Русские исторические женщины — страница 11 из 16

– Какую ширинку? Давай сюда!

Поваренок вылез из кустов. В руках у него был батистовый платок.

Показали платок княгине. На лице ее выразилось глубокое изумление. Платок был надушен модными духами, платок тонкий, барский и – княгиня даже отшатнулась: на платке вензель и герб Нарышкиных, а самый вензель – Льва Нарышкина, Левушки, знаменитого обер-шталмейстера и любимца императрицы, одним словом – «шпыня»!

Княгиня обвела всех недоумевающим взором. Как! Неужели этот старый сатир был у нее в саду? Но зачем? Разве шпионил?

Но откуда свиные следы? Разве, в самом деле, он на ночь обращался в сатира с козлиными ногами? Ведь, следов козлиных не отличишь от свиных следов. Дашкова готова была верить существованию сатиров.

Потом она подозрительно взглянула на Пашу… «За ночь похорошела… Неужели это Лев наушник? Не может быть! А впрочем»…

Она что-то сообразила и унесла платок на веранду.

«По ниточке доберусь и до клубочка», – думала она, садясь к столу, на котором стоял простывший кофе.

IV. «Императрица – Захара боится!». 

Между тем, тот, кого Иосиф II и Екатерина II называли то «дураком», то «дон-Кихотом» «l’emule du heros de la Manche», то «Горе-Богатырем Касиметовичем» и другими презрительными прозвищами, причинял всем громадное беспокойство. Императрица по этому поводу то и дело жаловалась Храповицкому, что у нее «от забот делается алтерация»[8].

Да и было отчего быть «альтерации». Дни стояли жаркие, а о жизни на даче, в Царском Селе, и думать, было нечего. С объявлением манифеста о войне, 30-го июня, императрица переехала в город. На плечах две войны разом – шведская и турецкая. В тот же день, 30-го июня, получается известие, что шведский флот, приближаясь к Ревелю, успел захватить два наших фрегата – «Гектора» и «Ярославца». Дурной знак! Хотя на молебствии в Петропавловском соборе императрица и была утешена «очень великим многолюдством молящихся и выразилась пред приближенными, что «в Петербурге шведов замечут каменьями с мостовой» (шапками закидаем), однако, тотчас же велела изготовить указы «о вольном наборе людей в Петербурге» и о «наборе мелкопоместных дворян новгородских и тверских», наконец – «о вольном наборе из крестьян казенного ведомства». Мало того, из содержавшихся в крихрехте (под военным судом) от полевых полков приказала простить около ста человек для укомплектования команд, а из «арестантов по морской службе» велела простить более полутораста человек, чтобы только было кого послать на корабли. Волнуясь, она не знала чем угодить солдатикам: так, 7-го июля, она на свои собственные деньги купила сто быков, заплатив 2,006 р., и послала в подарок солдатикам – пусть кушают на здоровье! А когда через несколько дней Храповицкий поднес ей «дешевые антики», до которых императрица была охотница и постоянно покупала, – она отрезала Храповицкому:

– Не надо… Я лучше куплю быка, чтобы послать солдатам.

9-го июля выступила в поход гвардия. Императрица пожаловала по рублю на каждого и подарила 150 быков. Она особенно опасалась, чтобы через Нейшлот шведы не овладели Ладожским озером и не отрезали совсем Петербурга.

– Правду сказать, – с неудовольствием воскликнула при этом императрица: – Петр Первый близко сделал столицу.

– Он ее основал, ваше величество, прежде взятия Выборга, – возражали ей: – следовательно, государь надеялся на себя.

Императрицу беспокоила также участь нашего посла в Стокгольме, графа Разумовского, и она успокоилась только тогда, когда узнала, что он, возвращаясь в Россию морем, пересел на купеческое судно со шведской казенной яхты, которая была «очень дурна и опасна».

– Король хотел его утопить! – с негодованием заметила государыня. Равным образом, она опасалась и за жизнь барона Нолькена, посла короля шведского при дворе Екатерины, который с открытием военных действий должен быть возвратиться в Стокгольм.

– Король зол на меня и на Нолькена, – выразилась при этом императрица: – и на обеих[9] нас солгал в своем сенате. Нолькену он голову отрубит, но мне не может!

В это тревожное для Екатерины время придворный увеселитель ее или «шут», «шпынь», как назвал его Фонвизин, Лёвушка Нарышкин из кожи лез, чтобы каким-нибудь дурачеством развлечь свою повелительницу.

Когда получено было известие о первом удачном морском сражении со шведами и о взятии в плен адмиралом Грейгом 70-ти пушечного корабля «Ргiпсе Gustave» под вице-адмиральским флагом вместе с адмиралом графом Вахтмейстером и его экипажем, Лев Александрович Нарышкин явился первым поздравить императрицу с победой.

– Поздравьте и нас, матушка государыня, – прибавил он с шутовской серьезностью.

– С чем же, мой друг?

– С первой выигранной нами баталией, только не на море, а на суше.

– Кто же это одержал победу и над кем?

– Мы, Монтекки, нанесли первое поражение своим врагам – дому Капулетти.

– А! – догадываюсь, – улыбнулась государыня: – княгине Дашковой?

– Так точно, государыня. Вообрази, матушка, что она теперь обо мне плещет?

– А что? – спросила императрица. – Ты же сам, я думаю, напроказил?

– Нет, матушка, – не проказил я; а она, эта Пострелова, распускает под рукой слух, будто бы я махаюсь – с кем бы вы, матушка, думали?

– С самой княгиней?

– Нет – с ее горничной, с Пашей.

– Ах, это та хорошенькая ее камеристочка, которая, как говорит Марья Саввишна, пудрит голову самому директору академии наук? Что же, Левушка, у тебя губа не дура, хоть ты и старше ее больше чем на сорок лет. Но это ничего – в любви разница лет не имеет значения: вон шестнадцатилетняя Мотренька Кочубей любила же семидесятилетнего Мазепу, да еще как любила![10].

– Точно, государыня, года тут не значат ровно ничего; но дело в том, что княгиня Дашкова нашла у себя в саду платок с моим вензелем и гербом, и убеждена, что Ромео-то – я, что я лазил ночью к ее Джульетте – к Пашке, и обронил там платок.

– Так как же, в самом деле, твой платок попал к ней в сад? – спросила императрица, заинтересованная этим случаем.

– Да тут, матушка, целый роман, и очень сложный, – отвечал Нарышкин. – В ночь на 1 июля, когда вы, государыня, по подписании манифеста о войне с Горе-Богатырем Касиметовичем изволили переехать в город, – в эту ночь, к утру, в сад Дашковой забрались свиньи моего брата и, со свойственной им любознательностью, перерыли своими учеными пятачками несколько цветочных клумб у господина директора академии наук. Княгиня заметила это по утру и подняла целую баталию: как могли попасть к ней в сад любознательные четвероногие ботаники, когда сад ее – точно укрепления Свеаборга? Искали, искали – нигде нет места для пролаза свиней, а следы свинских ног явственны. Не с неба же свиньи валятся. И вдруг, в сиреневых кустах, где кончались следы свинских ног, находят мой платок, да еще надушенный! Ясно, что я был в саду на свиданье с Пашкой и я же, на зло княгине, приводил с собой свиней. Какова промемория, матушка!

Императрица, действительно, недоумевала и вопросительно глядела на Нарышкина.

– Как же это так? Что тут за мистерия? – спросила она.

– Воистину мистерия, матушка, – загадочно отвечал старый шутник. – Помните, государыня, вам на днях подали список купленных для Эрмитажа французских книг, и вы очень смеялись, увидев книжицу – «Lucine sine concubitu, lettre dans laquelle il est demontre, qu’une femme peut enfanter sans commerce de I’homme», и сказали: «c’est le rayon du soleil, а в древние времена отговоркой служил Марс, Юпитер и прочие боги, да и все Юпитеровы превращения – все это была удачная отговорка для погрешивших девок». Так и тут, государыня: княгиня Дашкова убеждена, что я, подобно Юпитеру, превращался в голландского борова, чтобы видеться с ее Пашкой, и во время свиданья потерял свой платок: оттого и свинские следы остались в саду.

Государыня невольно рассмеялась.

– Правда, я говорила это, – сказала она: – а что же тут на самом деле было? Все это твои штуки!

– Нет, государыня: я тут неповинен, как младенец.

– Так кто же? Шведский король, что ли, интригует?

– Нет, матушка, это дело моего Егорки.

– Какой же еще там Егорка?

– А лакей у меня такой был – малый ловкий, способный и очень нравился брату моему, Александру. Когда я взял к себе в камердинеры от графа Сегюра француза Анри, я Егорку и подарил брату, а в приданое ему дал свои старые камзолы, чулки, башмаки и носовые платки. Он же любит одеваться щеголем. Вот ему-то и приглянулась Паша.

– Так вот кто Ромео? – улыбнулась Екатерина. – Твой Егорка?

– Точно, государыня, – отвечал Нарышкин: – все же это лучше, чем голландский боров. Егорка и очутился в роли Юпитера и Ромео. Он мне во всем чистосердечно сознался: люблю, говорит, Пашу, и жить без нее не могу. В ночь на 1 июля он и забрался в сад к Дашковой для свиданья со своей Джульеттой. А так как в ту ночь в Зимнем дворце не нашлось места для княгини Дашковой, то она, в страшной злобе на Анну Никитишну, и воротилась ночевать к себе на дачу, в Царское. Влюбленные не ожидали ее, но когда заслышали стук кареты и увидели, что барыня воротилась, с испугу разбежались в разные стороны, и тут-то Егорка второпях обронил надушенный платок, махая которым, прельщал мою Джульетту. Когда утром сделалась суматоха, то платок и нашли в кустах. Егорка же второпях сделал и другую оплошность. Чтобы видеться по ночам со своей возлюбленной, он искусно вынул из забора, отделяющего сад Дашковой от братнина сада, две доски, а потом, убегая домой, при виде кареты, с испугу позабыл заложить брешь в заборе – свиньи ночью и забрались в Дашковой в сад. Егорка к утру спохватился, да было уже поздно: свиньи порядком изрыли сад, хотя он и выгнал их оттуда, когда все еще спали, и успел опять ловко заложить брешь в заборе. Вот, государыня, вся эта сложная история. Исповедуюсь вам, как на духу.