коня.

Надо было перевстретить и разбить псковские рати на Шелони, чтоб не дать им соединиться с московским войском. Но не псковские рати ожидали на Шелони сына Марфы Посадницы. Там уже был князь Холмский с четырьмя тысячами великокняжеских ратников и даньяровых татар. Войска встретились – их разделяла река. «Новгородцы, – говорит летописец – по оной стране реки Шелони ездяще, и гордящися, и словеса хульные износяще на воевод великого князя, еще окаянные и на самого государя великого князя словеса некие хульные глаголаху, яко пси лаяху».

Здесь-то произошла знаменитая «Шелонская битва», решившая судьбу «Господина Великого Новгорода» и его старой посадницы Марфы Борецкой. Московская рать перешла Шелонь и ударила на новгородцев. Говорят, что последние откинули москвичей за реку, но там они наткнулись на западню татарскую, которой не ожидали. Засадная рать решила дело. Двенадцать тысяч новгородцев было убито и тысяча семьсот взято в плен. Сын Марфы также был взят с прочими воеводами. Захвачен был обоз, и там москвичи нашли договорную грамоту Новгорода с королем Казимиром.

На и после этого поражения Новгород не смирился. Там еще сидела Марфа Борецкая, сын которой находился в плену у Москвы – обида очень тяжелая. Борецкая надеялась на Казимира. Посол, однако, поскакавший в Литву, не был пропущен через владения ливонских рыцарей. В Новгороде вспыхнул бунт, но при всем том новгородцы партии Борецкой готовились защищать свой город, и казнили Упадыша, заколачивавшего новгородские пушки железом.

С своей стороны Иван Васильевич велел казнить сына Борецкой, военнопленного воеводу Димитрия.

Прошло несколько дней – и в Новгороде уже есть было нечего: так дурно Борецкая и ее сторонники приготовились к войне. В этих стесненных обстоятельствах Новгороду ничего более не оставалось, как покориться победителю.

Великий князь дал мир покорившемуся Новгороду, но за военный издержки, за новгородскую «проступку» и за «грубость» взял 15,500 рублей: контрибуция, по тогдашнему счету, неслыханная.

Но покорность Новгорода была только видимая. Там оставалась еще Борецкая, голова сына которой пошла в счет контрибуции; там оставалась еще вся литовская партия, которая мало того, что не выносила московского владычества, но упорно искала мести, отплаты за унижение, за контрибуцию, за убитых и казненных новгородских вельмож с молодым Борецким. Смуты в городе не унимались, а так как литовская сторона стояла в голове управления новгородского, то бояре и мстили в самом городе свою обиду на приверженцах Москвы: так они разграбили несколько улиц в Новгороде, и это послужило поводом ко второму наказанию беспокойных новгородцев.

Обиженные жаловались великому князю. В октябре 1475 года он направил свой путь на беспокойную вотчину, чтоб снова напомнить ей, что имя его новгородцы должны держать «честно и грозно». Последним сопротивляться было невозможно, и вот послы провинившаяся города, посадники, бояре и владыка Феофил явились к великому князю, бывшему уже на городище, с повинною. Иван Васильевич не принял челобитчиков.

– Известно тебе, богомольцу нашему, и всему Новгороду, отчине нашей, – говорил он владыке новгородскому, – сколько от этих бояр и прежде зла было, а нынче что ни есть дурного в нашей отчине – все от них: так как же мне их за это дурное жаловать?

Посадник Ананьин и несколько из его товарищей были закованы в цепи и отправлены в Москву.

После этого великий князь снова простил новгородцев, взял большой окуп с виновных, пировал у всех знатных вельмож, и отъехал прочь.

Но вечевой колокол еще висел в Новгороде и Марфа Борецкая не оставляла своих честолюбивых замыслов.

Следующее недоразумение, а может быть и хитрость врагов Борецкой погубили Новгород окончательно. В Москву приехали из Новгорода послы и в челобитье своем назвали великого князя «государем», чего прежде никогда не было, потому что «Господин Великий Новгород относился к московскому князю как к равному и называл его только «господином». Тогда из Москвы явились великокняжеские послы и спросили новгородцев:

– Какого вы хотите государства? Хотите ли, чтоб у вас был один суд государя, чтобы тиуны его сидели по всем улицам, и хотите ли двор Ярославов очистить для великого князя?

Новгород заволновался – он никого не уполномочивал называть великого князя «государем». Начался мятеж. Посадников и бояр пограбили, и требовали веча, Привели и поставили перед народом одного боярина, Василия Никифорова, который будто бы присягнул на Москве служить великому князю.

– Переветник! был ты у великого князя и целовал ему крест на нас? – кричало вече.

– Целовал я крест великому князю в том, что буду служить ему правдою и добра ему хотеть, а не целовал я креста на государя своего Великий Новгород и на вас, своих господ и братий! – оправдывался боярин.

Боярин был изрублен топорами на части. Побили и других бояр, но с московскими послами обошлись милостиво и с честью отпустили их.

– Вам, своим господам, челом бьем, но государями вас не зовем, – говорили новгородцы этим послам: – суд вашим наместникам на городище по старине, а тиунам вашим у нас не быть, и двора Ярославова не даем: хотим с вами жить как договорились в последний раз на Коростыни. Кто же взялся без нашего ведома иначе сделать, тех казните как сами знаете, а мы здесь будем их также казнить, кого поймаем.

Доложили об этом великому князю на Москве. Он порешил бесповоротно покончить с Новгородом.

– Я не хотел у них государства, – говорил он митрополиту, матери, братьям, боярам, воеводам: – сами присылали, а теперь запираются, и на нас ложь положили.

Он велел готовить рати. Рати выступили и немедленно стали опустошать, новгородские земли. Сам Иван Васильевич выехал к войску в октябре, а в 30 верстах от Новгорода, на Сытине, 23 ноября явилось к нему новгородское посольство с челобитьем и повинною. Посольство было многочисленное.

– Господин государь князь Великий Иван Васильевич всея России! – говорил владыка Феофил от имени всей новгородской земли: – положил ты гнев свой на отчину свою, на Великий Новгород, меч твой и огонь ходит по новгородской земле, кровь христианская льется. Смилуйся над отчиною своею, меч уйми, огонь утоли, чтобы кровь христианская не лилась – господин государь, пожалуй! Да положил ты опалу на бояр новгородских и свел их на Москву в свой первый приезд: смилуйся, отпусти их в свою отчину, в Новгород Великий.

Ни слова не отвечал великий князь послам, а только позвал их обедать.

На другой день начались переговоры. Новгородцы упрямились, отстаивали тень своей самобытности, предлагали то, что великому князю не нравилось.

Великий князь велел войскам пододвигаться к Новгороду. Москвичи заняли городище и подгородские монастыри.

– Сами вы знаете, – велел после того Иван Васильевич сказать послам новгородским: – что посылали к нам Назара Подвойскаго и Захара вечевого дьяка, и назвали нас, великих князей, себе государями. Мы, великие князья, по вашей присылке и челобитью, послали бояр спросить вас: какого нашего государства хотите? И вы заперлись, что послов с тем не посылывали, и говорили, что мы вас притесняем. Да кроме того, что вы объявили вас лжецами, много и других ваших к нам неисправлений и нечестия. Мы сперва поудержались, ожидая вашего исправления, посылали к вам с увещиванием, но вы не послушались, и потому стали нам, как чужие. Вы теперь завели речь о боярах новгородских, на которых я положил опалу, просили, чтобы я их пожаловал и отпустил, но вы хорошо знаете, что на них бил мне челом весь Великий Новгород, как на грабителей, проливавших кровь христианскую. Я, обыскавши владыкою, посадниками и всем Новгородом, нашел, что много зла делается от них нашей отчине, и хотел их казнить; но ты же, владыка, и вы, наша отчина, просили меня за них, и я их пожаловал, казнить не велел, а теперь вы о тех же виноватых речь вставляете, чего вам делать не годилось, и после того как нам вас жаловать? Князь великий вам говорит: захочет Великий Новгород бить нам челом, и он знает, как ему нам, великим князьям, челом бить.

Что делала в это время Марфа Борецкая, главная виновница всего зла новгородского – неизвестно. Знаем только, что когда шли эти переговоры с новгородскими послами, новгородцы еще не бросили оружия, а крепко осели как за заборами городскими, так и за деревянной стеною, которую они успели возвести по обеим сторонам Волхова и перекинули даже через реку на судах.

Москва стала томить Великий Новгород голодом. Снова город разделился за Москву и за Литву. Снова явилось в московском стане новгородское посольство челом бить, просить жалованья, но не пощады.

– Захочет наша отчина бить нам челом, и она знает, как бить челом! – снова услыхали послы тоже непреклонное слово из уст московского князя.

Послы воротились и потом опять пришли. Надо было виниться, признаваться, что Новгород действительно отправлял в Москву посольство называть великого князя «государем», а после заперся.

– Если так, – велел отвечать великий князь послам: – если вы, владыка и вся наша отчина Великий Новгород сказались перед нами виноватыми, и спрашиваете, как нашему государству быть в нашей отчине, Новгороде, то объявляем, что хотим такого же государства нашего и в Новгороде, какое в Москве.

Послы просили позволить им подумать со всем Новгородом. Им дали два дня думать.

И вот новое посольство, новые просьбы, новые условия – это были предсмертные конвульсии «Господина Великого Новгорода».

– Сказано вам, что хотим государства в Великом Новгороде такого же, какое у нас государство в низовой земле на Москве; а вы теперь сами мне указываете, как нашему государству у вас быть: какое же после этого будет мое государство? – был ответ Ивана Васильевича.

– Мы не указываем и государству великих князей урока не кладем, – твердили послы: – но пожаловали бы государи свою отчину, объявили Великому Новгороду, как их государству в нем быть, потому что Великий Новгород низового обычая не знает, – не знает, как наши государи великие князья держат свое государство в низовой земле.

– Государство наше таково, – отвечал великий князь решительно: – вечевому колоколу в Новгороде не быть, посаднику не быть, а государство всё нам держать; волостями, селами нам владеть, как владеем в низовой земле, чтоб было на чем нам быть в нашей отчине, а которые земли наши за вами, вы и их нам отдайте. Вывода не бойтесь, в боярские вотчины не вступаемся, а суду быть по старине, как в земле суд стоит.

Посольство отпустили. Новгород видел, что и последняя тень вольности убегает от него: все было бессильно – и король Казимир, покинувший их, и Марфа Борецкая, около которой кружок приверженцев не умалялся; но живучесть умиравшего города была велика и умирать не хотелось.

Согласившись на всё, новгородцы просили только великого князя целовать крест Великому Новгороду.

– Не быть моему целованью! – был ответ.

Просили, чтоб бояре целовали крест.

– Не быть!

Просили, чтоб хоть великокняжеский наместник целовал этот крест.

– Не быть!

Просили, наконец, чтоб их отпустили в город еще подумать.

– И этому не быть!

Во всем отказано.

– Если государь не жалует, креста не целует и опасной грамоты нам не дает, – молили новгородские послы бояр: – то пусть объявить нам свое жалованье, без боярских высылок (потому что великий князь высылал бояр говорить с посольством).

– Просили вы, чтоб вывода, позыва на суд и службы в низовую землю не было, чтоб я в имения и отчины людские не вступался и чтоб суд был по старине: всем этим я вас, свою отчину, жалую.

Послы откланялись. Их нагнали бояре.

– Великий князь велел вам сказать, – говорили бояре: – Великий Новгород должен дать нам волости и села – без того нам нельзя держать государства своего в Великом Новгороде.

– Скажем об этом Новгороду, – отвечали послы.

Через две недели часть Новгорода присягала великому князю. Присягнувшие бояре, купцы и жилые люди просили московских бояр, чтоб великий князь сказал им «вслух», т. е. не через бояр, милостивое слово. И великий князь пожаловал этим словом владыку и прочих:

– Даст Бог, вперед тебя, своего богомольца, и отчину нашу, Великий Новгород, хотим жаловать.

Из московского стана приехал в Новгород любимец великого князя, ближний боярин знаменитый князь Иван Юрьевич Патрикеев, потомок Гедимина, и велел созвать новгородцев. Но уже собрание было не на площади, а в палате: новгородское вече, стоявшее непоколебимо от Рюрика и до Рюрика, уже не существовало!

– Князь великий Иван Васильевич всея Руси, государь наш, – говорил он, обращаясь к владыке и к Новгороду, – тебе своему богомольцу владыке и своей отчине Великому Новгороду говорит так; ты, наш богомолец, и вся наша отчина, Великий Новгород, били челом нашим братьям, чтоб я пожаловал, смиловался, нелюбье с сердца сложил: и я, великий князь, для братьев своих, пожаловал вас, нелюбье отложил. И ты бы, богомолец наш, и отчина ваша, на чем добили нам челом, и грамоту записали, и крест целовали, – то бы все исполняли; а мы вас вперед хотим жаловать по вашему исправление в нам.

Это было последнее слово великого князя «Господину Великому Новгороду».

Началась общая присяга на владычном дворе и по всем концам. Присягали все, не исключая жен. Новгородская покорная грамота укреплена была 58 печатями. Через два дня после присяги, новгородские бояре, боярские дети и жилые люди поступили на службу московскому князю.

20 января 1478 года великий князь отправил в Москву грамоту с извещением, что великий князь отчину свою Великий Новгород привел во всю свою волю и учинился на нем государем, как и на Москве.

Явились в Новгород великокняжеские наместники – два брата князей Оболенских – Иван Стрига и Ярослав. Потом прислали еще двух. Наместники заняли Ярославов двор.

В это время в Новгороде был мор и великий князь в городе не жил, оставаясь в стане, и только два раза приезжал слушать обедню у святой Софьи, – патрона Великого Новгорода.

17 февраля великий князь выехал в Москву. Перед его отъездом велено было схватить Марфу Борецкую, ее внука Василия, сына Федора Исааковича и еще нескольких новгородцев. Имение их было отобрано в казну, а сами они отвезены были в Москву.

Сняли вечевой колокол и тоже повезли на Москву вслед за великим князем. А в Москве, – говорит летописец, – «вознесоша вечевой колокол на колокольницу вместе с прочими колоколы звоните».

Говорят, что он звонит и до сих пор.

VI. Софья Палеолог

Софья Палеолог была второй супругой великого князя Ивана Васильевича III. Первой его женой была дочь великого князя тверского, Бориса, Марья Борисовна, на которой Иван Васильевич женат был еще при жизни своего отца, в очень молодых летах. Брак этот состоялся по особым политическим соображениям, так как Тверь всегда была во вражде с Москвою; но Марья Борисовна жила недолго. В 1467 году великий князь уже овдовел, и в Москве ходил слух, что покойная княгиня была отравлена или изведена чародейством, которому в то время все верили. Признаки чародейной отравы видели в том, что тело умершей сильно распухло, так что покров, под которым она лежала, сначала был до того велик, что свешивался по краям, а вскоре потом не мог прикрывать распухшего тела покойницы. Говорили, что одна из женщин, бывших при княгине, Наталья Полуехтова, с целями чародеяния посылала пояс княгини к ворожее и что посредством этих чар и изведена была Марья Борисовна. Как бы то ни было, но Иван Васильевич был потом сердит на Полуехтову и на ее мужа Алексея, и целых шесть лет не пускал его к себе на глаза.

Меньше чем через два года после смерти Марьи Борисовны великий князь задумал вновь жениться. К этому представился очень благоприятный случай. В 1469 году приехал к великому князю грек Юрий с письмом от римского кардинала Виссариона, который предлагал Ивану Васильевичу руку греческой царевны Софьи Палеолог.

Царевна Софья была дочь Фомы Палеолога. Этот Фома Палеолог, после падения Византии, когда брат его, последний византийский император из дома Палеологов, Константин, погиб на стенах своей столицы, искал со своим семейством убежища в Риме, где он уже имел родственные связи, потому что женат был на дочери герцога Феррарскаго. Следовательно, Софья Палеолог была гречанкой по отцу и итальянкой по матери. Софья, после смерти Фомы Палеолога, осталась с двумя братьями. Папа Павел II принял молодую царевну под свое покровительство, конечно с целями воспользоваться ею в видах распространения своего духовного владычества и на того государя, с которым, как он справедливо мог надеяться, Софья соединить свою судьбу. Ничего лучше нельзя было желать для папы, как распространить свою власть на обширные земли вновь восходившего на востоке сильного светила – царства московского, на которое римские первосвященники уже несколько столетий смотрели с завистью, и потому самым подходящим для этого орудием папа признал молодую царевну, которой мать была католичка по рождению; да и сама она, прожив несколько лет в Риме, не могла не подпасть под некоторое влияние искусной католической пропаганды, хотя и была рождена и воспитана сначала в греческой вере. Нужно было для этого во что бы то ни стало выдать Софью за московского великого князя, и потому папа для переговоров с ним избрал посредником кардинала Виссариона, бывшего греческим митрополитом, подписавшим в числе других духовных представителей восточной церкви, флорентинскую унию. Предлагая Софью в замужество великому князю, кардинал Виссарион между прочим сообщил Ивану Васильевичу, что царевна из ревности к греческой вере отказала уже двум женихам, французскому королю и медиоланскому герцогу.

Иван Васильевич, говорит летописец, взял эти слова в мысль и, посоветовавшись с митрополитом Филиппом, с боярами, в марте же месяце отправил в Рим посла Ивана Фрязина, выходца из Италии, служившего при великом князе монетным мастером.

Фрязин оказался хорошим сватом, как для той, так и для другой стороны. С одной стороны папе хотелось приобрести в великом князе московском сильного союзника против страшных турок, которые в то время уже ступили своей тяжелой пятою на европейский материк, раздавив этою пятою древнюю и славную некогда Восточную или Византйско-Римскую империю, затем при посредстве Софьи и своих легатов, воздействовать на Ивана Васильевича к восстановлению флорентийской унии. Вообще планы папы в этом отношении могли быть очень широкими и надежды очень радужными, притом же, по-видимому, и сбыточными. С другой стороны, московский князь, уже ощущавший под собою почву самодержавия, так как прежние уделы почти не существовали, а Тверь, Новгород, Псков и даже Орда начинали уже чувствовать тяжелую руку «московского господаря», искал более прочного укрепления в умах идеи самодержавия, а это укрепление возможно было в перенесении московским князем на свою особу нравственного наследия византийской империи: это наследие могло принести с собою представительница императорского рода в Византии, утратившего свою империи. Идея византийской империи, таким образом, как бы переносилась на Москву, на плечи московского самодержавного князя.

Фрязин, как ловкий проходимец, которому, однако в Риме охотно верили, быстро выполнил свое посольство и воротился в Москву с портретом царевны, а равно с «опасными» (проезжими, пропускными) грамотами от папы для беспрепятственного следовая по всем католическим землям московских послов в Рим за царевною и обратно, когда будет совершен обряд обручения, хотя бы заочного.

Вскоре в Рим отправлено было посольство за невестой, и Фрязин назначен был от великого князя представлять лицо жениха при церемонии обручения, как это водилось в то время и как это мы увидим ниже, при обручении дочери Ивана Васильевича, Елены, выходившей замуж за князя литовского Александра.

В июне 1472 года царевна выехала из Рима. Ее сопровождал кардинал Антоний и немалое число греков. Ехала она морем и вступила на русскую землю выше Пскова.

Вот любопытное описание, по летописцу, встречи, которую приготовили царевне псковичи:

«Октября в 1 день пригна во Псков гонцем Николай Лях от моря из Колывани, а повестуя Пскову:

«Царевна, переехав море, да едет на Москву, дщи Фомина князя аморейского, а цареградского царя Константинова и Калуянова братана, а внука. Иоана Палеологова, а князя Василья Дмнтреевича зятя, нарицаемая София: сия вам будет государыня, а великому князю Ивану Васильевичу жена и княгиня великая. И вы бы есте ея, сустревше, приняли честно».

«И того же дни сам поеха к Новугороду Великому, а оттоле на Москву.

«И оттоле, – говорит летописец, – псковичи начата мед сытити и корм сбирати, и послаша гонцов своих нолна и до Кирьипиге, и посадников и бояр из концов в Избореск ее с честию стретити. И бывшим им тамо мало не с неделю, и се пригнаше гонец от нея из Юрьева на озеро в судах:

– «И вы бы есте ея сустретили в Измене» (объявил гонец).

«И псковичи в тыя часы шесть насадов (суда) уготоваша великих, и во всяком насаде посадники псковские и бояре и гребцы с великою честию поехаша в субботу в 10 день, и приехаша скоро пред обедом в неделю в 11 день на Измень, иже она только ни приезжает к берегу: бе бо там мало – несть тоя чести, яко же зде. И се вси шесть насадов и лодия многи, яко же езеру возмутитися, туто же начата к берегу приставати.

«И посадники псковские и бояре, вышедшие из насадов и наливши кубки и роги злащеныя с медом и с вином, и пришедши к ней, челом удариша. Она же, приемши от них в честь и в любовь велику, и теми часы восхоте сама с Измены и до обеда в даль ехати, бе бо ей еще се хочет от немцев отъехати. И приемши ея посадник с тою же честию в насады, и ея приятелей (свиту), и казну, и на Скертове ночеваша и потом у святаго Николы в Усеьях другую ночь, и от святаго же Николы с Устей, в 13 день, святых мученик Карпа и Памфила, приехаше к пресвятой Богородицы, и пеша за нея игумен и с всеми старцы молебен.

«Она же оттоле, порты царския надевши, и поеха ко Пскову.

«Тако же и ту предо Псковом ей велика честь: священником бо противу ея с кресты и посадником псковским вышедшим, она же из посада вышед на новгородском березе и от священников благословение приемши, тако же и от посадников и от всего Пскова челобетие, поиде в дом святыя Троица я со всеми приятели.

«И бе бо в ней свой владыка с нею, не по чину нашему оболчен (одеть): бе весь червленым платьем, имея на себе куколь червлен же, на главе обвить глухо яко же каптур литовский, только лице его знати, и перстатицы на руках его имея непременно, яко рук его никому же видети, и в той благословляет, да тако же и крест пред ним на высокое древо воткнуто горе; не имён же поклонения к святым иконам и креста на себе рукою не прекрестяся, и в дому святыя Троица только знаменася к Пречистой и то по повелению царевны».

Когда царевна, – продолжает летописец, – была у святой Троицы и когда священники служили для нее молебен, то она приложилась к крестам животворящим и к образу Богородицы, а потом пошла на княжий двор государя своего. Там ей опять посадники псковские все и бояре и весь Псков честь сотворили вином и медом и всяким кормом, как ей самой, так и всем её приятелям, и слугам, и коням; кони ее были приведены сухим путем. Затем псковские посадники дарили ее, а также бояре и купцы, сколько кто мог («чия какова сила»), и весь Псков «дарова ей в почесть 50 рублев пенязями, а Ивану Фрязину 10 рублев».

«И она же царевна, сице видевши такову почесть в великого князя отчине своего государя, как от посадников псковских, так и от бояр и посполу от всего Пскова, и рече посадникам псковским и боярам и всему Пскову:

– «Яз царевна повестую, что есмь ныне на дорогу ехать хощю к своему и вашему государю на Москву, и по ныне посадником псковским, и бояром, и всему вашему Пскову отчине государя моего и вашего повестую: на вашем честноприятии и на вашем хлебе, и на вологе, и на вине, и на меду кланяюся: аще паки, оже ми даст Бог, и буду на Москве у своего и вашего государя, а где паки вам надобе будеть, ино яз паки царевна о ваших дёлах хочю печаловатися вельми».

Сказав эту речь, царевна поклонилась посадникам и всему Пскову. Все потом сели на коней, и она вошла в воз, приложилась к иконам у св. Троицы и с великою честью отъехала из Пскова. Посадники и бояре провожали ее до старого Вознесенья.

С такими же почестями встретил и проводил царевну Софью Великий Новгород.

Вообще Псков и Новгород приветствовали высокую путешественницу и будущую государыню свою, как умели и как, вероятно, у них было принято встречать таких высоких гостей. Для них не казалось даже непозволительным, что, во время шествия царевны с кардиналом, впереди последнего несли, по латинскому обычаю, распятие на высоком древке. Их удивляло только то, что кардинал не снимает перчаток («перстатицы») даже в церкви, и что он весь в красном, что в свите царевны «люди черны, а иные сини» и т. д. Но в Москве, как в престольном городе, на эти внешности должны были обратить особенное внимание, тем более, когда сообразили, с какими целями ехал в Московское княжество папский легат.

Когда Софья была еще далеко от Москвы, там уже собрался совет: великий князь совещался с матерью, братьями своими и боярами относительно того, как принять невесту, а особенно следовавшего с нею кардинала. Как они извещены были, царевну везде сопровождал папский посол, а впереди всегда несли латинское распятие. Можно ли допустить это в Москве в самый же день встречи и приема невесты? На совещании голоса разделились: одни говорили, что можно допустить это и в Москве; другие, напротив, утверждали, что этого допустить нельзя, что подобного ничего прежде не бывало в московской земле, что потому и теперь не следует оказывать почестей латинской вере. Указывали даже на Исидора, бывшего на флорентийском соборе и погибшего за то, что он оказал уважение латинской вере.

В этих затруднительных обстоятельствах великий князь обратился за разрешением конфликта к митрополиту Филиппу.

– Нельзя послу не только войти в город с крестом, но и подъехать близко, – отвечал митрополит великому князю: – если же ты позволишь ему это сделать, желая почтить его, то он в одни ворота в город, а я, отец твой, другими воротами из города. Неприлично нам и слышать об этом, не только что видеть, потому что кто возлюбит и похвалит веру чужую, тот над своей надругался.

После такого ответа великий князь немедленно послал навстречу царевне одного боярина, который должен был отобрать у кардинала крест и спрятать в сани. Кардинал никак не соглашался исполнить это требование, но потом должен был покориться. Но зато московский посол Фрязин, которого летописец называет «денежником», долго сопротивлялся, желая этим угодить папе и его кардиналу за то, что и ему самому в Риме оказывали большие почести, тем более, что в Риме он утаил, что принял в Москве православие.

Около месяца царевна ехала от Пскова до Москвы – таковы в то время были пути сообщения. Наконец, 12 ноября 1472 года, она торжественно въехала в Москву и в тот же день была обвенчана с великим князем. «Великий князь Иван Васильевич, – говорит летописец, – приготовил пирование и честь велику, и взя с нею венчание и прием чертог, и тако с нею нача жити еже о Бозе, и возрадовашася с ним вси князи и бояре и вся земля русская; а Ивана Фрязина, сослав на Коломну, оковал».

На другой день после свадьбы, кардинал Антоний правил посольство и принес великому князю дары от папы. Затем кардинал немедленно приступил к переговорам о соединении церквей – цель, с которою задумано было замужество Софьи Палеолог и для которой Антоний назначен был легатом в московскую землю. Но как и прежде, все попытки пап приобрести себе в русских князьях новых духовных чад не имели успеха, так и теперь усилия их разбились о непоколебимость русских духовных властей. Едва у Антония начались с митрополитом совещания о вере, то, – говорит летописец, – папский легат скоро испугался, ибо митрополит выставил против него на спор тогдашнего русского книжника Никиту Поповича: иное спросивши у Никиты, сам митрополит говорил легату, как видно не доверяя своим познаниям в книжном деле, о другом же заставлял спорить самого Никиту. Кончилось тем, что кардинал не нашелся, что отвечать Никите и прекратил спор.

– Нет книг со мною! – сказал он, чувствуя свое бессилие перед Никитою-грамотеем.

На этом и кончились прения и переговоры о вере, о соединении восточной и западной церквей и о восстановлении флорентийской унии: брак Софьи Палеолог с великим князем московским по-видимому ни к чему не послужил для папы, хотя он так много на него надеялся. Но вероятно ораторские средства кардинала Антония были плохи, или он слишком понадеялся на силу своего красноречия или на обещания Ивана Фрязина, и в этой уверенности не взял даже с собою книг, которыми мог бы подкрепить свой спор с книжником Никитой, или же последний был такой говорун и знаток своей веры, а скорее упорный приверженец буквы, какими впоследствии оказались все русские книжники во время церковных смут, во всяком случае посольство кардинала окончилось ничем, и он скоро уехал.

Но несмотря на это, как брак Ивана Васильевича на племяннице византийского императора, так и присутствие в русской земле греческой царевны имели громадное нравственное и политическое влияние на всю последующую историю московского царства. Софья принесла с собою блеск и обаяние императорского имени; она же внесла в идею великокняжеской силы то, чего этой силе недоставало – царственности. Уже современники не могли не заметить, что после брака с отраслью старинного царственного рода, великий князь из простого старейшего князя между другими удельными князьями явился уже не князем только, а самодержавным «государем», что он и показал на Новгороде, и потому тотчас же получил наименование Грозного. Так называет его и летописец, говоря, что «сей бо великий князь Иоанн именуемый Тимофей Грозный». Великий князь становится монархом для князей и для могущественной, гордой дружины, которая, бывало, при малейшем неудовольствии на князя переходила к другому; а теперь ни князьям, ни дружине уйти было некуда. Князья, потомки Рюрика и Гедимина, превращаются, по отношению к государю московскому, в «холопей» и «смердов».

Всё это до известной степени внесла с собой Софья Палеолог. Еще недавно великий князь ездил в Орду, кланялся хану и его вельможам, как кланялись в течение двух столетий его предки, но когда в великокняжеский двор вошла Софья, то великий князь тотчас же заговорил с ханом другим языком.

Когда через несколько лет после женитьбы великого князя на Софье, хан Ахмат, прислав посла, потребовал Ивана Васильевича к себе в орду и приказывал высылать по-прежнему дань, Софья сказала мужу:

– Отец мой и я захотели бы лучше отчины лишиться, чем давать дань. Я отказала в моей руке сильным, богатым князьям и королям ради веры, вышла за тебя, а ты теперь хочешь и меня, и детей моих сделать данниками. Разве у тебя мало войска? Зачем слушаешься рабов своих и не хочешь стоять за свою честь и за святую веру?

Говорят, что великий князь вместо себя отправил в орду своего посла Бестужева: но вероятно речи, который велел Иван Васильевич своему послу передать хану, рассердили этого последнего, и потому он прислал в Москву новое посольство с требованием дани. Тогда великий князь взял ханское изображение («басму»), изломал, бросил на землю, растоптал ногами, велел убить послов ханских, пощадив жизнь только одному, которому и сказал:

– Ступай, объяви хану: что я сделал с его басмою и послами, то сделаю и с ним, если он не оставит меня в покое.

«Софья же, – говорить современники, – настояла, чтобы великий князь не выходил пешком, как это водилось до неё, навстречу ханским послам, привозившим с собою «царскую басму», чтобы не кланялся этим ордынским послам до земли, не подносил бы им кубок с кумысом и не выслушивал бы ханскую грамоту, стоя на коленях. Говорят, что, по настоянию жены, великий князь, для избежания всех унизительных обрядов при приеме ордынских послов, начал сказываться больным, пока окончательно не порвал свою подчиненность орде. Софья же, говорят, настояла на том, чтобы великий князь отнял у татарских послов и купцов кремлевское подворье, на котором они обыкновенно останавливались.

Влиянию же Софьи следует приписать и то, что с государями западной Европы великий князь заговорил другим языком, что в сношениях своих с этими государями он упоминает даже, «как от давних лет прародители его были в приятельстве и любви с прежними римскими цесарями, которые Рим отдали папе, а сами царствовали в Византии, что и отец его «до конца был с ними в братстве и приятельстве».

В наказе Юрию Траханиоту, отправленному послом к австрийскому императору Фридриху и сыну его Максимилиану, великий князь уже говорить с гордым сознанием о своем царственном величии. «Если спросит тебя (говорит он в наказе): цесарь спрашивал у вашего государя, хочет ли он отдать дочь за племянника императорского, маркграфа баденского, «есть ли с тобой об этом какой приказ, – то отвечай: «за этого маркграфа государю нашему отдать дочь неприлично, потому что государь наш многим землям государь великий, но где будет прилично, то государь наш с Божиею волею хочет это дело делать». Если же начнут выставлять маркграфа владетелем сильным, скажут: «Отчего неприлично вашему государю выдать за него дочь?» – то отвечай: «Во всех землях известно, надеемся и вам ведомо, что государь наш великий государь, урожденный изначала, от своих прародителей, от давних лет прародители его были в приятельстве и любви с прежними римскими царями, которые Рим отдали папе, а сами царствовали в Византии; отец нашего государя до конца был с ними в братстве и приятельстве до зятя своего Иоанна Палеолога, – так как же такому великому государю выдать дочь свою за маркграфа?» Если же станут говорить, чтоб великому князю выдать дочь за императорова сына Максимилиана, то тебе не отговаривать, а сказать так: «Захочет этого цезарь, то послал бы к нашему государю человека». Если же станут говорить об этом деле накрепко, что цезарь пошлет своего человека, и ты возьмешь ли его с собою? – то отвечай: «Со мною об этом приказу нет, потому что цесарский посол говорил, что Максимилиан уже женат; но государь ваш ищет выдать дочь свою за кого прилично: цесарь и сын его Максимилиан – государи великие, наш государь так же великий государь, – так если цесарь пошлет к нашему государю за этим своего человека, то, я надеюсь, что государь наш не откажет».

Вот каков стал язык великого князя московского. За маркграфа банденского уже неприлично великому князю выдавать свою дочь; на предложение австрийского посла, рыцаря Поппеля, предоставлявшего великому князю от австрийского императора королевский титул, отвечают, что этого титула «как прежде мы не хотели ни от кого, так и теперь не хотим», а что «постановление имели от Бога, как наши прародители, так и мы»; наконец, на требование ханом Золотой Орды дани отвечают поруганием над ханскою басмою и казнью послов.

Все эти крупные перемены приписывают влиянию Софьи. Хан не стерпел высокомерия великого князя и решился наказать своего «улусника». Согласившись с Казимиром Литовским, он двинулся на московские владения. Великий князь также выслал против него своих воевод и сам отправился к войску. В Москве он посадил в осаде свою мать, инокиню Марфу, князя Михаила Андреевича Верейского, митрополита Геронтия, ростовского владыку Вассиана, замечательного проповедника и самую энергическую личность этого времени. Главную же виновницу войны, Софью, Иван Васильевич послал в более безопасное место, велев ей ехать вместе с казною на Белоозеро, а оттуда – далее к морю и к океану, если Ахмат возьмет Москву: так ревниво берег великий князь свою молодую жену!

Не дождавшись хана, великий князь оставил войска и воротился в Москву. В это время москвичи, ожидая татар, уже бывавших в Москве и устилавших ее нередко трупами, перебирались из посадов в Кремль на осадное сиденье. Когда они увидели великого князя, которого не ожидали, то подумали, что все пропало – войска великого князя разбиты, сам князь бежал, татары гонятся по следам его. Послышался народный, ропот.

– Егда ты, господин великий князь, над нами княжишь в кротости и тихости, тогда нас много в безделице продаешь, а нынечи, розгневив царя сам, выхода (дани) ему не платив, нас выдаешь царю и татарам! – кричал народ, собираясь толпами.

Но едва великий князь въехал в Кремль, как его встретили митрополит Геронтий и владыка Вассиан. Последний зло упрекал Ивана Васильевича за недостаток мужества, называл его «бегуном».

– Вся кровь на тебя падет христианская, что ты, выдав их, бежишь прочь, а бои не поставив с татарами и не бился с ними, – говорил он великому князю. – А чему боишися смерти? Не бессмертен еси человек – смертен! И без року нету смерти ни человеку, ни птице, ни зверю. А дай семо вой в руку мою, коли аз, старый, утулю лицо против татар!

И много подобного говорил Вассиан, а народ роптал: «а граждане роптаху на великого князя», говорит летописец. Испугавшись народного ропота, великий князь не решился ехать в свой кремлевский дворец, а остановился в Красном селе.

Боясь также и за своего сына, молодого князя Ивана, который находился при войске и сторожил проходы ханских войск через реку Угру, великий князь послал приказ, чтоб тот ехал в Москву. Молодой князь не послушался отцовской грамоты, не боясь даже навлечь на себя гнев своего государя. Тогда Иван Васильевич послал приказ воеводе, князю Холмскому, схватить молодого князя и силою привезти в Москву. Холмский не решался прибегнуть к силе, а молодой князь стоял на своем.

– Умру здесь, а к отцу не пойду! – отвечал он на все уговоры князя Холмского.

Вассиан настаивал, чтобы сам великий князь ехал к войску, чтобы он не боялся за свою молодую жену, не думал только о ней. Энергия старого пастыря победила боязнь князя. Через две недели он выехал к своим ратям, но не стал лицом к лицу с татарами, а уклонился в сторону, «утулил лице свое», как выражался Вассиан. Он даже начал сноситься с Ахматом: отправил к нему Ивана Товаркова с челобитьем и дарами, просил, чтобы хан отступил с войском и «не велел воевать улуса своего» – это русские-то земли!.. Видно было, что не было с ним Софьи Палеолог.

– Жалую Ивана! – высокомерно отвечал хан: – пусть сам приедет бить челом, как отцы его к нашим отцам ездили в орду.

Иван не поехал.

– Сам не хочешь ехать, так сына пришли или брата, – снова приказал сказать хан.

Князь не послал ни сына, ни брата.

– Сына и брата не пришлешь, так пришли Никифора Басенкова (который уже бывал в Орде), – настаивал Ахмат.

Узнал старый Вассиан об этих сношениях, об этой нерешительности великого князя, и снова грозное слово его пошло к «бегуну-князю, как он его назвал.

«Слышим ныне, – писал старик, – что бусурманин Ахмат уже приближается и христианство губить. Ты перед ним смиряешься, молишь о мире, посылаешь к нему, а он гневом дышит, твоего моления не слушает, хочет до конца разорить христианство. Не унывай, но возверзи на Господа печаль твою и той тя пропитает. Дошел до нас слух, что прежние твои развратники не перестают шептать тебе в ухо льстивые слова, советуют не противиться супостатам, но отступить и предать на расхищение волкам словесное стадо Христовых овец. Молюсь твоей державе, не слушай их советов! Что они советуют тебе, эти льстецы лжеименитые, которые думают, будто они христиане? Советуют бросить щиты, и, не сопротивляясь ни мало окаянным этим сыроядцам, предать христианство, свое отечество, и подобно беглецам скитаться по чужим странам. Помысли, великомудрый государь! от какой славы в какое бесчестие сведут они твое величество, когда народ тьмами погибнет, а церкви Божьи разорятся и осквернятся. Кто каменно-сердечный не восплачет об этой погибели? Убойся и ты, пастырь! Не от твоих ли рук взыщет Бог эту кровь? Не слушай, государь, этих людей, хотящих честь твою преложить в бесчестие и славу твою в бесславие, хотящих, чтобы ты сделался беглецом и назывался предателем христианским. Выйди навстречу безбожному языку агарянскому, поревнуй прародителям твоим, великим князьям, которые не только русскую землю обороняли от поганых, но и чужие страны брали под себя. Говорю об Игоре, Святославе, Владимире, бравших дань на царях греческих, о Владимире Мономахе, который бился с окаянными половцами за русскую землю, и о других многих, о которых ты лучше моего знаешь. А достохвальный великий князь Димитрий, твой прародитель, какое мужество и храбрость показал за Доном над теми же сыроядцами окаянными! Сам наперед бился, не пощадил живота своего для избавления христианского, не испугался множества татар, не сказал сам себе: «у меня жена и дети и богатства много – если и землю мою возьмут, то в другом месте поселюсь»; но, не сомневаясь нимало, воспрянул на подвиг, наперед выехал, и в лицо стал против окаянного разумного волка Мамая, желая исхитить из уст его словесное стадо Христовых овец. За это и Бог послал ему на помощь ангелов и мучеников святых; за это и до сих пор восхваляется Димитрий не только людьми, но и Богом. Так и ты поревнуй своему прародителю, и Бог сохранит тебя; если же, вместе с воинством своим, и до смерти постраждешь за православную веру и святые церкви, то блаженны будете в вечном наследии. Но, быть может, ты опять скажешь, что мы находимся под клятвою прародительскою – не поднимать рук на хана, то послушай; если клятва дана по нужде, то нам повелено разрешать от нее, и мы прощаем, разрешаем и благословляем тебя идти на Ахмата не как на царя, но как на разбойника, хищника, богоборца. Лучше, солгавши, получить жизнь, чем, соблюдая клятву, погибнуть – пустить татар в землю на разрушение и истребление всему христианству, на запустение и осквернение святых церквей, и уподобиться окаянному Ироду, который погиб, не желая преступить клятвы. Какой пророк, какой апостол или святитель научил тебя, великого русских стран христианского царя, повиноваться этому богостудному, оскверненному, самозванному царю? и т. д.

Эти сильные слова остановили великого князя при войске, потому что и Софья раньше говорила своему мужу тоже, заставляя его ногами растоптать ханскую басму и идти на битву. Но битвы не было: хан отступил в свои степи через литовские земли, напрасно похваляясь все лето: «даст Бог зиму на вас – когда все реки станут, то много будет дорог на Русь».

Русь и Москва были спасены. Все, кто бегал, стали возвращаться по домам. '

Воротилась и великая княгиня Софья. «Тое же зимы, – говорить летописец, – приде великая княгиня Софья из бегов, бе бо бегала от татар на Белоозеро, а не гонял никто же; и по которым странам ходила, тем пуще татар от боярских холопов, от кровопийцев христианских: быша бо жены их тамо (боярские) – возлюбиша бо паче жены, «неже православную христианскую веру».

Софью, по-видимому, не любили современники, и на это они имели много причин.

Во время борьбы с Ахматом, Софья уже имела детей. Первого сына назвали Василием-Гавриилом. Но у нее был и пасынок, старший сын Ивана Васильевича от первой жены Марьи Борисовны, Иван, названный в отличие от отца Иваном Молодым. Иван Молодой, по воле отца, желавшего отстранить посягательства на московский престол своих братьев, тоже носил звание великого князя, а потому грамоты писались от обоих. Ивану Молодому, показавшему такую энергию при нападении Ахмата на русские земли, в 1490 году было уже 32 года, когда он тяжко заболел: болезнь его называли «камчюгом» – это ломота в ногах. Медицинские средства в то время были очень слабы и к ним прибегали редко. Находившийся тогда в Москве еврей-лекарь, мистр Леон, вывезенный русскими послами из Венеции, предложил великому князю лечить Ивана Молодого.

– Я вылечу твоего сына, – говорил он, – а не вылечу, вели меня казнить казнью.

Великий князь приказал лечить. Леон давал больному какие-то лекарства внутрь, а к телу стал прикладывать склянки с горячей водой. Однако больному стало хуже, и он умер. Но приказанию великого князя, Леон, ручавшийся головою за выздоровление молодого князя, был схвачен, и, когда покойнику исполнилось сорок дней, казнен.

Враги Софьи говорили, что Иван Молодой был отравлен ею с согласия великого князя, для того, чтобы великое княжение передать сыну Софьи – Василию. Но у Ивана Молодого остался маленький сын Димитрий от Елены, дочери молдавского господаря Стефана, на которой был женат Иван Молодой. Возникал вопрос: кто должен наследовать великое княжение – сын или внук великого князя, сын Софьи или сын Елены? Великий князь решил этот вопрос в пользу первого: не даром великий князь женился на греческой царевне ради предания империи, ради идеи царской власти. Сын Софьи был сын греческой царевны, тогда как сын Елены был только внук молдавского господаря – громадная разница; первый – отрасль царского корня; в гербе его должен был вместиться и герб римской империи – это хорошо понимала Софья Палеолог и этот же взгляд на дело она сообщила своему мужу.

Софья Палеолог победила. Двор разделился на партии, начались происки, интриги, заговоры и казни.

Образовались две партии – старая и молодая. Первую составляли более знатные сановники – князья и бояре; ко второй примкнули боярские дети, дьяки и вообще все, что выделялось грамотностью и личною заслугою. Старая партия примкнула к Елене, к её сыну Димитрию, потому что предпочтением сына Софьи сыну Ивана Молодого великий князь нарушил старину, наклонился к «новшеству». Старая пария, несмотря на то, что великий князь в данном случае был не на ее стороне, была, однако, до того сильна, что молодая пария, опасаясь ее торжества, решилась избавиться от главного соперника главы их партии. Задумано было лишить жизни Димитрия. Один из заговорщиков, дьяк Стромилов, сообщил сыну Софьи – Василю, что отец хочет перенести великое княжение на Димитрия, и потому, соединившись с дьяками и боярскими детьми Яропкиным, Поярком, Гусевым, князьями Палецким-Хрулем и Шевьим-Стравиным, Стромилов советовал молодому князю тайно оставить Москву и, захватив казну в Вологде и Белоозере, умертвить Димитрия. Может быть, Софья об этом и не знала ничего. Заговорщики, однако, были скоро схвачены и пытаны. Молодой князь был заключен отцом под стражу, а его приверженцы казнены. Яропкину отрубили руку, ноги и голову. Поярку руки и голову, Стромилову, Гусеву, Палецкому-Хрулю и Шевью-Стравину отсекли только головы. Казнь совершена была на Москве реке. Другие соучастники заговора брошены в тюрьмы.

Софью также постигла опала. Князь узнал, что к ней приходили ворожеи с зельем. Ворожей – «лихих баб», как говорить летописец, обыскали и ночью утопили в Москве-реке. Самой Софьи Иван Васильевич с тех пор стал остерегаться.

Старая партия торжествовала.

Великий князь тотчас же велел венчать на царство внука Димитрия, обойдя своего сына и сына Софьи. Обряд венчания совершили 4 февраля 1498 года. Когда Иван Васильевич с внуком вошли в Успенский собор, то на том месте, где ставят святителей, приготовлено было большое место, на котором стояли три стула: великому князю, молодому Димитрию и митрополиту. Шапка Мономаха и бармы лежали на аналое. Митрополит со всем собором отслужил молебен. После молебна великий князь и митрополит заняли свои места, а молодой князь стал перед ними, у верхней ступени эстрады.

– Отец митрополит! – говорил Иван Васильевич, обращаясь к святителю: – Божьим изволением от наших прародителей, великих князей, старина наша оттоле и до сих мест: отцы наши, великие князья, сыновьям своим старшим давали великое княжение, и я было сына своего первого, Ивана, при себе благословил, великим княжением; но Божиею волею сын мой Иван умер, у него остался сын первый Димитрий, и я его теперь благословляю при себе и после себя великим княжением Владимирским, Московским и Новгородским, и ты бы его, отец, на великое княжение благословил.

Митрополит велел Димитрию стать на место и, вставши, благословил крестом. Димитрий преклонил голову, а митрополит, положив на нее руку, громко провозгласил молитвы, чтоб Господь Бог дал поставляемому скипетр царства, посадил его на престол правды и проч. Два архимандрита взяли с аналоя и поднесли бармы и шапку Мономаха. Митрополит брал их и передавал великому князю, который и возлагал эти знаки царские на молодого Димитрия.

После многолетия началось поздравление обоих великих князей. Митрополит сказал им обоим порознь краткое приветствие. Молодому князю прочитаны были поучения и от митрополита и от деда. В шапке и бармах вышел нововенчанный князь из собора. В дверях его осыпал золотыми и серебряными деньгами дядя его, младший сын Софьи, Юрий.

А старший сын Софьи, ее первенец, Василий, во время этого торжества сидел под стражей!

Торжество старой партии было полное. Но оно скоро сменилось ужасами и казнями. Схвачены были князья Патрикеевы потомки Гедимина, и Ряполовский – вожаки этой партии: крамолы их доказаны, измены обличены. Ряполовскому отсекли голову на Москве-реке, двух Патрикеевных постригли в монахи, третьего оставили под стражей.

– Чтоб во всем между вас было гладко, пили бы бережно, не допьяна, чтобы вашим небрежением нашему имени бесчестья не было, – говорил великий князь своим послам, отправляя их к польскому королю и припоминая казненных им недавно князей Ряполовского и Патрикеева: – ведь, что сделаете не по пригожу, так нам бесчестье и вам тоже. И вы бы во всем себя берегли, а не так бы делали, как князь Семен Ряполовский высокоумничал с князем Патрикеевым.

Все это было делом Софьи. После казни вожаков старой партии, великий князь стал охладевать к венчанному им внуку, сыну Елены. Сидевший под стражею сын Софьи Василий получает свободу и объявляется великим князем Новгорода и Пскова. Мало того, на голову венчанного внука Димитрия и на мать его Елену окончательно падает опала великого князя. Их сажают под стражу, имена их исключаются из ектении и литии, титул великого князя отбирается от недавно венчанного внука, а венчание великим княжением и шапка Мономаха переносятся на голову недавно опального сына Софьи – Василия.

А за что опала обрушилась на первых?

– Если дочь моя, великая княгиня литовская Елена или кто другой спросит вас (наказывал Иван Васильевич послам своим, отправляя их в Литву): – «как великий князь пожаловал сына своего Василия великим княжением?» – то отвечайте: «пожаловал государь наш сына своего, учинил государь так: как сам он государь на государствах своих, так и сын его с ним на всех тех государствах государь». Если же спросят: «а ведь прежде государь пожаловал великим княжеством внука своего, и он взял ли у внука великое княжение? – отвечайте: «который сын отцу служит и норовит, того отец больше и жалует; а который сын родителям не служит и не норовит, того за что жаловать?» Если же дочь моя Елена спросит: «где теперь внук и сноха?» – то отвечайте: «внук и сноха живут теперь у великого князя так же, как и прежде жили».

Мало того, посол, отправляемый в Крым, должен был отвечать на все вопросы: «Внука своего государь наш было пожаловал, а он стал государю нашему грубить; но ведь жалует всякий того, кто служить и норовить, а который грубит, того за что жаловать?»

Вот и все разъяснение причин опалы, постигшей великокняжеского внука Димитрия с матерью, и вторичного торжества Софьи с молодою партией.

В заключение настоящей характеристики мы должны сказать, что, судя по всем оставшимся от того времени памятникам, в Русской земле Софья Палеолог как мы заметили выше, не пользовалась общею любовью: она была все-таки женщина иноплеменная, хотя и гречанка; она, по мнению большинства современников, была причиною разъединения великокняжеской власти с землею, с народом, а главное с дружиною или – что тоже – с боярщиною. Отсюда нелюбовь к ней боярщины.

Курбский, хотя человек весьма образованный для того времени, но большой приверженец старины и консерватор еще удельного закала, говорит, намекая на Софью Палеолог: «в предобрых русских князей род всеял дьявол злые нравы, наипаче же женами их злыми и чародеицами, яко и во израильских царях, паче же которых поимовали от иноплеменников».

Наконец, опальный Берсень-Беклемишев в разговоре с Максимом-Греком прямо указывает на влияниие Софьи и греков вообще.

– Как пришли сюда греки, – говорить Берсень: – так наша земля и замешалась, а до тех пор земля наша русская жила в тишине и в миру. Как пришла сюда великая княгиня Софья с вашими греками, так наша земля и замешалась, и пришли нестроения великие, как и у вас в Царьграде при ваших царях.

– Господин! – замечал на это Максим Грек: – великая княгиня Софья с обеих сторон была роду великого: по отцу царского рода Константинопольского, а по матери происходила от великого герцога Феррарского италийской стороны.

– Господин! – возражал на это Берсень: – какова бы она ни была, да к нашему нестроению пришла. Которая земля переставляет обычаи свои, та земля недолго стоит. А здесь у нас старые обычаи великая княгиня переменила: так какого добра от нас ждать?

Значение вреда, внесенного в русскую землю Софьей Палеолог, выражается в заключительных словах Берсеня: «Лучше старых обычаев держаться и людей жаловать, и старых почитать; а теперь государь наш, запершись сам-третей у постели, всякие дела делает».

Не отрицая того огромного влияния, которое Софья Палеолог имела лично на великого князя Ивана Васильевича и на направление его дел, мы не можем не признать громадности ее влияния и вообще на весь дальнейший ход нашей исторической жизни: с приходом в русскую землю Софьи-римлянки, как ее иногда называют летописцы, в русскую общественную жизнь влиты были новые начала, а вместе с тем Русская земля стала не чужда и западно-европейской жизни с ее культурою и цивилизацией, свободный приток для которых окончательно открыт был только Петром Великим.

Софья Палеолог умерла 7 апреля 1503 года, прожив в Русской земле более тридцати лет.

VII. Елена Ивановна, великая княгиня Литовская и королева Польская

По смерти Казимира, великого князя литовского и короля польского, в 1492-м году, Литва и Польша разделились между двумя сыновьями Казимира – Яном-Альбрехтом и Александром. Первый стал королем Польским, а последний – великим князем Литовским.

«Собиратель русской земли великий князь московский Иван Васильевич III давно считал литовских князей своими смертельными врагами, потому что Литва давно посягала на такие русские земли как Великий Новгород, Псков и некоторые удельные княжества, при малейшем неудовольствии на Москву тотчас же задавались, за Литву и Литвою грозили Москве.

Поэтому, когда умер Казимир, которого Москва боялась трогать, и на Литве стал господином великий князь Александр, то Иван Васильевич, в союзе с крымским ханом Менгли-Гиреем, начал теснить Литву, имея с нею старые недоконченные счеты.

Литва, поставленная между двух огней, не могла не чувствовать, что сила ее будет сломлена, и потому решилась завязать родственные связи с Москвою, чтобы родством этим уладить без ущерба для себя старые с нею счеты. У московского великого князя от брака с Софьею Палеолог были две дочери невесты, и на одну из них, Елену, пал исторически жребий послужить русско-литовскому делу: на браке своего князя Александра с княжною Еленою Литва думала основать свою дружбу с Москвою.

По обычаю того времени, сватовство Литвы на русской, княжне началось издалека. Полоцкий наместник, пан Ян Заберезский, избранный Литвою орудием для этого сватовства, отправил своего писаря Лаврина в Новгород к воеводе Якову Захарьичу под предлогом покупки в этом городе разных вещей, а в сущности – с косвенным предложением сватовства. Так как это было государственное дело, то Яков Захарьич, выслушав предложение, сам отправился в Москву, чтоб доложить об этом великому князю.

Иван Васильевич, считавший, как мы видели выше, неприличным выдавать дочь свою за маркграфа Баденского, не так взглянул на сватовство Литвы.

Хотя великий князь и обвинялся некоторыми из московских бояр, недовольными его браком с Софьею Палеолог и внесенными ею в московскую придворную жизнь нововведениями, как например, Берсень Беклемашев обвинял Ивана Васильевича в том, будто он все дела государственный решает «сам-третей у постели», относя впрочем обвинение это уже на сына этого государя, – однако, и в таком семейном деле, как сватовство за его дочь, великий князь ни шагу не делал без бояр. Узнав о «задирках» Литвы, как он выражался насчет сватовства, Иван Васильевич посоветовался с боярами, и сначала порешил было сказать Якову Захарьичу, что он не должен посылать к пану Заберезскому своего человека с ответом относительно сватовства; но вскоре великий князь передумал, и когда Захарьич уехал уже в Новгород, послал ему приказ отправить к пану Заберезскому ответь. Впрочем, так как военные действия между Литвой и Москвой продолжались, то великий князь прекращать военных действий не велел по случаю сватовства, говоря, «что и между государями пересылка бывает, хотя бы и полки сходились». Захарьичу велено при этом писать пану Заберезскому вежливо, потому что и пан Заберезский писал вежливо. Посланный должен был под рукою поразведать и о тамошних литовских делах – как великий князь живет с панами, как у них в земле дела и каше слухи про братьев Александра? Захарьичу велено было также через своего посланного сказать пану Заберезскому, что до заключения мира о сватовстве собственно нечего и толковать: это значило, что Москва догадывалась о стесненных обстоятельствах Литвы и хотела ее поприжать.

Литва, между тем, торопила со сватовством – явный признак, что ей было тяжко от Москвы и от Менгли-Гирея, разом давивших ее, и потому сватовство свое Литва ставила чем-то в роде парламентерского флага.

После первых разведок, пан Заберезский писал уже в Москву к самому приближенному боярину великого князя, князю Ивану Юрьевичу Патрикееву, которого мы уже видели выше при взятии Москвою Новгорода, где Патрикеев объявлял новгородцам последнее слово московского князя, а потом когда, за происки против Софьи Палеолог, Патрикеевых постигла опала. Патрикеев сам был из литовцев, как надо полагать, и Яков Захарьич был тоже литовский выходец, а потому литвины с своими московскими земляками и завязали речь о сватовстве. «Дознайся, – писал пан Заберезский князю Патрикееву, – у своего государя, великого князя, захочет ли он отдать дочку свою за нашего государя, великого князя Александра? А мы здесь с дядьями и братьями нашими хотим в том деле постоять». «Дядья» и «братья» – эти паны Старпие и равные в «литовской раде».

Особый посланец повез ответ князя Патрикеева пану Заберезскому.

Литва видимо еще более заторопилась. Той же зимой от литовскаго князя Александра явился на Москву послом пан Глебович. После, посольских дел пан Глебович был на обеде у великого князя. После обеда, по обычаю, великий князь послал с князем Ноздроватым на посольское подворье меды – поить посла. Подвыпивши, пан Глебович стал заговаривать с князем Ноздроватым о сватовстве, но не добившись ничего, хотел говорить об этом с князем Патрикеевым. Пировали потом у Патрикеева, снова выпили, и снова пан Глебович начал «задирки» о сватовстве. Патрикеев ничего не отвечал, потому что считал неприличным говорить о таком деле людям, находившимся в положении пирующих. Однако, на другой день, доложивши об этом великому князю, Патрикеев сам заговорил с Глебовичом о деле. Тот отвечал, что говорить лично от себя, а не от своего государя, и только просил выведать у великого князя: согласится ли он на брак своей дочери с их государем.

– По вашему, какому делу следует быть прежде – миру или сватовству? – отвечал на это Патрикеев.

Глебович сказал, что об этом поговорят с великими московскими людьми великие литовские люди, которые едут на Москву. С своей стороны Патрикеев сказал, что когда приедут литовские послы для заключения мира, тогда время будет начать речь и о сватовстве и что московские бояре этого желают, а до той поры и говорить нечего.

Между тем гонец Патрикеева, возивший в Полоцк ответ его пану Заберезскому, воротился с новым письмом этого последнего. Заберезский писал, что о сватовстве он говорил с князем, епископом и панами, что все они желают мира и родственного союза между государями и что этого желает и великий князь их Александр. Но на всякий случай Заберезский желал, до отъезда послов своих в Москву по этим делам, иметь ручательство в том, что начатое дело поведет к доброму концу;

«Как вы государя своего честь стережете, – писал он, – так и мы: если великие послы вернутся без доброго конца, то к чему доброму то дело пойдет вперед?

Но Москва хитрила и заминала речь о сватовстве: ей хотелось добиться существенных результатов в вопросе о мире.

Литва с своей стороны хитрила. Видя, что её подходы к сватовству не удаются, она пустила в ход опять окольные сношения. В ход были пущены «кречеты». Птицу эту любили литовские паны, большие соколиные охотники. «Задирки» посредством «кречетов» начались опять со стороны пана Заберезского с земляком своим Яковом Захарьичем.

Пан Заберезский прислал к Захарьичу в Новгород пробить позволение купить двух кречетов. Захарьич знал, что означали эти кречеты, и тотчас послал доложить об этом великому князю.

Иван Васильевич отвечал, что дело тут не в кречетах, а, конечно, засылает Литва затем, чтобы высмотреть что-либо, «или задираючи для прежнего дела». Поэтому Захарьич должен был послать к Заберезскому своего человека с кречетами и с грамотою о деле: «возьмутся за это дело, то дай Бог, а не возьмутся, то нам низости в этом нет никакой». Великий князь наказал также, чтоб в Полоцк с кречетами послали умного человека, который бы мог высмотреть тамошние дела и вежливо порасспросить; с посланцем же Заберезскаго отправить до границы пристава с наказом – смотреть, чтобы с ним никто дорогой не поговорил, и чтоб так делалось и вперед, когда кто из Литвы приедет.

Так дело тянулось почти два года. Видя бесполезность этих подсыпок и «задираний,» Литва решилась отправить в Москву большое посольство. В январе 1494 года явились большие послы – братья Петр Белый Янович, воевода Троцкий, и Станислав Гаштольд Янович, староста Жомоитский. Цель посольства была – мир с Москвою и укрепление вечной с ней приязни родственный связью.

Послы должны были представляться и великой княгине Софье Палеолог, матери невесты. До представления они спрашивали: будут ли при ней дочери? Послам отвечали, что дочерей не будет. Во время переговоров великий князь объявил, что согласен выдать дочь свою за литовского государя, если только ей не будет неволи в вере, в чем послы ручались головою.

Послы явились княгине. Там они увидели невесту, старшую дочь великой княгини, Елену. Ей в это время было около 18-ти лет. Без сомнения, смотрины невесты оказались благоприятными, потому что в тот же день последовало обручение, т. е. мена крестов с цепями и перстней.

Особу жениха представлял младший посол пан Станислав, а старший был отстранен потому, что был женат на другой жене.

Великий князь требовал, чтоб жених дал такую утвержденную грамоту: «Нам его дочери не нудить к римскому закону. Держит она свой греческий закон».

За грамотой отправлены были в Литву послы – князья Ряполовские. Это те самые Ряполовские, из которых одному, Семену, как мы видели выше, великий князь впоследствии отрубил голову за заговор против великой княгини Софьи и сына ее Василия и о котором Иван Васильевич отзывался, что Семен Ряполовский в Литве «высокоумничал». Ряполовским дан наказ: говорить накрепко, чтоб Александр дал грамоту о вере Елениной по списку слово в слово; если же он никак не захочет дать грамоты, то укрепить его на словах, пусть крепкое свое слово молвит, что. не будет ей принуждения в греческом законе. Ряполовские донесли из Вильно, что Александр дает грамоту, но только в такой форме: «Александр не станет принуждать жены к перемене закона; но если она, сама захочет принять римский закон, то ее воля». Ряполовские не принимали этой грамоты. Тогда Александр отправил в Москву нового посла, Лютавора Хребтовича. Великий князь спросил: зачем Александр изменил грамоту? Посол отвечал, что он не может отвечать на этот вопрос, не имея наказа. На это великий князь объявил: если Александр не даст грамоты по прежней форме, то он дочери за него не отдаст.

Литва и здесь уступила. Грамота была дана такая, какую требовал великий князь московский. Тогда он назначил и время приезда послов за невестой – праздник Рождества: «чтоб нашей дочери, – говорил он, – быть у великого князя Александру за неделю до нашего великого заговенья мясного».

Послы приехали за невестой в январе. Это были: виленский воевода князь Александр Юрьевич, полоцкий наместник Янь Заберезский, главный сват присылавший за кречетами и проч., и наместник бреславский пан Юрий.

– Скажите от нас брату и зятю нашему великому князю Александру, – говорил Иван Васильевич послам: – на чем он нам молвил и лист свой дал, на том бы и стоял, чтоб нашей дочери никаким образом к римскому закону не нудил. Если бы даже наша дочь и захотела сама приступить к римскому закону, то мы ей на то воли не даем, и князь бы великий Александр на то ей воли не давал же, чтоб между нами про то любовь и прочная дружба не нарушалась, Да скажите великому князю Александру: как даст Бог наша дочь будет за ним, то он бы нашу дочь, свою великую княгиню, жаловал, держал бы ее так, как Бог указал мужьям жен держать, а мы слыша его к нашей дочери жалованье, радовались бы тому. Да чтоб сделал для нас – велел бы нашей дочери поставить церковь греческого закона на переходах у своего двора, у ее хором, чтоб ей близко было к церкви ходить, а нам бы его жалованье к нашей дочери приятно было слышать. Да скажите от нас епископу и панам вашей братье, всей раде, да и сами поберегите, чтоб брать наш и зять нашу дочь жаловал, и между нами братство и любовь в прочная дружба не нарушались бы.

13 января была обедня в Успенском соборе. После обедни, на которой присутствовало все великокняжеское семейство и бояре, великий князь подозвал литовских послов к дверям и передал им свою дочь.

Но невеста не тотчас уехала. Два дня она жила в Дорогомилове. Тут шло угощение послов, и угощал их брат невесты Василий. Великая княгиня Софья, мать невесты, сама ночевала с ней. Великий князь два раза приезжал к дочери. Вот его последний наказ: во всех городах, через которые будет проезжать, она должна быть в соборных церквах и служить молебны. В Витебске гордовой мост худ, а потому «если можно будет проехать ей к соборной церкви, то поехала бы, а нельзя – то и не ездила бы». Наказал, как поступать, когда какие-нибудь паны встретят ее. Если кто из панов даст ей обед, то самой панне быть на обеде, а пану не быть. Отъехавших из Москвы самовольно князей, Шемечича и других, не допускать к себе; если бы даже и после, в Вильне, они пожелали ударить ей челом, то чтоб Александр не велел им и княгиням их ходить к Елене. Если ее встретит сам великий князь Александр, то ей из каптаны (из экипажа) выйти и челом ударить, и быть ей в это время в наряде; если позовет ее к руке, то ей к руке идти и руку дать; если велит ей идти в свою повозку, но там не будет его матери, то ей в его повозку не ходить, а ехать в своей каптане. В латинскою божницу не ходить, а ходить в свою церковь; захочет посмотреть латинскую божницу или монастырь латинский, то может посмотреть один раз или дважды. Если будет в Вильне королева, мать Алексадра, ее свекровь, и если пойдет в свою божницу, а та ей велит идти с собою, то Елене провожать королеву до божницы и потом вежливо отпроситься в свою церковь, а в божницу не ходить.

Когда Елена подъезжала к Вильне, то Александр встретил ее за три версты от города. Он был верхом на коне. От его коня до Елениной каптаны послано было красное сукно, а у каптаны – по сукну камка с золотом. Елена вышла из каптаны на камку, а за нею вышли и провожавшие ее боярыни. В тоже время Александр сошел с коня, подошел к Елене, дал ей руку, принял ее к себе, спросил о здоровье и велел опять пойти в каптану. Потом дал руку боярыням, сел на коня, и все вместе въехали в город. В тот же день происходило венчание. Хотя латинский епископ и сам жених крепко настаивали, чтоб приехавший с Еленою русский священник Фома не говорил молитв и княгиня Марья Ряполовская не держала венца, однако, Семен Ряполовский настоял, чтоб приказ великого князя Московского был. исполнен в точности.

Видно, что католическое духовенство с первого же раза думало повернуть московскую княжну несколько на сторону латинства, даже хотя бы со стороны обрядности; но этого ему не удалось. Дальше мы увидим, как много горя принесло Елене это иезуитское втягивание московской княжны в лоно римской церкви.

Вскоре потом московские бояре, провожавшиие Елену, Ряполовские и Русалка были отпущены из Вильны.

– Вы говорили от великого князя Ивана Васильевича, чтоб мы дочери его, а нашей великой княгине поставили церковь греческого закона на переходах, подле ее хором (говорил Александр боярам); но князья наши и паны, вся земля, имеют права и записи от предков наших, отца нашего и нас самих, а в правах написано, что церквей греческого закона больше не прибавлять: так нам этих прав рушить не годится. А княгине нашей церковь греческого Закона в городе есть близко – если ее милость захочет в церковь, то мы ей не мешаем. Брат и тесть наш хочет также, чтоб мы дали ему грамоту на пергаменте относительно греческого закона его дочери; но мы дали ему грамоту точно такую, какой он сам от нас хотел: эта грамота теперь у него с нашею печатью.

В мае в Москву приехал от Александра посол Петряшкович благодарить за присылку Елены.

– Ты хотел, – говорил посол великому князю от имени Александра, – чтоб мы оставили несколько твоих бояр и детей боярских при твоей дочери, пока привыкнет к чужой стороне, и мы для тебя велели им остаться при ней некоторое время; но теперь пора уже им выехать от нас: ведь у нас, слава Богу, слуг много, есть кому служить нашей великой княгине. Какая будет ее воля, кому что прикажет, и они будут, по ее приказу, делать все, что только ни захочет.

Великому князю это не понравилось. Сильно он был недоволен своим зятем и за то, что тот перестал называть его «государем всея России», что не захотел построить церкви для Елены, когда он просил его сделать это именно «для нее, что, наконец Александр отослал из Вильны московских бояр, которых Ивану Васильевичу хотелось непременно удержать при дочери.

– Наш брат, великий князь, – говорил он Петряшковичу: – сам знает, с кем там его предки и он сам утверждали те права, что новых церквей греческого закона не строить: нам до тех его прав дела нет никакого; а с нами брат наш великий князь да и его рада договаривались на том, чтоб нашей дочери держать наш греческий закон, и что нам брат наш и его рада обещали, то все теперь делается не так.

Тогда же поскакал из Москвы гонец, Михайло Погожев, с грамотою к Елене: «Сказывали мне здесь, – писал ей отец, – что ты нездорова, и я послал навестить тебя Михаилу Погожева: ты бы ко мне с ним отписала, чем не можешь и как тебя нынче Бог милует.

Но это был только предлог – те же «кречета.» Гонец должен был наедине сказать Елене от отца: «Эту грамоту о твоей болезни я нарочно прислал к тебе для того, чтоб не догадались, зачем я отправил Погожего». А Погожев именно затем и был прислан, чтоб Елена не держала при себе людей латинской веры и не отпускала московских бояр. Главному же из них, князю Ромодановскому, великий князь велел передать: «что ко мне дочь моя пишет, и что вы пишете, и что о вами дочь моя говорить – все это и робята у вас знают: пригоже ли так делаете?»

Крайняя неподатливость виднеется в дёйствиях и той и другой стороны». С латинской верой, по-видимому, сильно, хотя косвенно и замаскированно, налегали на Елену и на ее привычки. А может быть она невольно и поддавалась этому влиянию по молодости и по тому, что культурные формы общежития в Вильне были привлекательнее для неё первобытных, грубоватых форм её родины, где она жила в затворе, в терему: молодость везде и всегда одна и та же. Как бы то ни было, но отец её видимо сердился на её мужа.

Так, когда в Литве испугались движения из Крыма Менгли-Гирея, Александр и Елена просили помощи у отца. Московский князь обещал помощь, но между тем постоянно напоминал о греческой церкви, о небытии слуг латинской веры при Елене, о непринуждении ее носить польское платье, которое, может быть, ей больше нравилось, чем московское, да притом такое требование со стороны Москвы – чтобы даже не позволять носить то платье, которое принято в стране – не могло не казаться литовскому государю, по меньшей мере, излишним. Но главное – московский князь гневался за то, что его перестали называть «государем всея Руси», что тоже было важно и для литовского князя, ибо он был государем «литовской Руси». При всем том Иван Васильевич отозвал из Литвы Ромодановского и других бояр, бывших в свите Елены, и оставил при ней только священника Фому с двумя крестовыми певчими и несколько поваров (конечно, главное для приготовления постной пищи Елене, чтоб она в посты не скоромилась). Александр же упрямился почти во всем, – да оно и понятно: он не мог терпеть да ему и не позволила бы Литовская рада, чтоб им, литовским государем, распоряжались в его царстве даже в деле прислуги и костюма его жены.

– Кого из панов, паней и других служебных людей мы заблагорассудили приставить к нашей великой княгине, кто годится, тех и приставили: ведь в этом греческому закону ее помехи нет никакой.

Борьба в этом случае шла между православною Русью и западным католичеством. Московская Русь не желала терять своей нравственной связи с Русью литовскою – все это была одна Русь: там Киев и Вильна, здесь – Москва, Владимир, Новгород. Видеть Киев, мать русских городов и колыбель веры, в руках Литвы католической было тяжело для Москвы.

Так, когда московский князь услыхал, что брату Алекасандра Сигизмунду хотят дать Киев, он велел сказать дочери:

– Слыхал я, дочь, каково было нестроенье в литовской земле, когда было там государей много, да и в нашей земле, слыхала ты, какое было нестроение при моем отце, слыхала, какие и после были дела между мною и братьями, а иное и сама помнишь. Так, если Сигизмунд будет в литовской земле, то вашему какому добру быть? Я об этом приказываю тебе для того, что ты – наше дитя, что если ваше дело нехорошо, то мне жаль. А захочешь об этом поговорить с е великим князем, то говори с ним от себя, а не моею речью, да и мне обо всем дай знать, как ваши дела.

Зять и тесть все более и более становились врагами и тайно сносились с врагами друг друга.

Понятно, что положение молодой женщины, поставленной между отцом и мужем, которых она, конечно, обоих любила, было очень тяжело: она должна была закрывать собой и того и другого, мирить их, просить отца за мужа, потому что последний естественно должен был стать ей, по учению даже церкви, дороже отца. А она, между тем, должна была хитрить, выведывать у мужа государственные тайны для отца, становиться в положение, против которого совесть и сердце должны были протестовать.

Одному послу от Ивана Васильевича было наказано: если Елена скажет, что муж ее посылал в орду и в Швецию по своим делам, а не для того, чтоб возбуждать их против Москвы, то отвечать ей, что он именно посылал в орду наводить ахматовых сыновей на Москву и на Крым, что Москве известно, с чем посылал он и в Швецию, что если Елена хочет, то отец пришлет ей даже грамоты ордынские, да и о том скажет, с чем муж ее посылал к шведскому правителю Стену Стуру.

В таком положении дела стояли больше двух лет. Елене становилось все тяжелее в литовской земле, где уже многие стали на нее смотреть недружелюбно, так как отец ее не переставал теснить Литву.

В ноябре 1497 года московский князь прислал в Литву Микулу Ангелова. Через него отец говорил Елене:

– Я тебе приказывал, чтоб просила мужа о церкви, о панах и паньях греческого закона, и ты просила ли его об этом? Приказывал я к тебе о попе, да о боярыне старой, и ты мне отвечала ни то, ни се. Тамошних панов и паней греческого закона тебе не дают, а наших у тебя нет: хорошо ли это?

Ангелову велено было даже разузнать: когда идет у Елены служба, и то она на службе стоит ли?

– О церкви я била челом великому князю (отвечала Елена Ангелову), но он и мне отвечает то же, что московским послам. А поп Фома не по мне («не мойской»), а другой поп есть со мною из Вильни очень хороший. А боярыню как ко мне из Москвы прислать, как ее держать, как ей со здешними сидеть? Ведь мне не дал великий князь еще ничего, кого жаловать: двух, трех пожаловал, а иных я сама жалую. Если бы батюшка хотел, то тогда же боярыню со мною послал, а попов мне кого знать? Сам знаешь, что я на Москве не видала никого. А что батюшка приказывает, будто я наказ его забываю, так бы он себе и в сердце не держал, что мне наказ его забыть: когда меня в животе не будет, тогда отцовский наказ забуду. А князь великий меня жалует, о чем бью челом, и он жалует, о ком помяну. А вот которая у меня посажена пани, что была озорница, и нынеча она уже тишает. («А восе которая у меня посажена, и она была восорка и нынеча уже тишает»).

С каждым днем, по-видимому, положение бедной женщины, Оторванной от родины и соединившей свою судьбу с католическим государством, становилось все тяжелее; но Елена молчала – ничего не говорила суровому отцу.

Это обнаружилось помимо ее воли. В 1498 году, вяземский наместник князь Оболенский получил из Вильны от подъячего Шестакова письмо такого содержания: «Здесь у нас произошла смута большая между латинами и нашим христианством: в нашего владыку смоленского дьявол вселился, да в Сапегу еще – встали на православную веру. Князь великий неволил государыню нашу, великую княгиню Елену, в латинскую проклятую веру; но государыню нашу Бог научил, да помнила науку государя отца своего, и она отказала мужу так: «вспомни, что ты обещал государю отцу моему; я без воли государя отца моего не могу этого сделать; обошлюсь, как меня научит». Да все наше православное христианство хотят окрестить: от этого наша Русь с Литвою в большой вражде. Этот списочек послал бы ты государю, а то государю самому не узнать. Больше не смею писать; если б можно было с кем на словах пересказать».

Дело в том, что действительно на православие в это время Литва подняла гонение.

Александр, вступая в брак с Еленою, обманул римский двор. Он уведомил его, что дал отцу невесты ту грамоту, где сказано, что ее не будут принуждать к римской вере, «если она сама не захочет принять ее», а не ту, которую его заставили дать. Римский двор, поэтому, узнав обман, не позволял Александру жить с иноверною женой до 1505 года, когда папа Юлий II, рассчитывая, что московский князь уже стар и может скоро умереть, разрешил этот брак; а до того времени папа Александр VI прямо писал мужу Елены, что совесть его будет совершенно чиста, какие бы средства ни употребил он для склонения жены к римскому закону.

Вот откуда эта ревность к католицизму и вот почему в смоленского владыку и в Сапегу, как выражался подъячий Шестаков, «дьявол вселился».

Иван Васильевич, которому передали записку Шестакова, тотчас послал в Вильну Мамонова объявить от себя и от жены Софьи Палеолог своей дочери Елене, чтоб она «пострадала до крови и до смерти», а греческого закона не оставляла бы. Он попрекал её только, зачем она таилась до сих пор, когда ее силой влекут в католичество. Зятя своего московский князь попрекнул тем, что тот жену свою принуждает принять латинскую веру и в грамотах своих «нелепицы приказывает, помимо дела».

Раздражение между обеими сторонами росло быстро. Война была неизбежна – и войну объявила Москва. Мы не намерены касаться подробностей войны, так как заняты исключительно участью великой княгини Елены; притом лишь только, что война тянулась четыре года. Москва сильно теснила. Литву, и чем тяжелее были эти натиски со стороны Москвы, тем тяжелее и невыносимее становилась жизнь Елены: в ней видели источник всех зол, опрокинувшихся на литовскую землю.

Между тем польский король Ян-Альбрехт, брат Александра литовского, умер, и муж Елены соединил под своей короной Королевство Польское и Великое княжество Литовское. Елена стала королевою Польскою. Но Литве от этого не стало легче, и она желала мира. Посредником между воюющими сторонами явился папа Александр VI. Он говорил, что пора христианским государям бросить вражду, что враги христианства, турки, пользуясь этой враждой, несут все дальше и дальше в Европу свои захваты.

Из Литвы прибыло посольство о мире. Елена также прислала к отцу своего канцлера Ивана Сапегу с письмом, в котором вылила перед суровым родителем все свое горе, о котором она до сих пор молчала.

Вот это замечательное письмо, дышащее безыскусственной простотой, полное неподражаемой прелести и оригинальности:

«Господин и государь батюшка! Вспомни, что я служебница и девка твоя, а отдал ты меня за такого же брата своего, каков, ты сам; знаешь, что ты ему за мною дал и что я ему с собою принесла; но государь муж мой, нисколько на это не жалуясь, взял меня от тебя с доброю волею и держал меня во все это время в чести и в жаловании и в той любви, какую добрый муж обязан оказывать подружию, половине своей. Свободно держу я веру христианскую греческого обычая; по церквам своим хожу, священников, дьяконов, певцов на своем дворе имею; литургию и всякую иную службу Божию совершают передо мною везде, и в литовской земле, и в короне Польской. Государь мой король, его мать, братья короля, зятья и сестры и паны радные и вся земля, все надеялись, что со мною из Москвы в Литву пришло все доброе: вечный мир, любовь кровная, дружба, помощь на поганство; а теперь видать все, что со мною одно лихо с ним вышло: война, рать, взятие и сожжение городов и волостей, разлитие крови христианской, жены вдовами, дети сиротами, полон, крик, плач, вопль! Таково жалование и любовь твоя ко мне! По всему свету поганство радуется, а христианские государи не могут надивиться и тяжко жалуются: от века, говорят, не слышно, чтобы отец своим детям беды причинял. Если, государь батюшка, Бог тебе не положил на сердце меня, дочь свою, жаловать, то зачем меня из земли своей выпустил и за такого брата своего выдавал? Тогда и люди бы из-за меня не гибли, и кровь христианская не лилась. Лучше бы мне под ногами твоими в твоей земле умереть, нежели такую славу о себе слышать. Все одно только и говорят: для того он отдал дочь свою в Литву, чтоб тем удобнее землю и людей высмотреть. Писала бы к тебе и больше, да с великой кручины ума не приложу; только с горькими и великими слезами и плачем, тебе, государю и отцу своему низко челом бью: помяни, Бога ради, меня, служебницу свою и кровь свою, оставь гнев неправедный и нежитье с сыном и братом своим, и первую любовь свою и дружбу к нему соблюди, чтоб кровь христианская больше не лилась, поганство бы не смеялось, а изменники ваши не радовались бы, которых отцы предкам нашим изменили там на Москве, и дети их тут в Литве. А другого чего мне нельзя к тебе и писать. Дай им Бог изменникам того, что родителю нашему от их отцов было. Они между вами, государями, замутили, да другой еще Семен Бельский Иуда с ними, который, будучи здесь в Литве, братию свою, князя Михайла и князя Ивана переел, и князя Федора на чужую сторону прогнал: так, государь, сам посмотри, можно ли таким людям верить, которые государям своим изменили и братью свою перерезали и теперь по шею в крови ходят, вторые Каины, да между вами, государями, мутят? Смилуйся, возьми по старому любовь и дружбу с братом и зятем своим! Если же надо мною не смилуешься, и прочною дружбою с моим государем не свяжешься, тогда уже сама уразумею, что держишь гнев не на него, а на меня; не хочешь, чтоб я была в любви у мужа, в чести у братьев его, в милости у свекрови, и чтоб подданные наши мне служили. Вся вселенная ни на кого другого, только на меня вопиет, что кровопролитие сталось от моего в Литву прихода, будто я к тебе пишу, привожу тебя в войну: если бы, говорят, она хотела, то никогда бы такого лиха не было; мило отцу дитя – какой на свете отец враг детям своим? И сама разумею, и по миру вижу, что всякий заботится о детках своих и о добре их промышляет: только одну меня, по грехам, Бог забыл. Слуги наши не по силе и трудно поверить какую казну за дочерями своими дают, и не только что тогда дают, но и потом каждый месяц обсылают, дарят и тешат, и не одни паны, но и все деток своих тешат: только на одну меня Господь Бог разгневался, что пришло твое нежалованье; а я перед тобою ни в чем не выступила. С плачем тебе челом бью: смилуйся надо мною, убогою девкою своею, не дай недругам моим радоваться обиде моей и веселиться о плаче моем. Если увидят твое жалованье на мне, служебнице твоей, то всем буду честна, всем грозна; если же не будет на мне твоей ласки, то сам можешь разуметь, что покинут меня все родные государя моего и все подданные его».

Так же плакалась она в письмах к матери и к братьям.

Хотя мир вскоре и был заключен между воюющими сторонами, однако ни Иван Васильевич не перестал настаивать на том, чтобы Елене построили греческую церковь и не принуждали к римскому закону, ни польский король не переставал упрямиться и не исполнять требований московского князя. «А начнет брат наш дочь нашу принуждать к римскому закону, то пусть знает: мы этого ему не спустим, будем за это стоять, сколько Бог пособить», говорил московский князь послам польского короля. Но послы отвечали, что папа уже два раза присылал к их королю с требованием, чтобы королева Елена была послушна апостольскому престолу и ходила в латинскую церковь. Папа, по их словам, хочет не того, чтоб Елена вторично крестилась и греческий закон оставила, а приняла бы только флорентийскую унию. Послы просили Ивана Васильевича лично приказать, что ему нужно, папскому послу, который был тогда в Москве, или отправить своего посла к папе.

– Нам о своей дочери, о том деле, зачем к папе посылать своего посла? – отвечал Иван Васильевич: – о том деле, своей дочери, нам к папе не посылать, а скажите брату и зятю, чтоб, как нам обещал, на том бы и стоял, чтоб за то между нами нежитья не было.

Ивану же Сапеге, канцлеру Елены, при отправлении обратно в Литву, великий князь сказал:

– Ивашка! привез ты к нам грамоту от нашей дочери, да и словами нам от нее говорил; но в грамоте иное не дело написано, и не пригоже ей было о том к нам писать. Пишет, будто ей о вере от мужа никакой присылки не было: но мы наверное знаем, что муж ее Александр король посылал к ней, чтоб приступила к римскому закону, и не к одной к ней, а ко всей Руси. Скажи от нас нашей дочери: «Дочка! Памятуй Бога да наше родство, да наш наказ, держи свой греческий закон во всем крепко, а к римскому закону не приступай ни которым делом, церкви римской и папе ни чем послушна не будь, в церковь римскую не ходи, душою никому не норови, мне и всему нашему роду бесчестья не учини; а только по грехам что станется, то нам и тебе и всему нашему роду будет великое бесчестье и закону нашему греческому укоризна. И хотя бы тебе пришлось за веру и до крови пострадать, и ты б пострадала. А только, дочка, поползнешься приступить к римскому, закону, волею или неволею, то ты от Бога душою погибнешь, а от нас будешь в неблагословении: я тебя за то не благословлю, и мать не благословить, а зятю своему мы того не спустим: будет у нас с ним за то беспрестанно рать».

С послами которых вслед затем Иван Васильевич отправлял в Литву, был от него к дочери новый наказ, и явный, и тайный. К явном наказе послы должны были сказать от него Елене: «Писала ты к нам, что люди в Литве надеялись всякого добра от твоего приходу, а вместо того в ним с тобою пришло всякое лихо. Но до дело, дочка, сталось не тобою: сталось оно неисправлением брата нашего и зятя, а твоего мужа. Я надеялся, что как ты к нему придешь, так тобою всей Руси, греческому закону, укрепление будет; а вместо того, как ты к нему пришла, так он начал тебя принуждать к римскому закону, а из тебя и всю Русь начал принуждать к тому же. Ты ко мне пишешь, что к тебе от мужа о перемене веры никакой присылки не было; а послы твоего мужа нам от него говорили, что папа к нему не раз присылал, чтоб он привел тебя в послушание римской церкви: но если к твоему мужу папа за этим не раз присылал, то это все равно, что и тебе приказывать. Я думал, дочка, что ты, для своей души, для нашего имени и родства и для своего имени, будешь к нам обо всем писать правду: и ты, дочка, гораздо ли так делаешь, что к нам неправду приказываешь, будто к тебе о вере никакой посылки не было».

А в тайном наказе и на тайные речи Елены Иван Васильевич приказал своим послам следующее:

«Если спросит вас канцлер королевин Ивашка Сапега: «есть ли к королеве ответ от отца на те речи, что я от нее говорил? – то скажите Сапеге тихо, что ответ есть и к нему есть грамота».

Ответ этот послы должны были сказать Елене наедине.

Вот он:

«Говорил мне от тебя канцлер твой Ивашка Сапега, что ты еще по нашему наказу в законе греческом непоколебима и от мужа в том тебе принуждения мало, а много за греческий закон укоризны от архиепископа Краковского, от епископа Виленскаго и от панов литовских; говорят они тебе, будто она не крещена, и иные речи недобрые на укор нашего греческого закона тебе говорят; да и к папе они ж приказывали, чтоб пока к мужу твоему послал и велел тебя привести в послушание римской церкви; говорил он от тебя, что пока твой муж здоров, до тех пор ты не ждешь никакого притеснения в греческом законе; опасаешься одного, что если муж твой умрет, тогда архиепископ, епископы и паны станут тебя притеснять за греческий закон, и потому просишь, чтоб мы взяли у твоего мужа новую утвержденную грамоту о греческом законе, к которой бы архиепископ краковский и епископ виленский печати свои приложили, и руку б епископ виленский на той грамоте дал нашим боярам, что тебе держать свой греческий закон. Это ты, дочка, делаешь гораздо, что душу и имя свое бережешь, наш наказ помнишь и наше имя бережешь, а я к твоему мужу теперь с своими боярами о грамоте приказал. Да говорил мнё от тебя Сапега, что свекровь твоя уже стара, а которые города за ней в Польша, тe города всегда бывают за королевами: так чтоб я приказал к твоему мужу, если свекрови не станет, то он эти города отдал бы тебе. Дай Бог, дочка, чтоб я здоров был, да мой сын, князь великий Василий, и мои дети, твои братья, да муж твой и ты: как будет нам пригоже приказать о том к твоему мужу, и мы ему о том прикажем».

Сохранились некоторые письма Елены к отцу, в которых она сносится с московским князем не об одних делах религиозных и политических, но и о семейных.

Так, отправляя послов в Литву, Иван Васильевич приказал им узнать от Елены: не имеет ли она в виду невест для своего брата Василия, которому приспело время жениться. Невеста должна быть из знатных владетельных особ и по преимуществу греческого закона.

– «Так ты бы, дочка, разузнала, у каких государей греческого закона будут дочери, на которых бы было пригоже мне сына Василия женить,» наказывал он Елене.

Елена разузнавала, и вот ее отзыв о наличных в то время невестах:

– «У маркграфа Бранденбургскаго, говорят, пять дочерей: большая осьмнадцати лет, хрома, нехороша; подбольшая – четырнадцати лет и лицом хороша («парсуною ее поведают хорошую»). Есть дочери у Баварскаго князя, каких лет – не знаю, матери у них нет. У Штетинского князя есть дочери, слава про мать и про них добрая. У французского короля сестра обручена была за Альбрехта короля Польскаго, собою хороша, да хрома, и теперь на себя чепец положила, пошла в монастырь. У датского короля его милость батюшка лучше меня знает, что дочь есть», говорила Елена послу.

Когда же посол просил ее послать разведать о дочерях Сербского деспота, маркграфа Бранденбургского и других государей, то Елена отвечала:

– Что ты мне говоришь – как мне посылать? Если бы отец мой был с королем в мире, то я послала бы. Отец мой лучше меня сам может разведать. За такого великого государя кто бы не захотел выдать дочь? Да у них во латыни так крепко, что без папина ведома никак не отдадут в греческий закон: нас укоряют беспрестанно, зовут нас нехристями. Ты государю отцу моему скажи: если пошлет к маркграфу, то велел бы от старой королевы таиться, потому что она больше всёх греческий закон укоряет.

Было у Елены и своего рода желание пощеголять – ведь она была королева польская, и притом молода; а польские пани всегда славились своим щегольством. Поэтому Елена иногда писала отцу о разных присылках. Так Иван Васильевич, этот суровый для нее «государь-батюшка», без сомнения любивший «свою служебницу», «девку свою», заботился и о нарядах своей «дочки», и вот однажды с послом своим он велит ей сказать: «Приказывала ты ко мне о горностаях и о белках, и я к тебе послал 500 горностаев на 1500 подпалей. Приказывала ты еще, чтобы прислал тебе соболя черного с ногами передними и задними и с когтями; но смерды, которые соболей ловят, ноги у них отрезывают; мы им приказали соболей черных добывать, и как нам их привезут, мы к тебе пошлем сейчас же. А что ты приказывала о кречетах, то теперь их нельзя было к тебе послать, еще путь не установился, а как путь установится, то я к тебе кречетов пришлю сейчас же».

Эта трогательная заботливость о дочери продолжалась до самой смерти «грозного» Ивана Васильевича.

Умер и Александр, король Польский, и великий князь Московский. Елена стала вдовствующею королевою. Литва избрала своим великим князем брата Александра, Сигизмунда, короля Польского.

До Москвы стали доходить слухи, что вдовствующую королеву и великую княгиню Елену начали будто бы теснить в Литве, что воеводы троцкий и виленский схватили ее в Вильне и свезли в Троки, казну ее забрали, земли отняли и т. п.

Но у Елены уже не было в Москве сильного защитника – отец умер; матери, Софьи Палеолог, тоже не было уже на свете. Но оставался, впрочем, брат, такой же сильный, как и отец. Он горячо вступился за сестру по поводу слухов о притеснениях, будто бы делаемых ей в Литве.

Но король Сигизмунд вот что, между прочим, отвечал по этому делу московскому послу:

– Что касается до панов воевод виленского и троцкого, то нам очень хорошо известно, что они у невестки нашей казны, людей, городов и волостей не отобрали, в Троки и Биршаны ее не увозили и бесчестья ей никакого не чинили; они только сказали ей, с нашего ведома, чтоб ее милость на тот раз в Бреславль не ездила, потому что пришли слухи о небезопасности пограничных мест. Дивимся мы тому, что брат наш, по речам лихих людей, не доведавшись наверное, к нам присылает и говорит о том, что у нас и в уме не было. Мы, с тех пор, как стали господарем на отчине нашей, невестку нашу держали в большом почете, к римскому закону ее не принуждали и не будем принуждать, и не только не отнимали у нее тех городов и волостей, которые дал ей брат наш Александр, но еще несколько городов, волостей и дворов ей наших передали, и вперед, если даст Бог, хотим ее милость держать в почете. А чтоб брат наш мог лучше увериться, поезжай ты, посол, к невестке нашей королеве и спроси ее сам: что от нее услышишь, то и передай брату нашему, а вперед брат наш лихим людям не верил бы, чтоб между нами ссоры не было».

Последние годы жизни Елены Ивановны не представляют уже того живого интереса, как первые годы ее жизни в Литве: со смертью мужа и отца кончается и ее историческая миссия, потому что в истории Литвы и России на первый план выступают другие интересы и другие лица, к которым мы и перейдем.

Елена Ивановна умерла в 1513 году, прожив в Литве около 19 лет и совершив все, что она, поставленная в зависимое положение отцом и мужем, в состоянии была сделать в пользу дела в литовской Руси. Умерла она еще очень молодой – ей не было и 37 лет.

VIII. Соломония Сабурова

С XVI-го века в истории русской женщины замечается та особенность, что, с утверждением единовластия в доме Калиты, московские государи, хотя и расширяют круг своих сношений с западными государствами, однако, по разным политическим причинам не всегда находят для себя или для своих сыновей невест между иноземными владетельными домами, равно неохотно вступают в родственные связи с остававшимися в русской земле княжескими домами рюриковского рода, низведенными на степень простых боярских или служилых родов, а чаще начинают вступать в родственный союз, посредством браков, со своими подданными, даже не княжеского присхождения, и ищут невест в своей собственной земле.

Выше мы видели, что князь Иван Васильевич III, когда пришло время женить старшего сына Василия Ивановича, обращался к дочери своей Елене, великой княгине литовской и королеве польской, чтоб она приискала его сыну невесту между владетельными домами Западной Европы. Мы видели, что из указанных Еленою невест некоторые были еще слишком молоды, другие с физическими недостатками, третьих, наконец, она не знала, или же не надеялась на удачный исход сватовства.

Как бы то ни было, но великий князь решился искать для своего сына невесту между своими подданными. Из 1.500 девушек, предназначенных для смотрин в невесты великокняжескому сыну, выбор пал на Соломонию из рода Сабуровых. Отец Соломонии был lОрий Сабуров, потомок ордынского выходца мурзы Уста.

Судьба Соломонии или Соломониды, как ее называли по-русски, представляет в истории русской женщины вообще, по-видимому, одну лишь отрицательную сторону, и история останавливается лишь на последних годах жизни этой женщины.

Соломония не имела детей. Обстоятельство это представляло весьма важное значение в государстве, которое только начинало крепнуть после родовых усобиц и посягательств на великокняжескую власть всех близких и далеких родичей московских государей. Естественно, что великий князь Василий Иванович предвидел серьезные последствия, если он умрет без наследника, и потому неплодие Соломонии не могло не быть для него большим несчастьем. Сознавала это и Соломония, которая в этом отношении лично все теряла вместе с потерей любви своего мужа.

Летописец говорит, что несчастная Соломония употребляла все средства, чтобы помочь горю. Она прибегала к знахаркам, испытывала все чародейские способы, чтоб отвратить несчастье, делала все, что ей советовали ворожеи – но все было напрасно.

Исторические акты того времени сохранили нам любопытное показание Ивана Сабурова о том, как он, из родственной любви и по усердию подданного, лично приводил знахарок к Соломонии.

– Говорила мне великая княгиня, – показывал Сабуров, – «есть-де женка, Стефанидою зовут, рязанка, и ныне на Москве, и ты ее добуди, да ко мне пришли.» И яз Стефаниды допытался да и к тебе ее есми на двор позвал, да послал есми ее на двор к великой княгине с своею женкою с Настею, и Стефанида была у великой княгини. A после того пришел яз к великой княгине, и она у меня смотрела, а сказала, что у меня детям не быти; а наговаривала мне воду Стефанида и смачивати велела от того, чтоб великий князь любил; а коли понесут великому князю сорочку и порты и чехол, и она мне велела из рукомойника тою водою смочив руку, да охватывати сорочку и порты и чехол и иное которое платье белое.»

Прибегала Соломония и к другим ворожеям, обращалась за наговорами к черницам.

– Черница наговаривала не помню масло, не помню мед пресной, а велела ей тем тереться от того, чтоб ее великий князь любил, да и детей деля, – показывал тот же Сабуров.

Знахарки и знахари приводились со всех мест (конечно, тайком от великого князя), так что Сабуров даже и припомнить их всех не может.

– Того мне не испамятовати, сколько ко мне о тех делах жонок и мужиков прихаживало.

Как бы то ни было, усилия несчастной Соломонии оказались тщетными. Надо было ожидать развода с мужем.

«Однажды, – говорит летописец, – великий князь, проезжая за городом, увидал на дереве птичье гнездо, залился слезами и начал громко жаловаться на судьбу».

– Горе мне! на кого я похож? И на птиц небесных не похож, потому что и они плодовиты; и на зверей земных не похож, потому что ж они плодовиты, и на воды не похож, потому что и воды плодовиты: волны их утешают, рыбы веселят.

Взглянув потом на землю, великий князь продолжал плакаться:

– Господи! не похож я и на землю, потому что и земля приносит плоды свои во всякое время, и благословляют они тебя, Господи!

По всей вероятности, это басня, сочиненная для эффекта самим летописцем, или легенда, ходившая в то время в народа; как мы это и увидит ниже («Ирина Годунова); но при всем том несомненно одно, что Василий Иванович начал думать о разводе, а быть может на эту мысль его навели бояре:

Летописец говорить, что в присутствии бояр великий князь жаловался на свое несчастие, боясь оставить царство без наследника.

– Кому по мне царствовать на Русской земле и во всех городах моих и пределах? – с плачем говорил он: – братьям отдать? Но они и своих уделов строить не умеют.

Тогда между боярами послышался говор.

– Государь князь великий! Неплодную смоковницу посекают и измещут из вертограда, – говорили бояре.

Великий князь решился, наконец, на эту меру. Хотя против такого решения сильно восставали весьма уважаемые в то время лица, а именно – из опальных князей Патрикеевых знаменитый Василий Косой, в монашестве Вассиан, Семен Курбский и Максим Грек, однако в ноябре 1525 года последовал развод великого князя с женою, и Соломония была пострижена в Рождественском девичьем монастыре под именем Софьи, а после сослана в Суздальский Покровский монастырь.

Говорят, что Соломония очень не хотела этого развода, плакала, умоляла, противилась; но все было бесполезно. Говорят даже, что она потому так не желала идти в монастырь, что была уже беременна, и в монастыре родила сына Георгия.

Известный путешественник Герберштейн, бывший в то время в Москве, рассказывает ходившие тогда в народе слухи, что когда Соломонию постригали в монахини, когда митрополит, несмотря на ее плач и рыдания, уже обрезал ей волосы и намеревался надеть на постригаемую монашеское облачение, несчастная долго противилась, оттолкнула от себя это одеяние, бросила на землю, топтала его ногами. Находившийся тут боярин Иван Шигона, один из самых приближенных к великому князю советников, возмущенный этим недостойным поведением постригаемой, не только жестоко укорял ее в этом, но и ударил палкой.

– Как смеешь ты сопротивляться воле государя? – сказал Шигона, – как смеешь не слушаться его приказаний?

– А по чьему приказу ты бьешь меня? – возразила Соломония.

– По приказанию государя, – отвечал будто бы Шигона.

Тогда, пораженная этим ответом, Соломония будто бы покорилась необходимости и позволила облачить себя в монашеское одеяние, но при этом сказала, что за такую обиду Бог будет её мстителем.

Вскоре потом, – продолжает Герберштейн, – распространилась молва, что Соломония беременна и скоро должна родить. Слух этот будто бы подтверждали две бывшие при ней боярыни, жены приближенных к великому князю советников, Геория Малого, великокняжеского казначея, и Якова Мазура, великокняжеского постельничего, которые, будто бы, от самой Соломонии слышали, что она беременна и скоро ожидала родов. Разгневанный, будто бы, этими толками великий князь прогнал от себя этих боярынь, и одну из них, жену Георгия Малого, велел высечь розгами, почему она раньше не донесла о том, что слышала. Вскоре после этого, будто бы, великий князь послал в монастырь, где содержалась Соломония, боярина Федора Рака и дьяка Потапа подлинно удостовериться в истине дошедшего до него слуха. «Некоторые москвитяне, – говорить Герберштейн, – клятвенно заверяли нас, что Соломония действительно родила потом сына Георгия, что никому не показывала его, и когда к ней приходили посмотреть ребенка, она говорила, что глаза их недостойны видеть царское дитя, которое, возмужав, должно отмстить врагам за обиду матери». Другие же утверждали, что ничего подобного не было, и вообще молва об этом обстоятельстве совершенно различна.

В ноябре 1525 года совершен был развод великого князя с Соломонией, а в январе 1526 года он уже женился на княжне Елене Васильевне Глинской.

IX. Елена Глинская

Фамилию Глинских носили знаменитейшие выходцы из Литвы, в числе которых, как известно, были князья Патрикеевы, Бельские и другие.

Елена Васильевна Глинская была родная племянница знаменитого Михайлы Глинского. Девушка эта, по-видимому, получила уже другое образование и выросла в другой обстановке и была уже сама далеко не тем, чем были все прочие девицы, княжны и боярышни, родившиеся в московской земле и росла под влиянием исключительных обычаев и обстановки своего времени, давшего нам тот образец теремной жизни русской женщины, который всем нам более или менее известен своею непривлекательной стороной.

Выдаваясь изо всех своих русских сверстниц, княжон и боярышень, сколько воспитанием, столько своими личными качествами, которые неоспоримо проявляются во всей последующей жизни и деятельности Елены, эта молодая княжна не могла не обратить на себя внимания великого князя, и это внимание несомненно было настолько велико, что для Елены, говорят современники, великий князь Василий Иванович решился даже на такую меру, которая в то время еще порицалась и в понятиях народа и в обычаях старины – это бритье бороды, или, как тогда выражались, «возложение бритвы на браду», вообще дело греховное. Желая нравиться Елене, Василий Иванович, говорят, начал брить бороду, чтобы, вероятно, этим внешним отличием напомнить дочери Глинских бывших панов литовских, обычаи ее родины.

Это обаяние молодой литвинки, ставшей русской княжною, быть может, было невольной причиной того, что Василий Иванович так охотно согласился исполнить совет некоторых бояр о том, что неплодную смоковницу следует срубить и бросить в огонь, то есть развестись с первою женою Соломонией Сабуровой, и, постригши ее в монахини, избрать себе молодую супругу в лице Елены Глинской. Как бы то ни было, но через несколько месяцев после развода с Соломонией, Василий Иванович совершил свадьбу с. Еленой Глинской.

До нас дошло любопытное описание этой древне-русской свадьбы. Вот оно.

В средней дворцовой палате приготовлены были два места, покрытые бархатом и камками, положены были на них изголовья шитые; на изголовьях по сороку соболей, а третьим сороком опахивали жениха и невесту; подле поставлен был стол, накрытый скатертью; на нем были калачи и соль. Невеста шла из своих хором в среднюю палату с женою тысяцкого, двумя свахами и боярынями; перед княжною шли бояре, за боярами несли две свечи и каравай, на котором лежали деньги.

Неизвестно, присутствовали ли в этой процессии «плясицы», но знаем, что вскоре после этого играли свадьбу брата великого князя Василия Ивановича, князя Андрея Ивановича с княжной Хованской, то в описании этой свадьбы прибавлено, что когда Елена Глинская, уже великая княгиня, заменявшая, по-видимому, роль свахи при невесте, сошла с нею и с прочими поезжанами к великому князю, то перед невестою шли «плясицы», а за плясицами шли дети боярские и т. д.

Когда же Елена Глинская сама выходила замуж, то о «плясицах» ничего не сказано, а говорится, что когда все пришли в среднюю палату, то Елену посадили на место, а на место великого князя посадили ее младшую сестру; провожатые все тоже сели по своим местам. Тогда послали сказать жениху, что все готово. Прежде жениха явился брат его князь Юрий Иванович, чтоб рассадить бояр и детей боярских. Распорядившись этим, Юрий послал сказать жениху: «Время тебе, государю, идти к своему делу».

Великий князь, вошедший в палату с тысяцким и со всем поездом, поклонился иконам, свел со своего места невестину сестру, сел на него, и, посидев немного, велел священнику говорить молитву. Жена тысяцкого стала невесте и жениху чесать головы; в то же время богоявленскими свечами зажгли свечи женихову и невестину, положили на них обручи и обогнули соболями. Причесав голову жениху и невесте, надев невесте на голову кику и навесивши покров, жена тысяцкого начала осыпать жениха и невесту хмелем, а потом соболями опахивать; дружка великого князя, благословясь, резал перепечу [Перепе́ча – древнерусское ритуальное мясное блюдо, делавшееся обычно в середине октября – в период резки овец, и употреблявшееся как поминальное. Бараний ливер, запечённый в бараньей сетке (сальнике) прим. ред.] и сыры, ставил на блюдах перед женихом и невестою, перед гостями, и посылал в рассылку, а невестин дружка раздавал ширинки [расшитые полотенца]. После этого, посидев немного, жених и невеста отправились в соборную Успенскую церковь венчаться; свечи и караваи несли перед санями. Когда митрополит совершил венчание, подал жениху и невесте вина, то великий князь, допив вино, ударил скляницу о землю и растоптал ногою; стекла подобрали и кинули в реку, как прежде велось. После венчания, молодые сели у столба, где принимали поздравления от митрополита, братьев, бояр и детей боярских, а певчие дьяки на обеих клиросах пели новобрачным многолетие. Воротившись от венца, великий князь ездил по монастырям и церквам, а потом сели за стол. Перед новобрачными поставили печеную курицу, которую дружка отнес к постели. Во время стола споры о местах были запрещены. Когда пришли в спальню, жена тысяцкого, надев на себя две шубы, одну как должно, а другую навыворот, осыпала великого князя и княгиню хмелем, а свахи и дружки кормили их курицей. Постель была постлана на тридевяти ржаных снопах; в головах, в кадке с пшеницей стояли свечи и караваи. В продолжение стола и всю ночь конюший с саблей наголо ездил кругом подклета. На другой день, после бани, новобрачных кормили у постели кашей.

Но первые годы после свадьбы великий князь Василий Иванович и от новой жены Елены Глинской, как и от старой Соломонии Сабуровой, не имел детей. Только через три года (25 августа 1530 года) родился у них первый ребенок – Иван – это будущий царь Иван Васильевич Грозный, а потом вскоре и другой сын Юрий или Георгий.

Понятно после этого, как велика должна была быть радость великого князя и как, вследствие этого, он еще более и всецело отдался своей привязанности к Елене и своим маленьким детям. Любовь его к Елене выражалась уже тем, как мы сказали, что он решился на огромный для того времени подвиг – он брил бороду; нежность же его к детям, а особливо к первенцу Ивану, поразительно сквозит в каждом слове его писем к Елене, в этих драгоценных свидетельствах далекой старины, сохраненных временем:

Вот одно из этих писем:

«От великого князя Василия Ивановича всея Руси жене моей Елене.

Я здесь, дал Бог, милостью Божией и пречистой Его Матери и чудотворца Николы, жив до Божьей воли, здоров совсем, не болит у меня, дал Бог, ничто. А ты б ко мне и вперед о своем здоровье отписывала, и о своем здоровье без вести меня не держала, и о своей болезни отписывала, как тебя там Бог милует, чтоб мне про тебя было ведомо. А теперь я послал к митрополиту да и к тебе Юшка Шепая, а с ним послал в тебе образ – Преображение Господа нашего Иисуса Христа, да послал к тебе в этой грамоте запись свою руку, и ты б эту запись прочла, да держала ее у себя. А я, если даст Бог, сам, как мне Бог поможет, непременно к Крещенью буду на Москву. Писал у меня эту грамоту дьяк мой Труфанец, и запечатал я ее своим перстнем».

К сожалению, этой собственноручной записки Василия Ивановича в Елене время не пощадило – содержание её неизвестно.

У маленького Ивана показался, на шее веред [нарыв, гнойник], и вот великий князь опять пишет Елене:

«Ты мне прежде об этом зачем не писала? И ты б ко мне теперь отписала, как Ивана сына Бог милует, и что у него такое на шее явилось, и каким образом явилось, и бывает ли это у детей малых? Если бывает, то отчего бывает: с роду ли, или от иного чего? О всем бы об этом ты с боярынями поговорила и их выспросила, да ко мне отписала подлинно, чтоб мне все знать. Да и вперед чего ждать, что они придумают – и об этом дай мне знать, и как ныне тебя Бог милует и сына Ивана как Бог милует, обо всем отпиши.

Веред прорвался, – и вот опять заботливое послание к Елене. «И ты б ко мне отписала, теперь что идет у сына Ивана из больного места, или ничего не идет? И каково у него это больное место, опало или еще не опало, и каково теперь? Да и о том ко мне отпиши, как тебя Бог милует и как Бог милует сына Ивана. Да побаливает у тебя полголовы, и ухо, и сторона: так ты бы ко мне отписала, как тебя Бог миловал, не баливало ли у тебя полголовы, и ухо, и стороны, и как тебя ныне Бог милует? Обо всем этом отпиши ко мне подлинно».

Это значит, что у молодой жены мигрень – дамская болезнь, которую, по-видимому, и тогда знали.

Но вот сын Юрий заболел – и новое послание, хотя Юрий, по-видимому, был менее любим, чем Иван:

«Ты б и вперед о своем здоровье и о здоровье сына Ивана без вести меня не держала, и о Юрье сыне ко мне подробно отписывай, как его станет вперед Бог миловать».

Великий князь желает даже подробно знать, что кушают дети его от любимой жены: «Да и о кушанье сына Ивана вперед ко мне отписывай: что Иван сын покушает, чтоб мне было ведомо». – Все «сын Иван» на первом плане.

Но недолго был счастлив великий князь своей нежной привязанностью к молодой жене и к маленьким детям. Когда Ивану было только три года, великий князь тяжко занемог – открылась болячка на левом боку. Он был в это время вне Москвы. Больной, он боялся своим видом испугать нежно любимую жену. Но наконец, чувствуя, что умирает, он решился допустить ее к себе. Елена сильно плакала, металась, падала без чувств.

– Жена! перестань, не плачь, мне легче, не болит у меня ничего, благодарю Бога.

Елена утихла, пришла в себя.

– Государь великий князь! на кого меня оставляешь, кому детей приказываешь? – спрашивала она.

Великий князь распорядился, благословил детей – все боялся испугать их, хотел еще поговорить с Еленой, как ей жить после него, но от ее крика не успел ни одного слова сказать. Ее вывели – он поцеловал ее в последний раз.

За гробом мужа Елену везли в санях.

В числе последних предсмертных распоряжений великого князя хотя и не упоминается прямо о передаче правления землею вдове Елене, однако, видно, что самым доверенным при своей особе лицам – Михайле Юрьеву, князю Михайле Глинскому и Шигоне Поджогину – умирающий Василий приказывал, «как великой княгине быть без него и как к ней боярам ходить», – что и означало хождение с докладами по делам к Елене, как к правительнице, которая поэтому и должна была вместе с боярами «державствовать, устрояти и рассуждати».

– А ты бы, князь Михайло, за моего сына, великого князя Ивана, за мою великую княгиню Елену и за моего сына Юрья кровь свою пролил и тело свое на раздробление дал, – говорил умирающий, намекая на то, что, при малютках-князьях, Елене может предстоять борьба с братьями великого князя и быть может в этой борьбе пасть от них.

Борьба эта, действительно, тотчас же обнаружилась, но благодаря энергии окружавших Елену советников и стойкости самой Елены, борьба закончилась гибелью всех великокняжеских врагов.

Едва успели похоронить Ивана Васильевича, как Елене уже докладывали об измене одного из князей Шуйских, того самого Андрея, которого за несколько дней Елена освободила из тюрьмы, куда он был посажен ее мужем за отъезд к (великому) удельному князю Юрию, брату умершего Василия Ивановича.

Елена опять посадила его под стражу.

Опасаясь больше всего Юрия, бояре советовали Елене, чтоб она велела схватить и эту главу противной партии.

– Как будет лучше, так и делайте, – отвечала Елена.

Главнейшим влиятельным лицом при Елене был Михайло Глинский; но это продолжалось только несколько месяцев. Место его занял новый любимец правительницы, князь Иван Овчина-Телепень-Оболенсюй. Есть известия, что он сблизился с Еленою еще при жизни Василия Ивановича, что было весьма возможно по положению, какое занимала при Елене сестра Овчины-Телепня: сестра его, Аграфена Челядина, была мамка великого князя.

Глинского легко было погубить: его обвинили в отравлении Василия Ивановича и заключили под стражу. Под стражей он скоро умер.

После этого началось сильное давление на бояр со стороны Елены, опиравшейся теперь на сильную поддержку Овчины-Телепня-Оболенскаго, и бояре, которых не успели схватить, бежали из Москвы.

Посадив в заточение дядю своих маленьких детей, князя Юрия, Елена поторопилась лишить свободы и другого их дядю, князя Андрея.

После похорон брата, великого князя, он жил спокойно в Москве, а после «сорочин» – сороковой день после погребения великого князя – стал собираться в свой удел Старицу и просил Елену о прибавке городов к этому уделу. Елена не дала ему городов, а только подарила на память об умершем брате несколько коней, шуб, кубков.

Андрей был обижен этим и, недовольный, уехал в Старицу. Елене обо всем донесли; прибавили даже, что он боится, чтоб его не схватили. Елена послала разуверить его. Но князь старший не верил, и просил письменного удостоверения. Ему дали и удостоверение. Тогда он воротился в Москву, чтоб лично объясниться с Еленой.

При объяснениях, он говорил правительнице, что опасается опалы, что до него доходят уж об этом слухи.

– Нам про тебя также слух доходит, – говорила с своей стороны Елена: – что ты на нас сердишься. И ты б в своей правде стоял крепко, и многих людей не слушал, да объявил бы нам, что это за люди, чтоб вперед между нами ничего дурного не было.

Андрей не выдал никого, а только сказал, что, быть может, он ошибается, что ему так показалось.

Отъехав потом в Старицу, он продолжал сердиться на Елену, которой обо всем этом доносили. Доносили даже, что старицкий князь собирается бежать. Тогда Елена с умыслом послала звать его на совет относительно задуманной войны с Казанью. Андрей отозвался болезнью и просил присылки лекаря. Елена послала к нему лекаря Феофила, который, но возвращении из Старицы, доложил Елене, что у старицкого князя болезнь пустая – болячка на стегне, а между тем он лежит в постели.

Елена начала подозревать его, и вновь послала звать на совет. Тайно же велела разведать о князе и его замыслах. Андрей вновь отозвался болезнью. Послала в третий с настоянием – то же.

– Ты, государь, – отвечал через посла Андрей своему маленькому племяннику, как государю, а не Елене, его матери: – приказал к вам с великим запрещением, чтоб нам непременно у тебя быть, как ни есть: нам, государь, скорбь и кручина большая, что ты не веришь нашей болезни и за нами посылаешь неотложно, а прежде, государь, того не бывало, что нас к вам, государям, на носилках волочили. И я, от болезни и от беды, с кручины отбыл ума и мысли. Так ты бы, государь, пожаловал, показал милость, согрел сердце и живот мне, холопу своему, своим жалованьем, чтобы холопу твоему вперед было можно и надежно твоим жалованьем быть бесскорбно и без кручины, как тебе Бог положит на сердце.

Как ни отбивался старицкий князь, Елена захватила его вместе с его сторонниками и заключила под стражу. Через полгода он умер в тюрьме, а его сторонники были пытаны, биты кнутом, казнены торговою казнью, а иные повешены вдоль большой дороги к Новгороду на известном друг от друга расстоянии: Новгород принял было сторону князя старицкого против Елены.

Затем, в правление Елены следовали войны с Литвою, Крымом и Казанью. Насколько она лично руководила всеми этими делами – трудно сказать. Но несомненно, инициатива ее и влияние на бояр подкреплялись непосредственным влиянием и даже самовластием ее любимца Овчины-Телепня: помимо него и помимо Елены не проходило ни одно важное дело – все сосредоточивалось у Овчины, как у нравственного центра.

На Елене же, вмёсте с малолетним сыном, лежало и внешнее представительство, как на государыне.

Так, когда начались смуты в Казани и задумано было усмирение и покорение этого царства, Едена решилась освободить из заточения бывшего казанского царя хана Шиг-Алея, который еще со времени покойного великого князя сидел в московском полону на Белоозере, с своею женой.

Шиг-Алея освобождали затем, чтоб посадить опять на казанский престол и сделать послушным орудием Москвы.

Замечателен прием Шиг-Алея у Елены. Освобожденный из ссылки Шиг-Алей просил позволения представиться великому князю и правительнице. После представления у маленького Ивана, Шиг-Алей явился к его матери. Так как это было зимой (9 января 1536 г.), то казанский царь подъехал к дворцу Елены в санях. Его встретили у саней бояре с дьяками. В сенях встретил сам великий князь с боярами. Елена принимала его при такой обстановке, при какой обыкновенно принимали послов: она окружена была боярынями; по сторонам сидели бояре.

Шиг-Алей, войдя в палату, ударил челом в землю.

– Государыня великая княгиня Елена! – обратился к правительнице казанский царь с своею, замечательною по наивной простоте, речью: – Взял меня государь мой, князь Василий Иванович, детинку малого, пожаловал меня, вскормил как щенка и жалованьем своим великим жаловал меня как отец сына, и на Казани меня царем посадил. По грехам моим, казанские люди меня с Казани сослали, и я опять к государю своему пришел: государь меня пожаловал, города дал в своей земле, а я ему изменил и во всех своих делах перед ним виноват. Вы, государи мои, меня, холопа своего, пожаловали, проступку мне отдали, меня, холопа своего, пощадили и очи свои государские дали мне видеть. А я, холоп ваш, как вам теперь клятву дал, так по этой своей присяге до смерти своей хочу крепко стоять и умереть за ваше государское жалованье, так же хочу умереть, как брат мой умер, чтоб вину свою загладить.

Елена, отвечала ему:

– Царь Шиг-Алей! великий князь Василий Иванович опалу свою на тебя положил, а сын наш и мы пожаловали тебя, милость свою показали и очи свои дали тебе видеть. Так ты теперь прежнее свое забывай, и вперед делай так, как обещался, а мы будем великое жалованье и бережение к тебе держать.

Царь снова ударил челом в землю, его одарили – дали шубу и другие дары, и опустили на подворье.

Тогда пожелала видеть государские очи Елены и царица, жена Шиг-Алея, Фатьма-Салтан. Правительница приняла и Фатьму.

Ханшу также встретили у саней, но только уже боярыни. В сени вышла к ней сама правительница, поздоровалась и ввела в палату.

Когда, вслед затем, в палату вошел маленький Иван, казанская царица встала, ступила с своего места, а великий князь сказал ей «привет» – «табуг салам», а потом «карашевался» – поздоровался с нею. После «карашаванья» маленький Иван сел у матери на своем великокняжеском месте, по правую руку Фатьмы-Салтан; по обе стороны его уселись бояре, по сторонам Елены – боярыни. Фатьму-Салтан Елена пригласила в себе на обед, на котором присутствовал и маленький Иван с боярами. Отпуская из своей избы ханшу, которой Елена после обеда подносила чашу, она одарила ее на дорогу.

С именем правительницы Елены связываются все как внешние, так и внутренние государственный дела московского царства до самой возмужалости Ивана Васильевича, собственно до смерти Елены. Не останавливаясь на этих делах, так как они относятся к общей истории Русской земли, а не к личной деятельности Елены, мы укажем только, что, по ее распоряжению, в 1535 году изменена монетная система в московском царстве. При муже ее обнаружено было всеобщее искажение денег – обрезы и подмеси в монете: так из «гривенки» следовало выделывать 250 «денег», а между тем исказители обрезывали их до того, что из «гривенки» выходило таких обрезков до 500 и более, Исказителей монеты жестоко казнили – лили им в рот расплавленное олово, рубили руки. Елена приказала из «гривенки» чеканить 300 «денег», и, вместо изображения на «деньге» великого князя на коне с мечом, велела чеканить изображение князя с копьем в руке. Отсюда деньги получили название «копейных»; отсюда же произошла и наша «копейка».

До самой кончины Елены князь Овчина-Телепень-Оболенский оставался ее любимцем и главным советником: помимо него не докладывалось ни одно важное дело, – помимо него не решался действовать литовский гетман Радзивилл, когда искал мира с Москвою, – через него шли все «печалованья» у великого князя и его матери.

Но Елене недолго привелось править московским государством: 3 апреля 1538 года ее не стало. Современники положительно утверждают, что она была отравлена врагами. Елена умерла еще очень молодой – всего через 12 лет после своего замужества, пробыв вдовой и правительницей только пять лет.

Смерть Елены была большим торжеством для ее врагов, да и вообще для всей боярской партии, в голове которой стоял князь Василий Васильевич Шуйский; первым делом Шуйского было то, что на седьмой же день по кончине Елены он приказал схватить ОвчинуТелепня-Оболенскаго, его сестру Аграфену Челяднину и их сторонников.

Овчина умер с голоду и от тяжести оков; сестра его была сослана в Каргополь и там пострижена.

Неистовства бояр по смерти Елены не останавливались даже в присутствии великого князя-ребенка, который все видел и все потом припомнил боярам.

«По смерти матери нашей Елены, – писал он впоследствии Курбскому, когда тот бежал в Литву, – остались мы с братом Юрьем круглыми сиротами. Подданные наши хотение свое улучили, нашли царство без правителя: об нас, государях своих, заботиться не стали, начали хлопотать только о приобретении богатства и славы, начали враждовать друг с другом. И сколько зла они наделали! Сколько бояр и воевод, доброхотов отца нашего, умертвили! Дворы, села и имения дядей наших перенесли в большую казну, неистово пихали ногами ее вещи и спицами кололи, иное и себе побрали… Нас с братом Юрьем начали воспитывать как иноземцев или как нищих. Какой нужды не натерпелись мы в одежде и в пище! Ни в чем нам воли не было, ни в чем не поступали с нами там, как следует поступать с детьми. Одно припомню: бывало мы играем, а князь Иван Васильевич Шуйский сидит на лавке, локтем опершись о постель нашего отца, ногу на нее положить. А что сказать о казне родительской? Все расхитили… Из казны отца нашего и деда наковали себе сосудов золотых и серебряных и написали на них имена своих родителей, как будто бы это было наследственное добро; а всем людям ведомо – при матери нашей у князя Ивана Шуйского шуба была мухояровая зеленая на куницах, да и те ветхи: так если б у них было отцовское богатство, то чем посуду ковать, лучше б шубу переменить. Потом на города и села наскочили и без милости пограбили жителей» и т. д.

Так отозвалась слишком ранняя смерть Елены на Русской земле, пока Грозный царь был еще загнанным ребенком.

X. Анастасия Романовна Захарьина-Кошкина

В предыдущем очерке мы познакомились с некоторыми чертами из жизни маленького Ивана Васильевича, будущего Грозного: мы видели, как при матери его – Елене Глинской, к нему, еще четырехлетнему ребенку-государю, именем которого все делалось в московском государстве, могущественный дядя его, князь старицкий Андрей, относится униженно, называя себя «холопом» маленького государя, как этот ребенок по-царски принимает казанского царя Шиг-Алея, падающего перед ним на колени, и дарит его шубой, или же как по смерти Елены приближенные к нему вельможи держать своего государя-ребенка в загоне, плохо одевают и плохо кормят.

Но это продолжалось только до тех пор, пока царю-ребенку не исполнилось шестнадцать лет: это было 13 декабря 1546 года, через восемь лет после Елены Глинской.

В это время юный московский государь призывает к себе митрополита Макария и объявляет ему, что он возымел намерение жениться. Митрополит похвалил благое намерение государя-отрока, известил об этом бояр, отслужил с ними молебен в Успенском соборе и торжественно, в сопровождении князей и бояр, явился к великому князю.

Летописец говорит, что «выидоша от великого князя бояре радостны».

17 декабря Иван Васильевич вновь призвал к себе митрополита, князей и бояр, и обратился к ним с речью:

– Положив упование на милость Божию и Пречистой Его Царицы Богоматери, на молитвы и милость великих Его чудотворцев Петра, Алексея, Ионы, Сергия и всех святых русских чудотворцев, а у тебя, отца своего, благословясь, помыслил я жениться там, где благословит Бог и Пречистая Его матерь и чудотворцы русской земли. А сначала думал было я жениться в иных государствах, у какого-нибудь короля или царя, но теперь я эту мысль отложил и в чужих государствах жениться не хочу: оттого что после отца своего и матери остался я мал – приведу себе жену из иного государства, нравы у нас, пожалуй, будут разные, – что ж тогда будет между нами за житье? А потому, отче, хочу я жениться в своем государстве, на ком сподобит Бог, по твоему благословению.

Речь юного государя и добрые его намерения произвели такое впечатление, что все присутствовавшие плакали.

– Я грешный, благословляю тебя жениться там, где ты умыслишь по Божьей воле, – отвечал, между прочим, митрополит.

Бояре с своей стороны одобрили мысль государя.

После этого тотчас же по московскому государству разосланы были дьяки, окольничие и другие сановники искать для государя невесту – «смотреть у всех дочерей девок». Вместе с тем к иногородним князьям и боярским детям посланы были грамоты следующего содержания:

«Когда к вам эта наша грамота придет, и у которых из вас будут дочери девки, то вы бы с ними сейчас же ехали в город в нашим наместникам на смотр, а дочерей девок у себя ни под каким видом не таили б. Кто же из вас дочь девку утаит и к наместникам нашим не повезет, тому от меня быть в великой опале и казни. Грамоты пересылайте между собою сами, не задерживая ни часу».

Внимание наместников, смотревших царских невест, само собою разумеется, должно было быть обращено на красоту девицы, потому что это условие – «дородность», хороший цвет лица, хороший рост – как мы увидим ниже, ставилось на первом плане, когда Иван Васильевич впоследствии торжественно сватался за Екатерину, сестру короля польского, и за Марию Гастингс, племянницу английской королевы Елизаветы.

Всем помянутым условиям, как оказалось, отвечала Анастасия Романовна Захарьина-Кошкина, дочь вдовы Ульяны Федоровны Захарьиной-Кошкиной. Род Захарьиных-Кошкиных, восходивший до XIV века, считался вышедшим из Пруссии, в лице Андрея Ивановича Кобылы, которого производили из латышского племени, из рода первого будто бы латышского царя Видвунга.

Невеста, как видим, найдена была скоро, а еще скорее совершился брак молодых супругов, именно 3 февраля 1547 года. Митрополит, но случаю брачного торжества, сказал в Успенском соборе назидательное слово, а Москва, говорить летописец, долго ликовала: на всех сыпались дары, народу выставлялись обильные яства, нищих оделяли деньгами.

Но это ликованье скоро сменилось плачем: Москву постигло страшное бедствие: в три пожара, опустошительные до такой степени, что даже татарские погромы не могли сравниться в ужасами этих «пожигов» Москвы, столица московской земли выгорела почти до тла, и это было всего через несколько месяцев после царской свадьбы.

Молодые супруги оставили Москву. Анастасия все дни молилась. В молодом государе бедствие это произвело нравственный перелом, отразившийся на всей его последующей жизни.

Замечательно, что во время этих московских пожаров, в народе, без сомнения, по наущению недоброжелателей покойной Елены Глинской, вспыхнула ненависть к памяти этой женщины и вообще к ее роду.

Когда производили розыск о поджигателях и когда бояре спросили черных людей: «кто поджигал город?» – черные люди закричали:

– Княгиня Анна Глинская с своими детьми волхвовала: вынимала сердца человеческие да клала в воду, да тою водою, ездя по Москве, кропила – оттого Москва и выгорела.

Анна Глинская – мать Елены и бабка Ивана Васильевича, в счастью, была в это время не в Москве, а во Ржеве. Народная ярость обратилась тогда на ее сына Юрия, родного дядю Ивана Васильевича. Народ захватил и убил его в Успенском соборе, где спрятался этот несчастный брат Елены, выволок его труп из Кремля и бросил перед торгом, где обыкновенно казнили преступников. Обезумевший народ требовал и Анну, отыскал царя, шумел; но Иван Васильевич велел схватить главных крикунов и казнить: остальные толпы бунтовщиков разбежались.

Личность Анастасии вообще мало обрисовывается по оставшимся от того времени памятникам, хотя и в тех немногих чертах, которые уцелели от образа этой женщины, она представляется существом глубоко симпатичным. Иван Васильевич, имевший после нее до шести жен, никогда, по-видимому, не мог забыть своей первой привязанности, Анастасии, «своей юницы», как он называл ее в письме к врагу своему Курбскому. Летописец же говорит, «что предобрая Анастасия наставляла и приводила Иоанна на всякие добродетели».

Из других отрывочных известий, как бы мимоходом касающимся Анастасии, укажем следующие.

Теплая привязанность и совершенная вера в Анастасию высказывается у Ивана Васильевича тем, что собираясь в казанский поход и отъезжая на время в Коломну, царь дает своей молодой супруге широкий простор в делах благотворительности, позволяет ей освобождать людей из-под царской опалы, давать свободу заключенным, и т. д.

Когда к казанскому походу уже было все снаряжено и Иван Васильевич пришел прощаться с Анастасиею, «благочестивая царица уязвися нестерпимою скорбию и не можаше от ведишя печали стояти, и на мног час безгласна бывши, и плакася горько».

Когда торжествующий царь после казанского погрома возвращался в Москву со всею славою победителя сильного татарского царства, Анастасия предупредила приход своего мужа радостною вестью и увеличила его торжество: на дороге от Нижнего к Владимиру Ивана Васильевича встретил гонец, боярин Трахошот, который известил царя, что Анастасия родила своего первенца Димитрия.

Когда царь воротился уже в Москву, и, после торжественной встречи, приходит к царице, Анастасии, – говорить летописец, – «здравствует государю, челом бьет о избывшемся чудеси».

Но вскоре после казанского похода Иван Васильевич впадает в жестокую болезнь (1553 г.), которую летописец называет «тяжким огневым недугом», и Анастасия ставится этою болезнью в самое опасное положение: она является невинною жертвою придворных интриг, зависти, борьбы партий, недоброжелательства к её роду, и, без сомнения, она пала бы этой жертвой, если б Иван Васильевич не спасся от своей, казавшейся смертельною, болезни.

Вот в чем выразилось недоброжелательство бояр в отношении родных Анастасии, а, следовательно, и в отношении к ней самой и к ее первенцу-сыну:

У постели тяжко больного Ивана Васильевича начинаются споры о том, кому после него быть царем. Больной все это слышит. Даже любимцы его, которых он еще так недавно приблизил к себе, поднял на недосягаемую для простого подданного высоту, Сильвестр и Адашев, по-видимому отшатнулись от своего умирающего царя и от его «юницы» Анастасии. Все боялись, что Анастасии именно царь передаст управление царством до совершенного возраста сына, а вместо Анастасии и ребенка-царя будут управлять её родичи, братья Анастасии Захарьины-Кошкины. Нашелся и претендент в цари – это князь Владимир Андреевич Старицкий, сын того Старицкого удельного князя Андрея, царского дяди, который жаловался, что его больного хотят «волочить» к государю-ребенку «на носилках», и которого, за измену, погубила потом Елена.

– Ведь нами владеть Захарьиным (кричали бояре в комнате больного, и он все слышал) – так чем нам владеть Захарьиным, а нам служить государю молодому, будем лучше служить старому князю Владимиру Андреевичу.

Когда все спорили, молчал один Адашев, любимец царя. Но наконец заговорил и Адашев Федор, отец царского любимца Алексея.

– Тебе, государю, и сыну твоему, царевичу князю Дмитрию, крест целуем, – говорит он, – а Захарьиным, Даниле с братьею, нам не служить: сын твой еще в пеленках, а владеть нами будут Захарьины, Данила с братьею, а мы уж от бояр в твое малолетство беды видали многие.

Тогда Иван Васильевич, обратясь к тем, которые оставались верны ему и к Анастасии с сыном, сказал:

– Мне и сыну моему вы целовали крест на том, что будете нам служить; другие же бояре не хотят видеть сына моего на государстве: так если исполнится надо мною воля Божия и я умру – не забудьте, на чем мне и сыну моему крест целовали, не дайте боярам сына моего извести, бегите с ним в чужую землю, где Бог вам укажет.

А потом, обратясь к Анастасии, больной сказал:

– А вы, Захарьины, чего испугались? Или вы думаете, что бояре вас пощадят? Вы будете от них первыми мертвецами! Так вы лучше умрите за сына моего, и за его мать, а жены моей на поругание боярам не давайте.

Испуганные этими словами бояре все присягнули, даже князь старицкий и его мать княгиня Евфросинья, которая, однако, при этом «много речей бранных говорила». Да и не удивительно: муж ее погиб такою ужасною смертью по воле Елены, матери Ивана Васильевича.

Но царь выздоровел – и кому неизвестно, как жестоко отомстил всем за себя и за Анастасию.

В 1559-м году занемогла и Анастасия тяжкою, предсмертною болезнью. Иван Васильевич возил ее по всем святым местам, молился, давал в монастыри богатые вклады, если позволяли Сильвестр и Адашев – ничто не помогало. Он желал бы обратиться к лекарям за советами – Сильвестр и Адашев, всесильные его любимцы, окончательно овладевшие волей молодого государя, не позволяли ему этого, потому что невзлюбили Анастасию за какое-то резкое или неосторожное слово.

Вот в каких трогательных выражениях сам Иван Васильевич говорить об этих последних днях Анастасии, в письмах к Курбскому, жалуясь на недоброжелательство и жестокость к Анастасии Сильвестра и Адашева, на их самовластие:

«Заболею ли я, царица, или дети – все это, но вашим словам, было наказание Божие за наше непослушание к вам. Как вспомню этот тяжелый обратный путь из Можайска с больною царицею Анастасиею! За одно малое слово с ее стороны явилась она им (Сильвестру и Адашеву) непотребна, за одно малое слово ее они рассердились. Молитвы, путешествия по святым местам, приношение и обеты во святыне о душевном спасении и телесном здравии – всего этого мы были лишены лукавым умышлением; о человеческих же средствах, о лекарствах во время болезни и помину никогда не было».

Несмотря на всю кротость Анастасии, бояре не любили ее собственно потому, что боялись преобладания ее братьев, Захарьиных-Кошкиных. Бояре сравнивали Анастасию с Евдокиею, женою византийского императора Аркадия, гонительницей Иоанна-Златоуста, разумея под этим последним Сильвестра.

«На нашу царицу Анастасию, – говорит царь, – ненависть зельную воздвигше и уподобляюще ко всем нечестивым царицам… егда супротив зла вашего бысть».

Видно, однако, из этих последних слов Ивана Васильевича, что Анастасия не была безмолвной жертвой своих недоброжелателей: она им досадила и словом («сумное слово малое») и делом («супротив зла бысть»).

После поездки на богомолье, о котором говорить царь, Анастасия умерла. Это было 7 августа 1560 года.

Иван Васильевич подозревал, что она погибла от Сильвестра и его партии. В покаянной речи своей перед собором святителей Иван Васильевич, прося разрешения вступить в четвертый брак с Анною Колтовскою, говорить об Анастасии, что прожил с нею тринадцать с половиною лет; но, – прибавляет он, – «вражьим наветом и злых людей чародейством и отравами царицу Анастасию извели».

В какой мере Иван Васильевич опасался за жизнь и спокойствие Анастасии с детьми и как старался вперед оградить ее от врагов, видно из подробной записи, взятой им с своего соперника князя Владимира Андреевича Старицкого после рождения Анастайей второго сына Ивана. Вот к чему, между прочим, обязывался этою записью старицкий князь: «Если мать моя княгиня Евфросинья станет подучать меня против сына твоего, царевича Ивана, или против его матери, то мне матери своей не слушать и пересказать ее речи сыну твоему царевичу Ивану и его матери в правду, без хитрости. Если узнаю, что мать моя, не говоря мне, сама станет умышлять какое-нибудь зло над сыном твоим, царевичем Иваном, и над его матерью, над его боярами и дядьками, то мне объявить о там сыну твоему и его матери в правду, без хитрости, не утаить мне этого никак по крестному целованию. А возьмет Бог и сына твоего царевича Ивана и других детей твоих не останется, то мне твой приход весь исправить твоей царице, великой княгине Анастасии».

Но видно, что этого обязательства он не исполнил или по отношению к Анастасии, е или относительно ее детей: княгиня Евфросинья, всегда говорившая много «бранных речей», была пострижена, а сын её, Владимир Андреевич Старицкий, казнен.

Курбский, однако, ограждает невинность недоброжелателей Анастасии, называет клеветой молву, будто Анастасию погубил Сильвестр и его друзья, и сочинителями этой клеветы называет Захарьиных-Кошкиных.

«Егда цареви жена умре, – говорить он, – Захарьевы реша, аки бы очаровали ее оные мужи (Свльвестр и Адашев), подобно чему сами искусны и во что веруют, сие на святых мужей и добрых возлагали. Царь же буйства исполнився, абие им веру ял».

Сильвестр и Адашев, узнав будто бы об этом «буйстве царя по поводу подозрения в отравлении Анастасии, посылали ему неоднократное «епистолии», чтобы он приказал расследовать это дело и обсудить. «Епистолий» этих, будто бы, Захарьины не допускали к царю, как равно не допускали и самих сочинителей эпистолий – Сильвестра и Адашева.

– Аще, – говорили будто бы царю Захарьины-Кошкины, – припустили их к себе на очи, очаруют тебя и детей твоих, а к тому любяше их к все твое воинство и народ нежели тебя самого; побиют тебя и нас камением. Аще ли и сего не будет, обвяжут тя паки и покорять тя паки в неволю себе.

Вообще же смерть Анастасии – дело очень темное.

Впоследствии Иван Васильевич прямо писал Курбскому, что они, враги его, отняли у него Анастасию: «А с женою вы меня про что разлучили? Только бы у меня не отняли юницы моея, ино бы кровавы жертвы не было» (т. е. всех тех жестокостей, которыми полна остальная, страшная жизнь Грознаго).

В день похорон Анастасии, – говорит летописец, – «вси нищие а убозии со всего града приидоша на погребение не для милостыни»: – это действительно, замечательная похвала покойнице.

XI. Еще жены Грозного – законные и морганатические: Марья Темрюковна-черкешенка, Марфа Васильевна Собакина, Анна Колтовская, Марья Долгорукая, Анна Васильчинова, Василиса Мелентьева

Царь Иван Васильевич Грозный, по смерти первой супруги своей, царицы Анастасии Романовны, возымёв намерение вступить во второй брак, для того, чтобы вторая супруга могла, вместо родной матери, воспитать маленьких детей его, оставленных рано умершею Анастасиею, – стал искать себе невесту, не задаваясь уже мыслью жениться исключительно на девушке из своего собственного государства, а взять хотя бы и из иных земель.

В то время, по смерти польского короля Станислава-Августа, в польской земле оставалась невестою сестра его, королевна Екатерина, и царь Иван Васильевич, отчасти по политическим расчетам, решился жениться на польской королевне.

Он спросил у митрополита – позволителен ли будет этот брак, так как тетка Грозного, Елена Ивановна, была замужем за дядей искомой царем невесты Екатерины, за великим князем литовским и королем польским Александром, – и митрополит нашел этот брак позволительным.

Тотчас же обсуждено было, как жить в Москве будущей невесте царя до перехода в православие: решено было, что на сговоре боярам с польскими панами о крещении не поминать, а начнут говорить паны, чтоб оставаться невесте в римском законе, то отговаривать их от этого, указывая на княгиню Софью Витовтовну и на сестру Ольгерда, бывшую за князем Владимиром Андреевичем серпуховским, который крещены были в православие; а не согласятся паны, то и дела не делать.

В Польшу отправлен был послом и сватом Федор Сукин.

«Едучи тебе дорогою до Вильны, – наказано было Сукину, – разузнавать накрепко про сестер королевских, сколько им лет, каковы ростом, как тельны, какова которая обычаем, и которая лучше? Которая из них будет лучше, о той тебе именно и говорить королю. Если больше 25-ти лет, то о ней не говорить, а говорить о меньшой; разведывать накрепко, чтоб была не больна и не очень суха; будет которая больна или очень суха или с каким-либо другим дурным обычаем, то об ней не говорить – говорить о той, которая будет здорова и не суха и без порока. Хотя бы старшей было и более 25-ти лет, но если она будет лучше меньшей, то говорить о ней. Если нельзя будет доведаться, которая лучше, то говорить о королевнах безымянно, и если согласятся выдать их за царя и великого князя, то тебе непременно их видеть, лица их написать и привезти к государю. Если же не захотят показать тебе королевен, то просить парсон (портретов) их написанных».

Посол допытался, что младшая Екатерина лучше других, и начал сватовство. Паны отвечали, что, по разным политическим соображениям, дело это не может сделаться без императора австрийского и других королевских приятелей, что нужно с ними об этом сослаться.

– Мы видим из ваших слов нежелание вашего государя приступать к делу, если он такое великое дело откладывает вдаль, – сказал Сукин.

Вскоре, однако, король Сигизмунд объявил Сукину и другим послам, что он согласен на предложение царя Ивана Васильевича. Тогда послы просили позволения ударить челом будущей невесте своего государя.

– И между молодыми (незнатными) людьми не водится, – отвечали на это паны, – чтобы не решивши дела, сестер или дочерей давать смотреть.

– Не видавши нам государыни королевны Катерины и челом ей не ударивши, что, приехав, государю своему сказать? – возражали послы. – Кажется нам, что у государя вашего нет желания выдать сестру за нашего государя!

– Есть желание, – отвечала паны: – но польские люди не позволят ее видеть, а можно видеть ее тайно, когда пойдет в костел.

Московские послы поспорили, но потом согласились.

Дело, это, впрочем, тогда ничем не кончилось, потому что поляки хотели воспользоваться этим браком для своих политических целей.

Екатерина скоро вышла замуж за Иоанна («Ягана» по-русски), герцога Финляндского, сына Густава-Вазы и брата шведского короля Эриха («Ерика»). Во время последовавшей затем войны между Иоанном и Эрихом, Иоанн был взять в плен и заключен в темницу.

Тогда полупомешанный Эрих начал предлагать царю Ивану Васильевичу выдать за него жену Иоанна, Екатерину – от живого мужа.

Явились московские послы сватать ее. Но пока послы собирались, муж Екатерины оказался уже на свободе, потому что сумасшедший Эрих его выпустил из заключения, и теперь ему самому казалось, что он в заточении. Послы ждали целый год, боясь не выполнить приказа царя. Им говорили шведские вельможи, что выдать замуж свою королеву Екатерину от живого мужа они не могут, что дело это богопротивно и бесславно. Послы отвечали:

– Государь наш берет у вашего государя сестру польского короля Катерину для своей царской чести, желает повышения над своим недругом и над недругом вашего государя, польским королем.

Послы ждут. Их под разными предлогами хотят удалить – они не едут, говорят: «везите силой, а сами не смейте. Раз приходить к ним посланец от Эриха – «детинка молод, королевский жилец»: сумасшедший король просит, чтоб московские послы взяли его с собой в Москву, укрыли бы от вельмож, его врагов.

После Эрих говорил послам:

– Я велел то дело (сватовство) посулить в случае, если Ягана (Иоанна) в живых не будет. Я с братьями, и с польским королем, и с другими пограничными государями со всеми в недружбе за это дело. А другим всем чем я рад государю вашему дружить и служить: надежда у меня вся на Бога да на вашего государя. А тому как статься, что у живого мужа жену взять?

Скоро несчастного Эриха ссадили с престола. Королем стал Иоанн. Во время смуты в Стокгольме русских послов ограбили.

После этого в Москву явились шведские послы. Им сказали:

– Если Яган король и теперь польскаго короля сестру, Катерину королевну, к царскому величеству пришлет, то государь и с Яганом королем заключит мир по тому приговору, как сделалось с Ериком королем: с вами о королевне Катерине приказ есть ли?

Шведские послы сказали, что нет. Им отвечали, что их сошлют в Муром – и сослали.

Раздражение дошло до крайних пределов как со стороны Москвы, так и со стороны Швеции.

Вот что Грозный писал по этому случаю шведскому королю:

«Скипетродержателя российского царства грозное повеление с великосильною заповедью!

Послы твои уродственным обычаем нашей степени величество раздражили; хотел я за твое недоуметельства гнев свой на твою землю простреть; но гнев отложили на время, и мы послали к тебе повеление, как тебе степени нашей величество умолить. Мы думали, что ты и шведская земля в своих глупостях сознались уже; и ты точно обезумел, до сих пор от тебя никакого ответа нет, да еще выборгский твой приказчик (!) пишет, будто степени нашей величество сами просили мира у ваших послов! Увидишь нашего порога степени величество прошение этою зимою: не такое оно будет, как той зимы! Или думаешь, что по-прежнему воровать шведской земле, как отец твой через перемирье Орешек воевал? Что б тогда досталось шведской земле? А как брат твой обманом хотел отдать нам жену твою Катерину, а его самого с королевства сослали! Осенью сказали, что ты умер, а весною сказали, что тебя сбили с государства! Сказывают, что сидишь ты в Стекольне (Стокгольме) в осаде, а брат твой Ерик к тебе приступает. И то уж ваше воровство все наружу, опрометываетесь точно гады разными видами», и так далее: все в тех же сильных выражениях.

Шведский король отвечал на это письмо бранью. Грозный шлет ему реплику:

«Что в твоей грамоте написано лаянье, на то ответ после. А теперь своим государским высокодостойнейшей чести величества обычаем подлинный ответ со смирением (!) даем: во-первых, ты пишешь свое имя впереди нашего – это непригоже, потому что нам цесарь римский брат и другие великие государи, а тебе им братом назваться невозможно, потому что шведская земля тех государств чести ниже. Ты говоришь, что шведская земля отчина отца твоего: так дай нам знать, чей сын отец твой Густав и как деда твоего звали и на королевстве был ли, и с которыми государями ему братство и дружба была, укажи нам это именно и грамоты пришли. То правда истинная, что ты мужичьего рода. Мы просили жены твоей Екатерины затем, что хотели отдать ее брату ее, польскому королю, а у него взять лифляндскую землю без крови; нам сказали, что ты умер, а детей после тебя не осталось: если б мы этой вашей лжи не поверили, то жены твоей и не просили. Мы тебя об этом подлинно известили; а много говорить об этом не нужно; жена твоя у тебя, никто ее не хватает. И так ты для одного слова жены своей крови много пролил напрасно, и вперед об этой безлепице говорить много не нужно, а станешь говорить, то мы тебя не будем слушать. А что ты нам писал о брате своем, Ерике, что мы для него с тобою воюем – так это смешно: брат твой Ерик нам не нужен; ведь мы к тебе ни с кем не приказывали и за него не заговаривали: ты безделье говоришь и пишешь, никто тебя не трогает с женою и с братом, ведайся себе с ними как хочешь. Спеси с нашей стороны никакой нет – писали мы по своему самодержавству, как пригоже… Если б у вас совершенное королевство было, то отцу твоему архиепископ и советники и вся земля в товарищах не были бы; послы не от одного отца твоего, не от всего королевства шведского, а отец твой в головах точно староста в волости… В прежних хрониках и летописцах писано, что с великим государем самодержцем Георгием-Ярославом на многих битвах бывали варяги, а варяги – немцы, и если его слушали, то его подданные были. А что просишь нашего титула и печати, хочешь нашего покорения – так это безумие: хотя бы ты назвался и всей вселенной государем, но кто ж тебя послушает!»

Это что называется – «ответ со смирением».

Тем сватовство на Екатерине и кончилось.

Между тем, пока продолжалось это оригинальное сватовство, а одновременно полемика на бумаге и война на деле с шведским королем, Грозный успел жениться во второй раз: второю супругою его была дочь пятигорского черкесского князя Темрюка, которая была крещена перед браком с московским царем, а в крещении нарекли се Мариею.

Это было в 1561 году.

Восемь лет жил Иван Васильевич с Марией Темрюковной; но современники ничего не сохранили вам о личности этой царицы-черкешенки и об отношениях ее к своему державному супругу. Известно только из слов самого царя, обращенных им к собору святителей перед вступлением Грозного в четвертый брак с Анною Колтовскою, что Мария-Черкешенка «вражьим коварством отравлена была», как в добродетельная Анастасия.

В 1571 году Грозный задумал жениться в третий раз.

«Подождав немало время (после смерти Марии Темрюковны), захотел я вступить в третий брак, с одной стороны для нужды телесной, с другой для детей, совершенного возраста не достигших, – говорил Иван Васильевич перед тем же собором святителей: – поэтому идти в монахи не мог; а без супружества в мире жить соблазнительно: избрал я себе невесту, Марфу, дочь Василия Собакина».

Слёдовательно, в избрании невесты снова должен был повториться тот же способ, какой употреблен был при избрании первой супруги царя, Анастасии Романовны Захарьиной-Кошкиной. Из нескольких тысяч русских девушек достойнейшею оказалась дочь новгородского купца Собакина, Марфа.

В невестах уже Марфа тяжко занемогла. Думали, что ее испортили родные тех девушек, княжон и боярышень, которых царь не избрал себе в супруги, ради красоты и достоинств купеческой дочери.

На этой свадьбе посаженным отцом был младший сын жениха-отца, царевич Федор Иванович, а старший сын, царевич Иван, был уже помолвлен женихом в это время.

«Но, – говорил впоследствии сам царь, – враг воздвиг ближних многих людей враждовать на царицу Марфу, и они отравили ее еще когда она была в девицах: я положил упование на всещедрое существо Божие и взял за себя царицу Марфу в надежде, что она исцелится; но была она за мною только две недели, и преставилась еще до разрешения девства. Я много скорбел и хотел облечься в иноческий образ, но, видя христианство распленяемо и погубляемо, детей несовершеннолетних, дерзнул вступить в четвертый брак».

Вот все, что известно об этой бедной девушке, погибшей потому, что она слишком высоко поднялась из простой купеческой семьи.

В начале 1572 года, т. е. через нисколько месяцев после смерти царицы-девушки Марфы Васильевны Собакиной, Грозный решился на четвертый брак, запрещенный церковью.

Созван был собор святителей – митрополит, архиепископы, епископы, архимандриты, игумены, которых царь смиренно молил о разрешении ему четвертого брачного союза. Избранная им невеста была Анна Колтовская.

– Женился я первым браком на Анастасии, дочери Романа Юрьевича, – говорил царь перед лицом собора: – и жил с нею тринадцать лет с половиною; но вражьим наветом и злых людей чародейством и отравами царицу Анастасию извели. Совокупился я вторым браком, взял за себя из черкас пятигорскую девицу и жил с нею восемь лет; но и та вражьим коварством отравлена была. Подождав немало время, захотел я вступить в третий брак, с одной стороны, для нужды телесной, с другой – для детей, совершенного возраста не достигших, потому что идти в монастырь не мог, а без супружества в мире жить соблазнительно: избрал я себе невесту, Марфу, дочь Василия Собакина; но враг воздвиг ближних моих людей враждовать на царицу Марфу, и они отравили ее еще когда она была в девицах: я положил упование на всещедрое существо Божие, и взял за себя царицу Марфу в надежде, что она исцелится; но была она за мною только две недели и преставилась еще до разрешения девства. Я много скорбел, и хотел облечься в иноческий образ, но, видя христианство распленяемо и погубляемо, детей несовершеннолетних, дерзнул вступить в четвертый брак».

Видя такое смирение и великое моление царя, все плакали. Собравшись потом в Успенском соборе, святители положили: «простить и разрешить царя ради теплого умиления и покаяния, и положить ему заповедь не входить в церковь до Пасхи;, на Пасху в церковь войти, меньшую дору и пасху вкусить, потом стоять год с припадающими; по прошествии года ходить к большей и к меньшей доре; потом год стоять с верными, и как год пройдет, на Пасху причаститься святых тайн; со следующего же 1573 года разрешить царю владычным по праздникам владычным и богородичным вкушать богородичный хлеб, святую воду и чудотворцевы меды; милостыню государь будет подавать сколько захочет. Если государь пойдет против своих неверных недругов за святыя Божии церкви и за православную веру, то его от епитимии разрешить: архиереи и весь освященный собор возьмут ее тогда на себя. Прочие же, от царского синклита до простых людей, да не дерзнуть на четвертый брак; если же кто по гордости и неразумию вступит в него, тот будет проклят».

Какова была жизнь царя с новой супругой – мы не знаем; только через три года Анна Колтовская заключилась в монастыре.

Следуют затем морганатические жены Ивана Васильевича – не венчанные с ним, а потому и не называвшиеся царицами: это были – Марья Долгорукая, Анна Васильчикова и Василиса Мелентьева.

О первой из них известно только то, что Грозный женился на ней 11 ноября 1573 года. Можно предполагать, что Марья Долгорукая была взята Иваном Васильевичем еще при жизни своей четвертой супруги Анны Колтовской и даже до заточения ее в монастырь, так как известно, что Колтовская находилась при Грозном три года, с начала 1572, а с 1573 года собор разрешал ему только по праздникам вкушать богородичный хлеб, святую воду и чудотворцевы меды.

Жизнь Марьи Долгорукой окончилась на второй день после брака: Грозный, узнав, что его невеста прежде супружества потеряла девство, приказал «затиснуть» ее в колымагу, повезти на бешеных конях и опрокинуть в воду.

Василиса Мелентьева также недолго пользовалась привязанностью царя: она была жертвой ревности Грозного. Известное предание об этой женщине, послужившее сюжетом для драмы г. Островского мы считаем излишним здесь приводить.

XII. Мария Федоровна Нагих, последняя супруга Грозного

В сентябре 1580 года в Александровской слободе происходило восьмое и последнее брачное торжество у царя Ивана Васильевича Грозного.

Московский царь женился на дочери своего боярина Федора Федоровича Нагого, Марье Федоровне.

Многознаменательно и странно было это брачное торжество: посаженым отцом у отца-жениха был опять младший сын, царевич Федор; посаженой матерью – жена его, невестка Грозного, сестра Годунова Ирина; другой сын жениха-отца, царевич Иван – тысяцким; дружками – князь Василий Иванович Шуйский и Борис Годунов – оба будупце цари московские! Старший сын Грозного, царевич Иван, потому был обойден в брачном торжестве первым местом – не занимал место посаженного отца у своего отца-жениха, что сам не был уже мужем первой жены, а женихом второй.

Через год после этого брака, у царя Ивана Васильевича от царицы Марьи Федоровны Нагих родился сын. Несмотря на это, а равно и на то, что царица Марья Федоровна вскоре оказалась вторично беременною, Грозный, по политическим соображениям, отправил в Англию посольство как для заключения с английскою королевою Елизаветою торгового трактата, так и с целью сватовства за себя племянницы Елизаветы, Марии Гастингс.

Сватовство это началось таким образом:

Для заключения торгового трактата с московским государством, английская королева Елизавета прислала к московскому царю своего медика Роберта Якоби, с любезным извещением, что хотя Якоби – ее собственный доктор и она в нем очень нуждается, однако, из любви к своему брату, московскому дарю, посылает к нему Якоби.

У Якоби царь Иван Васильевич спрашивал: нет ли в Англии для него невесты – вдовы или девицы. Якоби отвечал, что есть – Мария Гастингс, дочь графа Гонтингдома, племянница королеве по матери.

Царь, узнав это, приказал подробнее расспросить Якоби о «девке», и поручил это дело Богдану Вольскому и брату своей последней супруги, царицы Марии Федоровны, Афанасию Нагому.

Расспросы были настолько благоприятны, что в августе 1582 года дворянин Федор Писемский отправлен был в Англию сватом.

– «Ты бы, – должен был говорить посол английской королеве, по указу: – сестра наша любительная, Елизавета королевна, ту свою племянницу нашему послу Федору показать велела и персону б ее к нам прислала и на доске и на бумаге для того; будет она пригодится к нашему государскому чину, то мы с тобою, королевною, то дело станем делать, как будет пригоже».

Писемский должен был взять портрет и «меру роста» невесты, рассмотреть хорошенько: дородна ли королевна, бела или смугла, узнать, каких она лет, как приходится самой королеве в родстве, кто ее отец, есть ли у нее братья и сестры.

Если скажут, что царь де Иван Васильевич женат, то послу отвечать:

«Государь наш по многим государствам посылал, чтоб по себе приискать невесту, да не случилось, и государь взял за себя в своем государстве боярскую дочь не по себе; и если королевнина племянница дородна и такого великого дела достойна, то государь наш, свою оставя, сговорит за королевнину племянницу».

Писемский должен был объявить в Англии, что невеста обязывается принять греческий закон, равно как и ее свита, которая будет жить во дворе, а те, которые с нею придут и будут жить вне двора, могут оставаться в своей религии; «только некрещеным-де жить у государя и государыни на дворе ни в каких чинах не пригоже».

Писемский явился в Англию. После переговоров с министрами королевы о торговом трактате, московский посол заговорил о сватовстве; ответ королевы был таков:

– Любя брата своего, вашего государя, – говорила Елизавета, – я рада быть с ним в свойстве; но я слышала, что государь ваш любит красивых девиц, а моя племянница некрасива и государь ваш навряд ее полюбить. Я государю вашему челом бью, что, любя меня, хочет быть со мною в свойстве, но мне стыдно списать портрет с племянницы и послать его к царю, потому что она некрасива, да и больна, лежала в оспе, лицо у нее теперь красное, ямоватое; такой, как она теперь есть, нельзя с неё списывать портрета, хотя давай мне богатства всего света.

Посол согласился ждать, пока королевна Мария поправится от оспы.

В Англии между тем узнали, что от супруги московского царя родился второй сын, царевич Димитрий, и английские министры заметили об этом московскому послу. Писемский послал сказать министрам, чтоб королевна таким ссорным речам не верила: лихие люди ссорят, не хотят-де видеть доброго дела между ею и государем».

Только в мае 1583 года послу показали невесту в саду, чтоб он хорошенько мог рассмотреть ее.

Рассмотрев невесту, Писемский доносил в Москву: королевнина племянница «ростом высока, тонка, лицом бела, глаза у нее серые, волосы русые, нос прямой, пальцы на руках тонкие и долгие».

После смотрин Елизавета спросила Писемского.

– Думаю, что государь ваш племянницы моей не полюбить: да и тебе, я думаю, она не понравилась?

– Мне показалось, что племянница твоя красива: а ведь дело эта становится судом Божьим, – отвечал Писемсшй.

Когда, после этого, Писемский возвратился в Россию, то с ним англичане отправили посла своего Боуса. Он должен был вымогать у России позволение, чтоб английские купцы получили исключительное право беспошлинно торговать с Россией. Он же должен был искусно отклонить брак Грозного на искомой им невесте, потому что Марья Гастингс напугана была известиями о характере жениха.

После переговоров с Боусом о торговле, началась речь и о сватовстве.

Царь спросил посла: согласна ли королева на его предложение.

– Племянница королевнина, княжна Мария, – отвечал Боус: – по грехам, больна: болезнь в ней великая, да думаю, что и от своей веры она не откажется: вера ведь одна христианская.

– Вижу, что ты приехал не дело делать, а отказывать, – сказал царь: – мы больше с тобою об этом деле и говорить не станем – дело это началось от задора лекаря Роберта.

Боус испугался.

– Эта племянница всех племянниц королеве дальше в родстве, – заговорил он: – да и некрасива; а есть у королевы девиц с десять ближе нее в родстве.

– Кто же это такие? – спросил Грозный.

– Мне об этом наказа нет, а без наказа я не могу объявить их имена, – отвечал Боус.

– Что же тебе наказано? – снова спросил царь. – Заключить договор, как хочет Елизавета королевна, нам нельзя.

Посла отпустили. Через доктора Якоби он снова просил позволения говорить с царем наедине. Ему позволили.

На следующий день царь спросил у Боуса, что же он намерен сказать?

– За мною приказа никакого нет, – отвечал Боус: – о чем ты, государь, спросишь, то королева велела мне слушать, да те речи ей сказать.

– Ты наши государств обычаи мало знаешь, – сказал Грозный: – так говорить посол может только с боярами, бояре с послами и спорят, кому наперед говорить: нам с тобою не спорить, кому наперед говорить. Вот если бы ваша государыня к нам приехала, то она могла бы так говорить. Ты много говоришь, а к делу ничего не приговоришь. Говоришь одно, что тебе не наказано; а нам вчера объявил лекарь Роберт, что ты хотел с нами говорить наедине: так говори, что ты хотел сказать?

– Я лекарю этого не говорил, – запирался Боус: – а у которых государей я бывал в послах прежде, у французского и у других государей, и я с ним говорил о всяких делах наедине.

– Что с тобою сестра наша наказала про сватовство, то и говори, – заметил царь: – а нам не образец французское государство, у нас не водится, чтоб нам самим с послами говорить.

– Я слышал, что государыня наша Елизавета королева мимо всех государей хочет любовь держать к тебе, а я хочу тебе служить и службу свою являть, – говорил растерявшийся Боус.

– Ты скажи именно, кто племянницы у королевы, девицы, и я отправлю своего посла их посмотреть и портреты снять, – настаивал Грозный.

– Я тебе в этом службу свою покажу, и портреты сам посмотрю, чтоб прямо их написали, – говорил Боус.

Иван Васильевич отослал его говорить с боярами.

Те тоже спросили – кто такие девицы королевны, о которых он говорил.

– Я про девиц перед государем не говорил ничего, – увертывался Боус. Его уличили в запирательстве.

– Я говорил о девицах, – признался несчастный посол: – только со мною об этом приказу нет. Государю я служить рад, только еще время моей службы не пришло.

На том пока и кончили – без всякой пользы для сватовства.

Наконец, еще раз Иван Васильевич позвал к себе английского посла, и решительно спросил – какой же дан ему наказ?

– Ничего не наказано, – отвечал Боус.

– Неученый ты человек! – с сердцем сказал Грозный: – как к нам пришел, то посольского дела ничего не делал… Говорил ты о сватовстве, одну девицу не хулил, о другой ничего не сказал. Но безымянно кто сватается?

Боус не нашелся что отвечать, и стал жаловаться на дьяка Щелкалова, что корм ему дает дурной – вместо кур и баранов дает ветчину, а он к такой пище не привык.

Щелкалова удалили от сношений с Боусом. Кормовщиков посадили в тюрьму. Дело не двигалось.

Но Иван Васильевич послал Богдана Бельского объясниться с Боусом, смягчить выражение – «неученый человек». Посол отвечал, что он говорил только то, что ему приказано.

Так и кончилось это неудачное сватовство; да оно было бы уж и бесполезно.

Через нисколько месяцев после этого сватовства царь Иван Васильевич Грозный скончался (17 марта 1584 года). Он умер от страшной болезни: живое тело его гнило внутри и пухло снаружи; в момент неожиданно постигшей его смерти, царь, говорят, играл в шашки – и рассердился.

Царица Марья Феодоровна осталась вдовою с маленьким сыном царевичем Димитрием, а на престоле московском посажен был всенародною волею больной и телом и умом старший брат Димитрия, сын первой супруги Ивана Васильевича Анастасии Романовны, Феодор Иванович.

Вдовствующую царицу и всех ее родичей Нагих обвинили в какой-то неведомой измене. Борис Годунов, царский шурин – так как сестра его Ирина была замужем за царем Феодором Ивановичем – пользуясь болезненностью и неспособностью к делам царя, управлял государством самовластно, и ему нужно было обвинить Нагих, чтобы, вместе с матерью царевича Димитрия, будущего царя Московского, удалить из Москвы и этого маленького, но могущественного соперника своего: их удалили в Углич. У царевича Димитрия и его матери-царицы Марьи был в Угличе свой двор, своя прислуга. Ребенок-царевич был постоянно на глазах у матери: она постоянно боялась за него, подозревала, что у ребенка есть сильные и опасные враги – и рассудок и сердце матери чуяли этих врагов. Ребенок иногда игрывал на дворе со сверстниками «жильцами».

15-го мая 1591 года, играя на дворе с детьми-сверстниками своими в «тычку» (игра по образцу свайки, в ножи, бросая ими в пол или землю), больной, припадочный царевич, говорят, упал на нож, бывший у него в руках, и сам себя зарезал. Другие говорили, что его зарезали клевреты Годунова. Это, впрочем, не касается нас прямо. Как бы то ни было, но у матери, царицы Марьи, сына и царевича «не стало».

Об этих страшных минутах в жизни царицы Марьи (о которой мы исключительно и говорим) известно только следующее:

Была обеденная пора. Царица Марья находилась в своих покоях. Ее ребенок царевич пошел на двор, со своею кормилицею Ориною Ждановой Тучковою и мамкою Василисою Волховою, играть в «тычку» с детьми-«жильцами».

Скоро на дворе раздался крик:

– Царевича не стало!

Когда царица Марья выбежала на этот крик, то Орина Тучкова держала на руках уже мертвого ребенка. В исступлении царица начала бить поленом мамку царевича Василису Волохову. Ударили в набат. Сбежался народ. Прибежали и братья царицы Нагие. Царица кричала, что царевича зарезали: сын мамки Василисы, Осип Волохов, Никита Качалов и Битяговские. Началась народная расправа: подозреваемых побили каменьями.

Мать сама перенесла мертвого ребенка прямо в церковь.

Через два дня царица велела схватить еще юродивую женку, которая иногда ходила во дворец, и убить ее за то, что юродивая будто бы портила царевича.

Было потом следствие в Угличе. Его производил, по приказанию Годунова, князь Василий Шуйский, будущий царь московский. Говорят, в угоду Годунову, он так произвел следствие, что царевич признан был зарезавшимся в припадке падучей болезни.

Царица Марья и родные ее Нагие обвинены были в недостаточном смотрении за царевичем, хотя царица, будто бы, после и признавалась, что ее братья Нагие согрешили – напрасно убили Битяговско-го, подозревая, что он зарезал царевича, и просила, будто бы, довести до государя челобитье о царском милосердии к ее братьям, которых она именовала бедными червями.

Как бы то ни было, но царицу Марью, за несмотрение за сыном и за убийство невинных Битяговских с товарищами, велено было постричь в инокини под именем Марфы, с ссылкою в Судин монастырь на Выксе, около Череповца. Родных ее тоже разослали по городам в ссылку. Весь Углич сослали в Сибирь и заселили город Пелым. Даже колокол, звонивший набат, сослали в Сибирь.

Вот все, что из этого смутного события известно собственно о царице Марье Федоровне: последняя супруга Грозного потеряла единственного своего сына, будущего государя московской земли, и сидела в заточении на Выксе, под иноческим клобуком и под именем старицы Марфы.

Через 13 лет после этих, конечно самых страшных и самых ужасных в жизни матери, старицы Марфы, событий, к ней в келью дошел слух, что зарезанный сын её, царевич Димитрий, жив, что он идет на Москву. Другие говорили, что это не царевич, а какой-то беглый чернец, Гришка Отрепьев, колдун, чернокнижник, а скорей – никому «неведомый» человек.

Русская земля замутилась. Неведомый Димитрий идет на Россию – войска и народ признают его за настоящего Димитрия-царевича; смертельный враг старицы Марфы Годунов, бывший уже давно царем и сидевший на том троне, на котором должен был бы сидеть её сын Димитрий, – погибает страшною смертью перед призраком ее сына. Погибает и следующий царь – сын этого царя Бориса, Федор.

Перед смертью царь Борис шлет послов к инокине Марфе. Ее везут в Москву, в Новодевичий монастырь. К ней является сам царь вместе с патриархом. Что они говорили со старицей Марфой – неизвестно; но только тотчас же разосланы были по всем землям и городам царские грамоты, что появившийся в Польше неведомый, называющий себя царевичем Дмитрием – не царевич, что царевич давно зарезался в Угличе, почти на глазах у матери, инокини Марфы, тогда еще царицы Марфы, но что явившийся неведомый человек – Гришка Отрепьев.

Старицу Марфу опять отвозят на Выксу.

Но старица Марфа слышит, что по всём городам русского царства уже присягают ей, старице Марфе, и ее сыну царевичу Димитрию, тому, холодное мертвое тело которого она держала на руках и снесла сама в церковь, а потом похоронила и оплакала – оплакивала уже ровно 14 лет.

А если это в самом деле он? Как должно было дрогнуть сердце матери… Она узнает его.

20 июня 1605 года неведомый, называющий себя царевичем Димитрием, въехал в Москву, а 24-го возвестил России о восшествии на прародительский престол.

Что ж не едет к матери, к старице-царице Марфе?

Но вот в июле и к старице Марфе приезжает из Москвы, будто бы от ее сына «великий мечник» – звание новое, неслыханное старицею Марфою – боярин князь Михайло Васильевич Скопин-Шуйский, впоследствии прославленный в народе герой Русской земли смутного времени, – и старицу Марфу везут в Москву признавать в неведомом своего сына.

Старица Марфа едет. Неведомый встречаете ее в селе Тайнинском. Что должна была чувствовать мать в ту минуту, когда к ней в шатер входил неведомый царь, который говорил, что он ее сын?

Свидание происходило в шатре, у большой дороги, наедине. Что они говорили и нашла ли старица Марфа в чертах неведомого человека черты своего сына – неизвестно: могла и не узнать его – ведь четырнадцать лет не видала: тогда, когда ей казалось, что она держит в руках сына с перерезанным горлышком, сына, у которого «головка с плеч покатилася», ему было лет восемь, а теперь этому, который называл себя ее сыном – за двадцать… У того, помниться, не было на щеке бородавки, а у этого бородавка…

По словам почтенного историка С. М. Соловьева, старица Марфа «очень искусно представляла нежную мать; народ плакал, видя, как почтительный сын шел пешком подле кареты материнской».

Старицу Марфу поместили в Вознесенском монастыре, куда неведомый Димитрий ездил к своей матери каждый день: он-то, может быть, и был уверен, что это его мать… Но о чем они говорили каждый день – это также осталось тайной навсегда.

Прошло немного времени после этого. Из Польши приехала красавица Марина Мнишек, невеста неведомого Димитрия, и ее поместили рядом с царицей Марфой, матерью царя. Потом была у неведомого Димитрия с красавицей свадьба царская, коронование, торжество, пиры, музыка, танцы, – а там народный ропот.

Но это было недолго – всего восемь дней.

О старице Марфе опять вспомнили. Неведомого Димитрия убивают, как убили и того маленького Димитрия, сына старицы Марфы. Еще не добитый до смерти, неведомый Димитрий, на руках у разъяренных стрельцов говорит, чтоб спросили о нем у «его матери», у старицы Марфы: она скажет, что он её сын.

Но старица Мареа, говорят, не сказала.

Послали к старице. Скоро явился посланный – князь Иван Васильевич Голицын, и говорит, будто старица Марфа отрекается от этого неведомого человека, говорит, что ее сына давно убили в Угличе, это – не её сын.

Из толпы выскакивает боярский сын Григорий Валуев.

– Что толковать с еретиком! Вот я благословлю польского свистуна! – выстреливает в него и убивает.

Толпа поволокла труп по Москве. Поровнялись с Вознесенским монастырем, с окнами старицы Марфы,

Спрашивают ее:

– Твой это сын?

Старица Марфа видит безобразную массу человеческого мяса.

– Вы бы спрашивали об этом, когда он был жив: теперь, когда вы его убили, уж он, разумеется, не мой, – отвечает старица Марфа.

Труп, валявшийся на мостовой под ее окнами, был до того обезображен, что если б он и действительно был ее сын, то мать даже не узнала бы его.

Труп сжигают. Пеплом заряжают пушку и выстреливают в ту сторону, откуда этот пепел еще в виде человека пришел в Москву.

И вот еще раз вспоминают старицу Марфу, когда Шуйский всходил на престол ее сына.

Вместе с царскими и патриаршими грамотами старица Марфа рассылает по Русской земле свои грамоты.

Вот что говорит она о неведомом человеке, назвавшемся ее сыном.

«Он ведомством и чернокнижеством назвал себя сыном царя Ивана Васильевича, омрачением бесовским прельстил в Польше и Москве многих людей, а нас самих и родственников наших устрашил смертию. Я боярам, дворянам и всем людям объявила об этом тайно, а теперь всем явно, что он не наш сын царевич Димитрий, а вор, богоотступник, еретик. А как он своим ведовством и чернокнижеством приехал из Путивля на Москву, то, ведая свое воровство, по нас не посылал долгое время, а прислал к нам своих советников и велел им беречь накрепко, чтоб к нам никто не приходил и с нами никто об нем не разговаривал. А как велел нас в Москве привезти, и он на встрече был у нас один, а бояр и других людей никаких с собою пускать к нам не велел, и говорил нам с великим запретом, чтоб мне его не обличать, претя нам и всему нашему роду смертным убийством, чтоб нам тем на себя и на весь род свой злой смерти не навести, и посадил меня в монастырь, и приставил ко мне также своих советников, и остерегать того велел накрепко, чтоб его воровство было не явно, а я, для его угрозы, объявить в народе его воровство явно не смела».

А скоро потом в Москву торжественно ввозили из Углича мощи царевича Димитрия, сына этой старицы Марфы.

Что должна была перечувствовать эта женщина?

Часть вторая