Русские исторические женщины — страница 2 из 16

I. Ирина Годунова

Личность Ирины Годуновой является как бы посредствующей связью между историческими женщинами эпохи Грозного и женщинами Смутного времени.

Прожив едва ли не большую половину жизни в палатах царя Ивана Васильевича, а остальную часть жизни в монастыре, Ирина до некоторой степени отразила в своей особе преобладающие качества времени Грозного: при добрых, без сомнения, душевных задатках, при неоспоримом уме, который постоянно проявлялся в заметном влиянии на дела государственные, Ирина не чужда была скрытности, неразборчивости в средствах для достижения задуманных целей (качества, может статься, унаследованные ею от своего воспитателя Грозного) и других недостатков, пагубное влияние которых на следовавшие после ее смерти события в московском государстве она сама, кажется, сознавала при конце жизни и оплакивала.

Ирина была сестра знаменитого любимца царя Ивана Васильевича и будущего царя Бориса Федоровича Годунова. Еще в детстве она предназначена была в невесты сыну Грозного, Федору Ивановичу, и с семилетнего возраста взята во двор, где и воспитывалась «при светлых очах царских».

Вероятно, царь Иван Васильевич Грозный, наученный горьким опытом своей собственной жизни, что с немногими из всех его восьми жен ему удалось быть довольным и счастливым и что не всегда выбор царской невесты может быть удачен при посредстве наместников и «смотрин», решился сам воспитать жену для своего сына, и с этой целью взял в свои палаты сестру Бориса Годунова, Ирину, еще ребенком, и заранее предназначил ее в супруги своему преемнику.

Выбор царя, по-видимому, оказался вполне удачным, потому что лучшей жены для слабого царя Федора Ивановича нельзя было найти: с ней Федор Иванович быль вполне спокоен и счастлив, насколько мог быть счастлив такой человек, как царь Федор,

Когда умер Иван Васильевич и на престол вступил слабовольный и слабоумный Федор Иванович, влияние Ирины на государственные дела, несмотря на то, что этими делами самовластно заправлял умный брат ее Борис, как шурин царский, – проявлялось так несомненно, что об этом влиянии знали при иностранных дворах, а потому в необходимых случаях по важным государственным делам иностранные дворы обращались прямо к Ирине.

Так, в Англии об этом значении Ирины знали от Жерома Горсея, который долго, жил в России и оставил любопытный записки о русском обществе того времени и о важнейших политических событиях.

Выше мы видели, что усилия английской королевы Елизаветы заключить с царем Иваном Васильевичем выгодный торговый трактат оказались бесполезными собственно по причине неудачного сватовства Грозного за племянницу Елизаветы Марию Гастингс.

Не отказываясь от надежды эксплуатировать богатство русской земли в пользу английской торговли, королева Елизавета решилась вновь попробовать счастья в торговых переговорам с московским государством, и потому, узнав о влиянии Ирины не только на своего мужа, царя Федора, но и на брата Бориса, а следовательно, и на государственные дела, Елизавета прислала лично ей самую любезную грамоту, в которой говорить, что часто слышит о мудрости и чести царицы Ирины, что слава об этой мудрости разнеслась по многим государствами Елизавета прислала ей даже своего доктора, уже известного нам Роберта Якоби, и прислала его собственно для Ирины, как «знатока в женских болезнях», а брата Ирины Бориса называла в грамоте своим «кровным любительным приятелем», как переводили тогда москвичи английскую фразу; собственно в переводе означающую – «дорогой и любезный кузин» (loving cousin).

Но, при всем своем значении в государстве, Ирина чувствовала себя несчастной: подобно Соломонии Сабуровой, жене великого князя Василия Ивановича, Ирина была неплодна, а потому если и не боялась участи, постигшей Соломонию, потому что ее муж, царь Федор Иванович, не был похож на своего деда, великого князя Василия Ивановича, однако, репутация «неплодной смоковницы» не могла не причинять ей душевных страданий, особенно, когда бездетность царя сильно беспокоила подданных.

Так, бояре, может быть по своим личным расчетам, убеждали Федора Ивановича развестись с Ириной. Князь Иван Петрович Шуйский и другие бояре, московские гости и все люди купеческие согласились и утвердились рукописанием бить челом государю о разводе. Митрополит, голос которого уважался более всех в государстве, принял сторону челобитчиков. Но Борис, может статься, по своим личным соображениям, которые для всех составляли тайну, уговорил Дионисия не начинать этого дела: он поставил ему на вид то обстоятельство, что будет лучше, если царь Федор Иванович умрет бездетным, потому что, в противном случае, государство постигнут ужасы междоусобий наследников с дядей, Димитрием-царевичем. Вероятно, уже тогда Годунов задумывал погубить Димитрия, чтоб самому сесть на престол, и если бы у Федора Ивановича были дети, то многих или двоих соперников труднее извести чем одного.

Какие бы побуждения ни руководили Годуновым, однако, он остановил челобитье о разводе царя с его сестрой, а главных зачинщиков этого дела, Шуйских, тотчас же, по повелению царя, перехватали и заключили в тюрьмы. Начались розыски, пытки, казни – одним словом, повторилось то, к чему Годунов присмотрелся и привык еще при своем воспитателе, Грозном.

Впрочем, в 1592 году, через год после погибели в Угличе Димитрия-царевича, у Ирины родилась дочь, которую нарекли Феодосией – «даром Божьим»; но в следующем же году ребенок умер, и Ирина опять осталась одинокой со своим жалким мужем. Она очень поражена была смертью дочери, плакала неутешно, и до нас дошло утешительное слово, которое по этому поводу писал ей патриарх Иов.

Иов указывал скорбящей Ирине на достойный подражания пример древних благочестивых Иоакима и Анны, которые тоже были неплодны, но по молитве получили благодать. «Анна – писал Иов – иде в сад свой и ста под древом, нарицаемым дафний, еже есть яблонь, и ту молитвы принося Богови со слезами о безчадствии своем: молящи же ся ей прилете птица малейшая, седе на древе том. Анна же, воззревши к верху древа, хотя посмотрети птичицу ту, и се виде гнездо и птичища того на гнезде седяща, возрыда же вельми Анна и возопи гласом во Господу, глоголя: о Владыко! кому уподобил мя еси, яко и малейшия птичищы сея хужши есмь, ибо и сия птица дети имат. Люте мне, яко не уподобихся ни зверем земным, ибо и звери земныи дети родят, аз же едина безчада есмь пред тобой, Господи! Увы мне убозей: и водам аз не уподобихся» и т. д. – все то, что летописец говорил и о царе Василие Ивановиче, который плакался на неплодие Соломонии. – «Видишь ли, государыня, благоверная царица – продолжает патриарх – колико может молитва праведных, терпящих находящая их скорби, а кручиной, государыня, не взяти ничево».

Говоря вообще, жизнь царицы Ирины далеко не была весела, как она ни была любима супругом, который постоянно и неразлучно был с нею и с нею разделял все свои невинные удовольствия.

Вот как историки (С. М. Соловьев) изображают эту семейную жизнь Федора Ивановича и Ирины, а равно характер первого:

Федор был небольшого роста, приземист, опухший. Нос у него ястребиный, походка нетвердая. Он тяжел и недеятелен, но всегда улыбается. Он прост, слабоумен, но очень ласков, тих, милостив и чрезвычайно набожен. Обыкновенно встает он около четырех часов утра. Когда оденется и умоется, приходит к нему отец духовный с крестом, к которому царь прикладывается. Затем крестовый дьяк вносить в комнату икону святого, празднуемого в тот день, перед которой царь молится около четверти часа. Входит опять священник со святой водой, кропит ею иконы и царя. После этого царь посылает к царице спросить: хорошо ли она почивала? и через несколько времени сам идет здороваться с ней в средней комнате, находящейся между его и ее покоями; отсюда идут они вместе в церковь к заутрени, продолжающейся около часу. Вернувшись из церкви, царь садится в большой комнате, куда являются на поклон бояре, находящиеся в особенной милости. Около девяти часов царь идет к обедне, которая продолжается два часа; отдохнув после службы, обедает; после обеда спит обыкновенно три часа, иногда же только два, или отправляется в баню или смотреть кулачный бой. После отдыха идет к вечерне, и, вернувшись оттуда, большей частью проводит время с царицей до ужина. Тут забавляют его шуты и карлы мужского и женского пола, которые кувыркаются и поют песни: это самая любимая его забава; другая забава – бой людей с медведями. Каждую неделю царь отправляется на богомолье в какой-нибудь из ближних монастырей. Если кто на выходе бьет ему челом, то он, избывая мирской суеты и докуки, отсылает челобитчика к большому боярину Годунову.

Но вот умирает у Ирины этот добрый муж. И умирает он все так же, как жил, не изменяя себе, потому что иным он быть не мог; за решением и малого, и большого дела он всех отсылал к брату Ирины.

Так, умирая, сложил он с себя и решение важного, единственного вопроса, который непременно должен был решить он, вопроса самого великого, решение которого стоило России целых рев крови, потому что решение его было то, что у нас принято называть «Смутным временем», междуцарствием, эпохой самозванцев, одним словом – «лихолетье», как названо это время людьми, вынесшими его на своих плечах.

– Кому царство, нас сирот и царицу приказываешь? – спрашивала умирающего Федора патриарх и бояре.

– Во всем царстве и в вас волен Бог: как ему угодно, так и будет. И в царице моей волен Бог, – как ей жить, – и об этом у нас уложено.

Вот все, что слабым голосом отвечал умирающий царь.

По свидетельству патриарха Иова, присутствовавшего при смерти Федора, умирающий царь вручил скипетр супруге своей Ирине; по свидетельству же избирательных грамот или манифестов, которыми впоследствии извещалась Русская земля об избрании на царство Бориса Годунова в Михаила Федоровича Романова, – «после себя великий государь оставил свой благоверную великую государыню Ирину Феодоровну на всех своих великих государствах».

Как бы то ни было, но тотчас по кончине царя Москва спешила присягнуть царице Ирине, чтобы тем отклонить неизбежность смут, интриг претендентов на престол, кровопролития.

Но осталось свидетельство другого рода: Ирина просила умирающего мужа передать царство брату ее, Борису. Тут, если верить этому свидетельству, произошла замечательная сцена у постели умиравшего царя. Когда Ирина стала просить мужа за брата, царь предложил свод скипетр старшему из своих двоюродных братьев, Федору Никитичу Романову. Федор Никитич уступил скипетр брату своему Александру, Александр третьему брату Ивану, Иван – Михаилу, Михаил еще кому-то, так что никто не осмеливался брать скипетр, хотя каждому хотелось взять его. Царь, устав передавать жезл из рук в руки, потерял терпение и сказал: «так возьми же его, кто хочет!» Тут сквозь толпу окружавших царя особ протянул руку Годунов и схватил скипетр.

Без сомнения, это сказка; но она верна действительности, потому что, если Годунов не схватил жезл у умирающего царя, то он выхватил его из рук сестры, Ирины, которая охотно уступила скипетр умному брату.

Действительно Ирина отказалась от престола. Она изъявила свой единственную волю – постричься в монахини. Напрасно патриарх, бояре и народ умоляли ее, чтобы она не покидала их сирот до конца, оставалась бы на государстве, и править велела брату своему, Борису Федоровичу, как было при покойном государе; напрасно повторяли все эти моления: на девятый день по смерти мужа Ирина оставила дворец, переехала в Новодевичий монастырь и там постриглась под именем Александры.

Но и удаленная в монастырь, инокиня Ирина-Александра считалась царицей, и именем ее управлялась Русская земля. Патриарх с освященным собором и боярами являлись только исполнителями ее повелений, ее именных словесных указов.

Так от имени царицы-инокини Александры послан был указ князю Голицыну в таких выражениях: «Писал государыне царице – инокине Александре Феодоровне из Смоленска князь Трубецкой на князя Голицына, что тот никаких дел с ними не делает, думая, что ему меньше его, Трубецкого, быть не вместно. По царицыну указу, бояре князь Федор Иванович Мстиславской с товарищами сказывали о том патриарху Иову, и по царицыну указу писал патриарх Иов к Голицыну, чтоб он всякие дела делал с Трубецким, а не станет делать, то патриарх Иов со всем собором и со всеми боярами приговорили послать его Трубецкому головой».

Но в таком положении дела не могли долго оставаться: нельзя же было Ирине править всею Русской землею из Новодевичьего монастыря, из своей кельи, имея на голове монашеский клобук вместо шапки Мономаха, черную мантию вместо царских барм и посох вместо скипетра.

Через несколько дней после удаления ее в монастырь, дьяк Щелкалов, уже известный нам жалобами на него английского посла Боуса будто Щелкалов кормить его, вместо курятины и баранины, ветчиной, – явился к народу, который собрался в Кремле, и потребовал, чтоб народ присягнул боярской думе.

– Не знаем ни князей, ни бояр, знаем только царицу! – закричал народ.

Щелкалов отвечал, что царица в монастыре.

– Да здравствует Борис Федорович! – был ответ народа. Борис жил в это время с Ириной в Новодевичьем монастыре. Патриарх со всем духовенством, боярами и гражданами явились в монастырь и просили Ирину благословить брата на престол, просили в самого Бориса. Борис отказывался, говоря, что и помыслить об этом великом деле не смеет, что промышлять о государстве – дело патриарха и бояр.

– А если моя работа где пригодится, – заключил он свой речь: – то я за святые Божьи церкви, за одну пядь московского государства, за, все, православное христианство и за грудных младенцев рад кровь свой пролить и голову положить.

Но, между тем, иностранцы-современники сообщают, что Ирина и Борис в это время не бездействовали в монастыре; они тайно призывали к себе сотников и пятидесятников стрелецких, подкупали, лаской и обещаниями убеждали их склонить на свой сторону ратных людей и горожан.

Ирина и Борис ожидали земского собора, который должен был избрать царя.

Собор открыт был 17 февраля. В речи патриарха на первом плане стоят Ирина и ее брат. Говорилось, что царь Иван Васильевич взял Ирину в свои царские палаты еще семи лет и воспитывал ее в царских палатах до самого брака ее с царевичем Федором Ивановичем, что и брать ее Борис «также при светлых царских очах был безотступно еще с несовершеннолетнего возраста», что и Иван Васильевич, умирая, «полагал» и сына своего Федора и богоданную ему дочь Ирину – все на того же Бориса, говоря, «какова мне дочь, царица Ирина, таков мне и ты, Борис»; что при царе Федоре Ивановиче все великое и доброе шло от брата царицы Ирины и что от него же «славно было государево и государынино имя от моря и до моря, от рек в до конец вселенной».

20 февраля всем земским собором снова отправились в монастырь молить Ирину и брата ее не покидать православный народ.

Со стороны Ирины и Бориса последовал новый отказ.

На другой день всенародно служили молебен и всенародно положено было идти в монастырь с иконами и крестами, а народу – с женщинами и грудными младенцами просить царицу благословить на царство своего брата; если же Ирина и Борис вновь откажут, то Бориса отлучить от церкви, а патриарху и всем архиереем снять с себя святительские облачения, сложить панагии, одеться в простые монашеские рясы и запретить службу по всем церквам.

Шествие двинулось к монастырю. Годунов ушел в келью к сестре.

В монастыре патриарх отслужил обедню, а потом все в священных одеждах, с крестами и образами, пошли в келью к Ирине. За ними шли бояре и все думные люди, а дворяне, приказные люди, гости и весь народ стояли у кельи и по всему монастырю. Вся эта масса стояла на коленях и все с плачем и рыданием вопили:

– Благочестивая царица! помилосердуй о нас: пощади, благослови и дай нам на царство брата своего Бориса Федоровича!

Ирина долго оставалась в нерешимости, наконец, заплакала и сказала:

– Ради Бога, Пречистой Богородицы и великих чудотворцев, ради воздвижения чудотворных образов, ради вашего подвига, многого вопля, рыдательного гласа и неутешного стенания, даю вам своего единокровного брата – да будет вам государем царем.

С плачем говорил на это Годунов:

– Это ли угодно твоему человеколюбию, Владыко, и тебе моей великой государыне, что такое великое бремя на меня возложила и предаешь меня на такой превысочайший царский престол, о котором и на разуме у меня не было? Бог свидетель и ты, великая государыня, что в мыслях у меня того никогда не было – я всегда при тебе хочу быть и святое, пресветлое, равноангельское лицо твое видеть!

Ирина отвечала на это:

– Против воли Божьей кто может стоять? И ты бы без всякого прекословия, повинуясь воле Божьей, был всему православному христианству государем.

Так Годунов был избран царем по воле народа и по благословению своей сестры, царицы-инокини Ирины-Александры.

Другие же памятники говорят, что все это делалось по уговору с Ириной, что Годунов, «яко волк оделся в одежду овчию, так долго искав, ныне стал отрицаться и по неколикократном прошении уехал к царице в Новодевичий монастырь, надеясь, что простой народ выбрать его без договора бояр принудит».

Относительно же всенародного вопля у кельи Ирины говорят: «Народ неволею был пригнан приставами, не хотящих идти велено было и бить: приставы понуждали людей, чтоб с великим кричанием вопили и слезы точили. Смеху достойно! как слезам быть, когда сердце дерзновения не имеет? Вместо слез глаза слюнями мочили и неволею выли как волки. Те, которые пошли просить царицу в келью, наказали приставами когда царица, подойдет к окну, то они знаками покажут им и чтобы в ту же минуту весь народ падал на колени и все бы плакали громко; не хотевших плакать били без милости».

Думаем, что и тут есть преувеличение: об этом, конечно, говорили враги Бориса, которых у него было немало между боярами, которые, как полагают, назло ему и подняли из гроба тень убиенного царевича, воспитав в Польше невежественного проходимца.

И после избрания на царство Годунов продолжал жить у сестры в монастыре. Только 30 апреля, в мироносицкое воскресенье, он решился торжественно переехать на житье в Кремль.

Вступив в Москву, Борис обошел все соборы, ведя за руки детей своих – сына Федора и дочь Ксению, участь которой была горьче участи ее тетки Ирины, как мы это увидим ниже. О матери их, жене Бориса, Марье Григорьевне, дочери страшного Малюты Скуратова, до этого времени вообще почти не упоминалось.

Ирина же Годунова с этого момента как бы сходит с исторической сцены и о ней, по-видимому, забывают за монастырскими стенами.

Только уже в сентябре 1603 года попадается известие, что скончалась инокиня Александра, бывшая царица Ирина. Слухи ходили, что смерть постигла ее от тоски: – Ирина слышала и видела, что недоброе что-то творится на Руси, и сама пророчила, говорят, еще большие грядущие бедствия, что ее мучила совесть за брата. Всемогущий Господь, – говорят современники, – воззвал ее к себе из юдоли плача, чтоб избавить от ужаса дожить до того, до чего дожило после нее московское государство. Ехавший за гробом сестры царь Борис чувствовал, что толпы народа, провожавшие покойницу до склепа Вознесенского монастыря – зловещий укор его тайному делу.

II. Жены Курбского: княжна Марья Юрьевна Голшанская и Александра Симашко. – Титулярная королева ливонская Марья Владимировна. – Дочери Малюты Скуратова

Мы уже познакомились с судьбой всех восьми жен царя Ивана Васильевича Грозного. Наибольшее сочувствие возбуждает в нас, конечно, судьба трех супруг Грозного: царицы Анастасии Романовны Захарьиной-Кошкиной, царицы-девицы Марфы Васильевны Собакиной и царицы Марии Федоровны.

Вслед за женами царя Ивана Васильевича справедливо должны быть поставлены, и в хронологической последовательности, и по исторической аналогии, жены его политического врага и литературного противника, беглеца Курбского.

Мы увидим, что, по сопоставлении женских личностей восточной или московской Руси с женскими личностями западной или литовской Руси, в отношении чистоты нравов, преимущество едва ли окажется на стороне женщин западной Руси: так, жена Курбского, урожденная княжна Марья Юрьевна Голшанская, по легкости нравов и по своим нравственным правилам вообще, едва ли стоила Курбского, хотя и он сам, дитя своего времени, не был чужд его пороков и странностей.

Когда Курбский покинул родину и бежал от своего грозного преследователя и царя Ивана Васильевича в Литву, в московском государстве оставалась его семья, о которой он не подумал, кажется, чтобы, спасая свой собственную жизнь от исторического костыля «грозного» царя, спасти от него и свое бедное семейство, неповинное в его проступках перед царем: в московском государстве Курбский, убегая за «рубеж», покинул старушку-мать, жену и сына ребенка.

Из сочинений самого Курбского мы знаем, что эти несчастные члены его семьи, брошенные им на жертву разгневанного царя, были заключены в темницу и «троской поморены».

В новой своей родине Курбский женился на второй жене в 1571 году, в то именно время, когда царь Иван Васильевич Грозный, на Москве, женился на больной купеческой дочери Марфе Васильевне Собакиной. В литовской земле Курбский взял за себя замуж Марью Юрьевну Козинскую, урожденную княжну Голшанскую. До брака своего с Курбским, Марья Юрьевна имела уже двух мужей: первого – пана Молтонта, и второго – пана Козинского, От первого брака у Марьи Юрьевны осталось два сына, паны Молтонты, которые уже были взрослыми молодыми людьми, когда мать их вышла в третий раз за Курбского.

Сначала супруги жили согласно. Княгиня Курбская записала своему мужу почти все свои имения. Но это обстоятельство, вероятно, и было началом семейной вражды, которая причинила столько неприятностей Курбскому на его новой родине: пасынки его, папы Молтонты, не могли, конечно, быть довольны тем, что имения матери их перешли к вотчиму, и, желая возвратить назад материнские маетности, начали жестоко враждовать с этим вотчимом.

Дело дошло до суда. В 1577 году местным судом присланы были в имения Курбских «возные» с шляхтичами, «добрыми людьми», для «следствия по доносу пасынка Курбского, пана Молтонта. Оказалось, что один из этих пасынков, пан Андрей Молтонт, подал в суд жалобу, будто вотчим его, князь Курбский, избил свой жену, мать пана Молтонта, измучил ее и посадил в заключение, и будто от побоев и мук княгини Курбской уже нет на свете.

«Возные» нашли не княгиню Курбскую, а князя Курбского больным, в постели, а княгиня, жена его – здорова, сидит у постели больного мужа.

– Пан возный! гляди: жена моя сидит в добром здоровье, а дети ее на меня выдумывают, – сказал Курбский.

Княгине же он сказал:

– Говори, княгиня, сама.

– Что мне говорить, милостивый князь, – сам возный видит, что я сижу, – отвечала Курбская.

– Давно они мать свой морят, а она все жива, и меня еще погребет, – сказал Курбский.

– Как знать? Либо ваша милость меня погребешь, потому что плохого здоровья, – возразила княгиня.

«Возный» уехал в город. Но в тот же день, как «возный» вписывал доклад свой об этой сцене в «градские книги», Курбский подал жалобу, что жена его, княгиня Курбская, взяла из кладовой сундук, в котором хранились привилегии и другие важные бумаги, и передала все это своим сыновьям; что пан Андрей Молтонт разъезжает около имений Курбского со слугами и помощниками, ловя и подстерегая Курбского по дорогам, делая засады, умышляя даже на самую жизнь его. Вскоре потом Курбский жаловался, что пан Андрей Молтонт наехал разбоем на его землю скулинскую, сжег сторожку, сторожей побил, измучил, потопил, некоторых связал и увез с собой, бочечные доски все сжег.

Курбский объяснял притом в жалобе, что в сундуке жены своей он нашел мешочек с песком, волосами и другими «чарами», что горничная княгини Марьи Юрьевны, Раинка, показала, будто все это дала княгине какая-то старуха; но что это не отрава, а снадобье, которыми княгиня Курбская надеялась возбудить в Курбском любовь к себе, а что теперь, – показывала Раинка, – княгиня хочет повидаться с старухой и получить от нее такое же зелье – и уже не для любви, а для другого чего.

Чтобы прекратить эти неприятности, знакомые и друзья Курбского и его жены советовали им развестись.

Развод, действительно, состоялся 1 августа 1578 года – после семилетней супружеской жизни.

Но ни Курбский, ни жена его не пришли посредством этого развода к примирению.

2-го же августа, княгиня Марья Курбская подала в суд жалобу, что будто бы Курбский обходится с ней «не как с женой», посадил ее без всякой вины в заключение, бил палкой, принудил дать несколько бланковых листов с печатями и подписями княгини, и с помощью этих бланков совершает акты ко вреду ей; что при разводе Курбский захватил движимое ее имение, силой удержал горничную Раинку, мучил ее, посадил в тюрьму и велел из………. (в тексте оригинала пропуск).

Со своей стороны, Курбский жаловался, что когда он отправил бывшую свой жену, княгиню Курбскую, во Владимир «со всею учтивостью», в коляске четверней, то минский воевода Сапега, бывший при разводе их посредником со стороны княгини Марьи Юрьевны, велел своим слугам перебить кучеру Курбского палкой руки и ноги, удержал коляску Курбского, бранил его самого срамными словами.

В декабре этого же года Курбские опять помирились.

Княгиня Курбская объявила, что муж дал ей во всем законное удовлетворение, что она не будет начинать новых исков ни против него, ни против детей его и потомков. Горничная Раинка призналась, что все ее прежние показания против князя Курбского и княгини ложны, что делала она их по наущению других, что ее не били и не из……… (в тексте оригинала пропуск).

Такова была семейная жизнь Курбского в Литве.

Бросив потом княгиню Марью Юрьевну, старик Курбский женился в третий раз на девице Александре Семашковне (Симашко). Что это была за личность – неизвестно; но Курбский любил ее и был ею доволен, что видно и из его духовного завещания.

Но старая жена, княгиня Марья Юрьевна, конечно, из ревности к своей сопернице Александре Семашковне, жаловалась королю на незаконное расторжение брака ее с мужем.

Дело опять началось, только кончилось не в пользу старой княгини Курбской: трое из ее людей показали, что собственными глазами видели, как княгиня Курбская нарушала супружескую верность.

После этого, само собой разумеется, должна была последовать новая мировая сделка.

Неудивительно, что Курбский в изгнании тосковал о своей первой родине, о московских порядках, где он был молод и счастлив, где «троской поморена» была его первая жена.

В то время, когда Курбский в Литве ссорился с женой Марьей Юрьевной и тосковал по Москве, пересылаясь всем известными, задорными письмами с царем Иваном Васильевичем Грозным, называя его писанья «бабьими сплетнями», этот последний продолжал казнить бояр и князей-изменников, продолжал жениться и разводиться со своими женами, строил опричину, воевал с соседями, задирал своими письмами шведского короля, называя его королем «из мужичьего рода», и в то же время уничтожал все препятствия, которые могли мешать упрочению в его роде московского единодержавия.

Препятствия эти были уничтожены, кажется, с корнем. Удельные княжеские роды не существовали: последний старицкий удел потерял своего главу в князе Владимире Андреевиче, двойродном брате Грозного.

Оставалась одна только слабая тень удельной розни: тень эта была – дочери князя Владимира Андреевича Старицкого, княжна Евфимия и княжна Марья Владимировна.

Этих девушек-сироток Грозный надумал употребить орудием для своих политических целей – для расширения рубежей московского царства.

Мы видели, как царь покровительствовал сумасшедшему шведскому королю Эриху, который обещал выдать за московского государя, от живого мужа, жену своего брата Иоанна, Екатерину, королеву польскую.

У этих братьев был третий брат, королевич Магнус, принц датский. Желая сделать его орудием своих политических целей и создать в нем покорного вассала московского царства, Иван Васильевич, в постоянной борьбе с Польшею за Ливонию, решился провозгласить Магнуса ливонским королем, и предложил ему, вместе с короной Ливонии, руку своей племянницы, сиротки-княжны Евфимии Владимировны Старицкой.

Магнус рад был найти сильного зятя в московском царе и охотно принял предложение, но княжна Евфимия умерла еще в девушках. Тогда московский царь предложил королевичу Магнусу другую сестру ее – княжну Марью Владимировну.

Магнус также охотно согласился и на этот брак, и приехал в Россию. Брак скоро состоялся. Венчание княжны Марьи Владимировны с королем ливонским Магнусом назначено было в Новгороде.

В брачном наказе княжны Марьи Владимировны, между прочим, говорилось: «Венчаться королю на Пробойной улице, на Славнове, у Димитрия святого, а с королем ехать к римскому попу, а княжну обручать, и венчать дмитровскому попу; приехав к венчанью, княжне идти в церковь, а королю стать на паперти, и венчать короля по его закону, а княжну по христианскому закону».

Но недолго королевне ливонской Марье довелось жать со своим мужем: Магнус скоро умер, а королева Марья осталась в Риге «титулярной королевой», королевой лишь по имени, и на руках у нее осталась маленькая дочка, королевна Евдокия.

Скоро умер и ее могущественный дядя, устроивший таким образом ее судьбу за титулярным королем Магнусом – царь Иван Васильевич Грозный, не любивший свой племянницу. Об этой нелюбви говорил впоследствии царь Михаил Федорович жениху своей дочери, царевны Ирины, датскому королевичу Вольдемару: говоря, что царь Иван Васильевич выдал свой племянницу Марью Владимировну за иноверца Магнуса, царь прибавил, что Иван Васильевич «сделал это, не жалуя и не любя племянницы своей».

По смерти и мужа, короля Магнуса, и дяди, царя Грозного, королева Мария продолжала жить в Риге под протекторатом, а скорее – под надзором врагов московского государства, польско-литовских панов, и жила как пленница, в нужде.

Но – как племя Калиты, такой же отросток царственного московского дерева, как и царевич Димитрий углицкий, титулярная королева Марья Владимировна была опасна для Годунова: умирает царь Федор Иванович бездетно, умирает или иным способом погибает царевич Димитрий, и титулярная королева Мария с королевной Евдокиею получают ближайшие права на московский престол. Титулярная королева Мария или ее дочка Евдокия могли выйти замуж – и тогда муж мог быть провозглашен московским царем.

Годунову надо было, во что бы то ни стало, погубить этот последний отпрыск царственного дерева Калиты.

И вот, в августе 1585 года Борис поручил англичанину Жерому Горсею выманить ливонскую королеву с дочкой из Риги в Москву. Горсей явился в Ригу, успел войти в милость к Радзивиллу, под ближайшим надзором которого находилась ливонская королева, и тот допустил Горсея к Марии.

– Брат ваш, царь Федор Иванович, – говорил Горсей: – узнав, что вы с дочерью вашей живете в нужде, желает, чтобы вы возвратились на родину и жили в довольстве, сообразно вашему царственному рождению, а протектор Борис Федорович, помня свой службу царю, обещает вам стараться о том же.

– Я не знаю вас, – отвечала Горсею Мария: – но ваш вид внушает мне доверия более, чем сколько говорить мне о вас рассудок мой. Меня держать здесь как пленницу, на скудном содержании: я получаю тысячу талеров в год. Я бы рада была отсюда выбраться, но меня смущают некоторые обстоятельства: во-первых, трудно убежать, король и паны стерегут меня здесь, чтоб извлечь какую-нибудь пользу моего происхождения и крови; во-вторых, я знаю московские обычаи, знаю, как там поступают со вдовами-царицами: меня запрут в монастырь, а это будет мне хуже смерти.

– Теперь другие времена настали, – заверял Горсей: – теперь не принудят к тому вдовы, если у нее есть дети, которых нужно воспитывать.

Горсей при этом вручил Марии тысячу угорских червонцев, и еще обещал дать: ловкий англичанин умел настроить ее так, что она совершенно ему доверилась, особенно же, когда, без сомнения, ей так хотелось воротиться на родину. По приказу Бориса были расставлены везде лошади от Москвы до ливонской границы. Королева с дочерью-малюткой ускользнули из Риги, и переменные кони помчали их в Москву.

В Москве сначала с ними обходились хорошо, дали им землю, хорошее денежное содержание, прислугу; но через некоторое время, именем царя Федора Ивановича, ничего неведавшего о том, что в государстве его делалось, мать-королеву разлучили с дочкой и заключили в Пятницкий монастырь, близ Троицы.

В 1589 году маленькая королевна Евдокия умерла. Ребенка хоронили как королевну – по-царски. Говорят, что она была отравлена, вообще умерла неестественной смертью.

Королева Мария пострижена в инокини под именем Марфы.

Много лет потом томилась королева-старица Марфа в монастыре, вспоминая Ригу и проклиная Горсея, которому доверилась и который сам говорит об этом в своих записках.

Как бы то ни было, но племя Калиты не существовало более: последняя его отрасль королева-старица Марфа не существовала для света.

Погиб и Борис Годунов, а королева-старица Марфа продолжала сидеть в монастыре. Погиб и неведомый царь Димитрий; царь Шуйский сидел на престоле, а королева-старица Марфа все сидела в монастыре, и о ней ничего не слышно.

Только под 1609 годом мы встречаем о ней известие, из которого видим, что она не забывала своего политического значения, не забывала, что под клобуком у нее еще есть царская корона.

Троицкая лавра была осаждена поляками. В самом монастыре, как и во всей Русской земле, господствовала «шатость»: одни были за Шуйского, другие за Самозванца, за «Тушинского вора».

Сидя в монастыре, королева-старица Марфа могла думать, что неведомый Димитрий – настоящий царевич Димитрий, и следовательно – ее двоюродный брат; она могла думать, что и «тушинский вор» – то же лицо, и это лицо принадлежало ее двоюродному брату Димитрию-царевичу.

И вот, старцы Троицкого монастыря пишут царю Шуйскому грамоту, в которой говорят, что королева-старица Марфа мутит в монастыре, называет вора «братцем», переписывается с ним и с Сапегой:

«В монастыре смута большая от королевы-старицы Марфы: тебя, государь, поносит праздными словами, а вора называет прямым царем и себе братом; вмещает давно то смутное дело в черных людей. А как воры сперва пришли в монастырь, то на первой высадке казначей отпустил к вору монастырского детину служку Селевина со своими воровскими грамотами, что он монастырем промышляет, хочет сдать, а та королева с тем же детиной послала свои воровские грамоты, что промышляет с казначеем за одно, писала к вору, называя его братом, и литовским панам, Сапеге с товарищами, писала челобитье: «спасибо вам, что вы вступились за брата моего, московского государя царя Димитрия Ивановича». Также писала в большие таборы к пану Рожинскому с товарищи. А к Иосифу Девочкину посылает по вся дни с пирогами, блинами и с другими разными приспехами и оловяннками, а меды берет с твоих же царских обиходов, с троицкого погреба; и люди королевины живут у него безвыходно и топят на него бани еженедельно, по ночам. И я, богомолец твой, королеве о том говорил, что она к твоему государеву изменнику по вся дни с питием и едой посылает; и королева за это положила на меня ненависть и пишет к тебе государю на меня ложно, будто бы я ее бесчестил и тебе бы государю пожаловать: о том свой царский указ учинить, чтобы от ее безумия святому месту какая опасность не учинилась».

Но от безумия ее, как видно, никакой опасности святому месту не учинилось. Напротив, сама королева-старица Марфа, сидевшая в монастыре вместе со старицей Ольгой Годуновой (эта бывшая царевна, красавица Ксения Годунова), пострадала от казаков и прочей вольницы Заруцкого.

В начале земского ополчения, когда, по зову Минина, русская земля поднималась на изгнание поляков из Москвы, в грамотах из Ярославля и Костромы, между прочим, писалось: «когда Ивашка Заруцкий с товарищами Девичий монастырь взяли, то они церковь Божью разорили, и черниц – королеву Марфу, дочь князя Владимира Андреевича, и Ольгу, дочь царя Бориса, на которых прежде и взглянуть не смели, ограбили до-нага, а других бедных черниц и девиц грабили и на б…. брали».

В таком положении проводила последние годы своей жизни последняя отрасль царственного дома Калиты, титулярная ливонская королева, старица Марфа, последняя удельная княжна.

В это же смутное время не надолго появляются еще две женские личности и быстро исчезают: это проклятия в памяти народа дочери страшного опричника Малюты Скуратова, особенно, одна из них, бывшая замужем за князем Димитрием Ивановичем Шуйским, братом царя Василия Шуйского.

Одна из этих дочерей Малюты Скуратова, Марья Григорьевна, была замужем за Борисом Годуновым. Женщину эту называют злой, честолюбивой; она, говорят, подбивала Годунова на все недоброе; она вселяла в него дерзкие замыслы захватить московский престол, хотя бы дорога к престолу лежала по трупам невинных жертв.

Насколько это мнение справедливо – трудно решить. Современными памятниками оно подтверждается весьма слабо, да и то потому больше, что современники, записывавшие известия о тогдашних событиях, могли относиться к детям страшного опричника Малюты Скуратова с понятным недоброжелательством, и злую память отца перенесли на его детей, на девушек, которые могли быть ни в чем неповинны. Наконец, народное чувство недоброжелательно относилось и к мужу Марья Григорьевны, к Годунову, а это еще более усиливало тени, падавшие на исторический образ этой жизни.

Но злая и дурная мать, какой рисуется Марья Григорьевна, не могла воспитать таких прекрасных детей, какими во всех тогдашних письменных памятниках рисуются дети ее и царя Бориса, сын Феодор и дочь Ксения, идеальный образ которой не затемняется никакими нечистыми тенями.

Как бы то ни было, но преступлениями своего мужа – если только все преступления, приписываемые Годунову, совершены им – Марья Григорьевна достигла высоты московского престола, на который она, впрочем, и сама помогала мужу взойти так или иначе, – и на этом престоле пережила самое тяжелое время в своей жизни.

Явился неведомый Димитрий. Царь Борис оказался бессильным против этой тени погибшего царевича Димитрия, и погиб сам, оставив после себя вдову Марью Григорьевну, научавшую его будто бы на все злое, сына Федора и дочь Ксению.

Москва, ожидая к себе неведомого Димитрия, беспрекословно, однако, целовала крест вдове Годунова, царице Марье, ее сыну Федору и царевне Ксении, или, как говорилось в целовальных грамотах, «государыне своей и великой княгине Марье Григорьевне всея Руси, и ее детям, государю царю Федору Борисовичу и государыне царевне Ксении Борисовне».

Надо было присягу эту освятить благословением вдовствующей царицы, и вот Москва всенародно молит нелюбимую народом дочь Малюты Скуратова: «великую государыню царицу Марью Григорьевну молили со слезами и милости просили, чтобы государыня пожаловала, положила на милость: не оставила нас сирых до конца погибнуть, была на царстве по-прежнему, а благородного сына своего благословила быть царем и самодержцем».

«И великая государыня слез и молений не презрела, сына своего благословила».

Но недолго сидела она на престоле со своим сыном.

Когда уже неведомому Димитрию присягнули под Москвой, явились в Москву князья Василий Голицын и Василий Мосальский и дьяк Сутугов – покончить с Годуновыми, чтобы даже имена их не служили препятствием к возведению на трон неведомого Димитрия. Патриарха сослали. Других родственников Годуновых разослали тоже. Семена Годунова задушили в Переяславе.

Порешив с этими родичами Годунова, Голицын, Мосальский, Молчанов и Шелефединов с тремя стрельцами явились и в старый дом Бориса, в царские покои: царицу Марью безжалостно и скоро удавили; молодой царь Федор боролся с убийцами отчаянно, но одному из убийц удалось умертвить его самым отвратительным образом: во время схватки, убийца «взят его за таенные у… и раздави».

Но, чтобы пятно не осталось на памяти убийц, а равно на имени названная царя Димитрия, и чтобы усыпить народную совесть, объявили, что царица Марья Григорьевна и царь Федор Борисович Годунов отравились сами.

Одну Ксению пощадили из всего несчастного рода, чтобы после надругаться над ее красотой и девической невинностью.

Мало этого. Тело царя Бориса, уже похороненное в Архангельском соборе, выкопали из склепа, выбросили из царского гроба, положили в простой гроб и, вместе с телами удавленных жены и сына, зарыли в беднейшем монастыре у Варсанофия, на Сретенке.

Такова была судьба одной из нелюбимых народом дочерей Малюты Скуратова.

Другая дочь Малюты, злую память о которой народное творчество передало позднейшему потомству в своих поэтических произведениях, была замужем, как мы сказали, за князем Димитрием Ивановичем Шуйским.

Не сохранилось в точности даже имя этой женщины, потому что письменные памятники того времени передают это имя различно; но злое дело ее, проклинаемое народом, до сих пор в народном стихе.

Некоторые письменные памятники называют эту дочь Малюты Скуратова Марьей, смешивая, без сомнения, с сестрой, бывшей в замужестве за Борисом Годуновым; другие – Катериной и даже – вероятно по ошибке переписчика – Христиной.

Как бы то ни было, но личность этой дочери Малюты Скуратова украшается в письменных памятниках эпитетами и наименованиями такими: «злого короне злая отрасль», «древняя змее льстивая»; в народной поэзии она слывет под именем «змеи подколодной».

Злое дело, приписываемое этой дочери Малюты Скуратова – это отравление героя смутного времени, молодого вождя и народного любимца, князя Михаила Васильевича Скопина-Шуйского.

Скопину-Шуйскому было всего за двадцать лет, когда успешными подвигами против врагов Русской земли, наводнивших тогдашние русские области, он заслужил такую народную любовь и приобрел в несколько месяцев такую громкую славу, какие немногим избранным счастливцам даются целыми годами трудов и славных подвигов.

Эти успехи были причиной того, что у молодого героя явились смертельные враги в близких родственниках, в которых пробудилась зависть к юноше и опасение, что юноша этот станет им поперек дороги и отобьет у них и народную любовь, и московский престол: враги эти были Шуйские же, которым он приходился племянником. На крестинах у князя Воротынского они отравили Скопина-Шуйского, будто бы с помощью дочери Малюты Скуратова, тетки этого самого Скопина.

Поэтому в иных памятниках так и значится, что Михаила Скопина-Шуйского, спасителя Русской земли, испортила смертным зельем «тетка Катерина».

Псковский летописец рассказывает это событие таким образом:

«Не по мнозе ж времени сотвориша пир дядья его, не яко любве ради желаху его, но убийства. И призваша, и ядоша, и пиша. Последи же прииде к нему злого корене злая отрасль, якоже древляя змия льстивая, поиде княгиня Дмитриева Шуйского Христина (Катерина), Малютина дочь Скуратова – яко мед на языце ношаше, а в сердцы мечь скова и – прииде к нему с лестию, неся чашу меду с отравой; он же незлобивый, не чая в ней злого совета по сродству, всемь чашу, испить ю. В том же часе начат сердце его терзати; вземша его свои ему, принесоша и в дом».

В другом хронографе событию этому придается такой поэтически-риторический колорит:

«Бысть князь Михайло крестный кум (у новорожденного сына князя Ивана Михайловича Воротынского), кума же княгиня жена Димитрия Ивановича Шуйского, Мария – дочь Малюты Скуратова. И по совету злых изменников своих и советников помышляше в уме своем злу мысль изменничью – и как будет после честного стола пир навесело, и диавольским омрачением злодейница та княгиня кума подкресная подносила чашу пития куму подкресному, и била челом, здоровалась с кресным Алексеем Иванычем (новорожденным), и в той чаше нити уготовано лютое питие смертное. Князь Михайло Васильевич выпивает чашу досуха, а не ведает, что злое питие лютое смертное, И не в долг час у князя Михаила во утробе возмутилося и не допировал пиру почесного, и поехал к своей матушке княгине Елене Петровне, и как выходить в свои хоромы княженецкие, и усмотрела его мати и воззрила ему в ясные очи, и очи у него ярко возмутилися, а лицо у него страшно кровию знаменается, а власы на главе у него стоя колеблются. И восплакалася горько мати его родимая, а во слезах говорить ему слово жалостно; «чадо мое, сын князь Михайло Васильевич, для чего рано и поздно с честного пира отъехал: любо тебе богоданный сын принял крещение не в радости, любо в пиру место тебе было не по отечеству?» – И нача утроба у него люто терзатися от того пития смертного – мати же да жена его княгиня Александра Васильевна и весь двор его слезь и горького плача и кричания исполнися. И дойде слух сия болезнь его страшная до войска и подручия, до немецкого воеводы до Якова Пунтусова. И многи дохтуры немецкие со многими лечебными присадами и не можаше бо никако болезни тоя возвратити».

Народная поэзия передает это событие различно; но главным образом народное творчество останавливается на том образе события, что будто на пиру – на крестинах бояре порасхвастались кто славой, кто богатством и подвигами; выше всех оказался молодой князь Михайло Васильевич Скопин-Шуйский: – его и извели с помощью дочери Малюты Скуратова.

Вот как говорится об этом событии в наиболее обстоятельной песне:

У князя было у Владимира (!),

Было пированье почетное:

Ой крестили дитя княженецкое.

Ах, кто кум – тот был, кто кума была?

Ах, кум-от был князь Михайло Скопин,

Князь Михайло Скопин, сын Васильевич,

А кума-то была дочь Скурлатова.

Они пили, ели, прохлажалися,

Пивши, евши, похвалялися,

Выходили на крылечко на красное.

Уж как учали похвалу чинить князья, бояра:

Один скажет – у меня много чистого серебра,

Другой скажет – у меня больше красна золота.

Ах, что взговорит князь Михайло Скопин,

Михайло Скопин, сын Васильевич:

Еще что вы, братцы, похваляетесь?

Я скажу вам не в похвалу себе:

Я очистил царство московское,

Я вывел веру поганскую,

Я стал за веру христианскую.

То слово куме не показалося,

То крестовой не понравилось;

Наливала она чару водки крепкия,

Подносила куму крестовому;

Сам же он не пил, а ее почтил:

Ему мнилось, она выпила,

А она во рукав вылила;

Наливала еще куму крестовому:

Как выпил князь Михайло Скопин,

Трезвы ноги подломилися,

Белы руки опустилися.

Уж как брали его слуги верные,

Подхватили его под белы руки,

Повезли его домой к себе.

Как встречала его матушка:

Дитя мое, чадо милое,

Сколько ты по пирам не езжал,

А таков еще пьян не бывал…

Ах, ты гой еси, моя мать родная!

Сколько я по пирам не езжал,

А таков еще пьян не бывал:

Съела меня кума крестовая,

Дочь Малюты Скурлатова.

В других песнях говорится так о дочери Малюты в этом событии: собственно бояре подсыпали в питье отравы, а только поднесла чару дочь Малюты Скуратова:

Поддернули зелья лютого,

Подсыпали в стакан, в меды сладкие,

Подавали куме его крестовые,

Малютины дочи Скурлатовой.

Наконец, в одной песне Скопин-Шуйский догадывается об отраве и прямо укоряет в своей гибели «змею» подколодную – дочь Малютину:

Услышал во утробе неловко добре:

«А и ты села меня, кума крестовая,

Малютина дочь Скурлатова,

А зазнаючи мне с зельем стакан подала,

Съела ты меня, змея подколодная!»

– Голова с плеч покатилася.

Не добром кончила и сама отравительница. Когда поляки во время «лихолетья» овладели Москвой и почти всей Русской землей, они взяли в плен развенчанного царя Василия Шуйского, его братьев и жену князя Димитрия Шуйского, дочь Малюты Скуратова, ввезли их с римским триумфом в свой столицу, везли открыто, напоказ народу: в процессии московских великих пленников ехала и знаменитая дочь Малюты Скуратова.

Там пленников заточили в Гостынский замок. Там они все и перемерли от тоски: и царь Шуйский, и дочь Малюты Скуратова.

Только уже при царе Михаиле Федоровиче кости этих великих пленников, в том числе и кости дочери Малюты Скуратова были с царственными почестями перевезены на родину, в успокоенную Москву.

III. Ксения Годунова

Фамилия Годуновых появляется на историческом горизонте Русского государства каким-то метеором и таким же метеором исчезает: в голове метеора является крупная личность самого Бориса Годунова, уже достаточно оцененная и осужденная историею; при исчезновении «метеора несколько времени довольно бледная, относительно, но в то же время и в высшей степени привлекательная женская личность, – это личность Ксении Годуновой, и затем метеор совершенно пропадает, и пропадает бесследно. Борис Федорович Годунов, любимец Ивана Васильевича Грозного и его родственник по сестре, а потом царь московский; жена Бориса, нелюбимая всеми дочь опричника Малюты Скуратова, Марья Григорьевна; сестра Бориса, Ирина, супруга царя Федора Ивановича, и, наконец, дети Бориса, Федор и Ксения: из них первый царь, а последняя – невеста принцев, а потом черничка – вот все имена, носившие фамилию Годуновых, над которыми невольно останавливается внимание историка.

Мы уже видели Ксению Борисовну, когда еще девочкой она въезжала, вместе с избранным в московские цари отцом, в кремлевский дворец, а потом в тот же день царственный отец, держа за руки ее и брата ее Федора, водил детей по московским соборам и молился с ними.

Молоденькую Ксению должна была ожидать, по-видимому, самая блестящая жизнь. Об этом счастье молилась воя Русская земля, успокоившаяся под державой отца Ксении от всех ужасов царствования Грозного.

За заздравными чашами Русская земля должна была помнить Ксению и ее брата, и желать им счастья и долгоденствия «без урыву».

Вот эта замечательная форма «здравицы» времени Годунова: провозглашая тост за здравие царя Бориса и его семьи, всякий пьющий «чару-здравицу», должен был громко молиться, чтобы он, Борис, единый подсолнечный христианский царь и его царица и их царские дети на многие лета здоровы были и счастливы, недругам своим страшны; чтобы все великие государи приносили достойную почесть его величеству; имя его славилось бы от моря до моря и от рек до концов вселенной, к его чести и повышению и преславным к прибавлению; чтобы великие государи его царскому величеству послушны были с рабским послужением, и от посечения меча его все страны трепетали; чтобы его прекрасноцветущие младоумножаемые ветви царского изращения в наследие превысочайшего Российского царствия были на веки и нескончаемые веки, без урыву».

К сожалению, этим «прекрасноцветущим, младоумножаемым ветвям царского изращения» скоро последовал страшный «урыв», как мы уже отчасти и видели выше, говоря о том, как погиб сам Годунов, его жена Мария с молодым сыном-царем, Федором, и его сестра Ирина.

Но несколько лет Ксении удалось быть счастливой, и она надеялась быть еще более счастливой.

Ксения вместе с братом, как дети такого умного отца, каким был Годунов, получили прекрасное, редкое по тому времени образование: от молодого Федора остались нарисованные им ландкарты. Сама Ксения была «писанию книжному искусна», отличалась красноречием, любила пение: «гласи воспеваемые любляше», как выражается тогдашний хронограф, а современник, английский бакалавр Ричард Джемс, записал тогда же песни, особенно любимые Ксенией, и ей приписываемые, о которых мы и скажем ниже.

Ксения, кроме того, была красавица. О наружности вообще и красоте Ксении, о всех ее прекрасных качествам сохранилось такое свидетельство хронографа:

«Царевна Ксения, дочь царя Бориса, была девица замечательного разума и красоты необыкновенной, бела и румяна лицом, с большими черными глазами, блиставшими светом, особенно когда в жалости обливались они слезами; брови имела сойзный; телом полна, и будто облита молочного белизной; возрастом была ни высока, ни низка; косы имела черные, большие, как трубы лежали они по плечам (это то, что в народных песнях – «косы трубчатые»); воистину во всех женах была благочиннейшая, и писанию книжному искусна; отличалась благоречием, и во всех делах была совершенна».

Естественно, что Годунов рано задумал о приискании хороших женихов для своей Ксении, чтобы замужеством дочери укрепить свой фамилию родством с знатнейшими царственными домами Европы. Вообще женихов у Ксении было много, но она осталась без мужа, в девушках до гроба.

Еще при жизни царя Федора Ивановича Годунов начал думать о женихах для Ксении, и вошел по этому поводу в сношение с сыном шведского короля Эриха XIV-го, принцем Густавом, изгнанным из родной земли и проживавшим в Италии: Борис хотел выдать за него Ксению с тем, чтобы сделать своего зятя вассальным от Москвы королем Ливонии, подобно тому, как царь Иван Васильевич хотел сделать вассальным от Москвы королем Ливонии Магнуса, выдав за него свой племянницу, княжну Марью Владимировну Старицкую. Как будущему мужу Ксении, принцу Густаву уже дали в Русской земле особый удел – Калугу и три другие города. Но Густав, как говорят, не захотел отказаться от протестантства и от женщины, которую он уже любил. За это у него отняли Калугу с тремя другими городами, назначенными ему в удельное владение, и дали один только Углич.

Тогда Годунов обратился за женихом в Данию. У короля Христиана был брат, принц Иоанн, и юноша этот согласился сделаться русским удельным князем, женившись на Ксении.

К сожалению, этот симпатичный юноша, по-видимому, оставивший такое отрадное по себе воспоминание в русских людях, знавших его, рано погиб на чужбине.

В высшей степени интересен въезд в Россию этого второго жениха Ксении.

В августе 1602 года принц Иоанн был встречен в устье Наровы боярином Михайлом Глебовичем Салтыковым и дьяком Власьевым. В Ивань-городе, датские послы, сопровождавшие принца, говорили Салтыкову:

– Когда королевич поедет из Ивань-города, будет в Новегороде и других городах, и станут королевича встречать в дороге боярские дети и княжата, то королевичу какую им честь оказывать?

– В том королевичева воля, – отвечал Салтыков: – он великого государя сын, как кого захочет пожаловать по своему государскому чину.

Но между тем Салтыков писал царю, отцу Ксении: «Когда мы приходим к королевичу челом ударить, то он, государь, нас жалует не по нашей мере, против нас встает и витается (руку дает), шляпку сняв; мы холопы ваши государские того не достойны, и потому говорили послам датским, чтоб королевич обращался с нами по вашему царскому чину и достоинству. Послы нам отвечали: королевич еще молод, а, они московских обычаев не знают: как, даст Бог, королевич будет на Москве, то, узнав московские обычаи, станет по ним поступать».

Любопытно каждодневное описание Салтыковым одежды жениха Ксении: «Платьице на нем был атлас ал, делано с канителью по-немецки; шляпка пуховая, на ней кружевца, делано золото да серебро с канителью; чулочки шелк ал; башмаки сафьян синь».

В Новгороде жених Ксении ездил тешиться рекой Волховом вверх и иными речками до Юрьева монастыря, а едучи тешился, стрелял из самопалов, бил утят; натешившись, приехал в город поздно и стал очень весел. За столом у королевича играли по музыке, в цимбалы и по литаврам били, играли в сурны.

Еще Салтыков писал Борису: «Датские послы говорят королевичу, чтоб он русские обычаи перенимал не вдруг. Послы и ближние люди королевича на то поговаривали, чтоб от вашего царского жалованья, платьица что-нибудь к брату своему послал, и королевич говорил, что ваше царское жалованье, платьице, к нему первое, что он принял его с покорностью, с радостным сердцем, и послать ему вашего царского жалованья первого не годится».

Затем жених Ксении имел торжественный въезд в Москву, ласково был принят Годуновым и его сыном. Но ни царицы Марьи Григорьевны, ни невесты своей Ксении, он, по обычаю того времени, еще не должен был видеть.

Жених остался в Москве. Через некоторое время, в сентябре месяце, Годунов поехал к Троице, а уже на возвратном пути оттуда узнал, что жених Ксении опасно заболел: у принца сделалась горячка, и несчастный юноша умер 28 октября на 20 году жизни, прожив в России не более двух месяцев. Борис, говорят, сильно горевал, а. Ксения была в глубоком отчаянье: вероятно, она успела полюбить молодого человека; в народе же прошла молва, что Борис Годунов, будто бы, сам отравил Иоанна, боясь, что принца полюбили бы больше его сына, Федора, и датский принц сел бы на московский престол помимо прямого наследника Бориса.

Это, конечно, мутили уже в народе враги Годунова, и пустили эту молву.

Вообще враги и завистники Годунова много чернили не только отца Ксении, но не пощадили и имени этой несчастной девушки, которой выдалась такая горькая жизнь, тогда как жизнь эта могла бы быть полна радостей и счастья, что и сулила ей молодость.

Из челобитной князя Бориса Михайловича Лыкова, поданной уже царю Василию Шуйскому на Пожарского, видим:

«Прежде при царе Борисе, он, князь Димитрий Пожарский, доводил на меня ему, царю Борису, многие затейные доводы, будто бы я, сходясь с Голицыными, да с князем Татевым, про него, царя Бориса, рассуждаю и умышляю всякое зло; а мать князя Димитрия, княгиня Марья, в то же время доводила царице Марье на мой мать, будто моя мать, съезжаясь с женой князя Василия Федоровича Скопина-Шуйского, рассуждает про нее, царицу Марью, и про царевну Аксинью злыми словами. И за эти затейные доводы царь Борис и царица Марья на мой мать и на меня положили опалу и стали гнев держать без сыску».

«Злые слова» – это, конечно, общественные сплетни того времени, в которых замешано было и имя девушки – Ксении.

Как бы то ни было, но Ксения теряла уже второго жениха. Но еще раньше этого времени отец ее искал невест для сына и жениха для Ксении в разных государствах: и в Австрии, и в Англии, и даже у грузинских царей.

Через два года после смерти в Москве датского принца, жениха Ксении, Борис затеял, было новое сватовство – с одним герцогом Шлезвига; но это сватовство было прервано: явился неведомый проходимец, чтоб отнять у Бориса корону – и все пропало для Ксении.

Неведомый проходимец стал царевичем Димитрием. Отец Ксении умирает какой-то ужасной смертью: говорят, он сам себя отравил. Затем еще более ужасной смертью погибают мать Ксении и брат: их удавили приверженцы таинственного Димитрия. Ксения остается круглой сиротой.

Этот таинственный Димитрий в Москве. Каковы были его отношения к Ксении, которая, по его царственным претензиям, должна была приходиться племянницей этому проходимцу, как племянница царя Федора Ивановича по его жене, сестре Годунова – это остается тайной. Народ считал Ксению жертвой сластолюбия «Гришки Расстриги», потому что он застал в Москве девушку уже одну, круглой сиротой, и в качестве дяди должен был ей покровительствовать, а в качестве разнузданного властелина, каким он отчасти и был в самом деле, мог делать со своей беззащитной жертвой, что угодно.

По крайней мере до Польши дошли слухи, что неведомый Димитрий, уже сосватавший себе в невесты дочь Юрия Мнишка, Марину, в Москве воспользовался беззащитностью Ксении: говорят, что он действительно полюбил ее, что, конечно, едва ли могло быть невероятным, хотя это обстоятельство, нам кажется, не должно бросать никакой грязной тени на нравственную чистоту Ксении.

Как бы то ни было, но слухи эти ходили не только по Москве, но достигли, в самую глубь Польши, до слуха Мнишка и Марины. Марина начала ревновать своего жениха к Ксении. Мнишек, не отпуская на Москву своей дочери, несмотря на все просьбы и требования Димитрия, писал ему: «Есть у вашей царской милости неприятели, которые распространяют о поведении вашем молву; хотя у более рассудительных людей эти слухи не имеют места, но я, отдавши вашему величеству сердце и любя вас как сына, дарованного мне от Бога, прошу ваше величество остерегаться всяких поводов, и так как девица Ксения, дочь Бориса, живет вблизи вас, то, по моему и благоразумных людей совету, постарайтесь ее отстранить от себя и отослать подалее».

Несчастную сиротку, действительно, отстранили и отослали далеко: ее постригли в монахини под именем Ольги и сослали в монастырь на Белоозеро.

Вот об этой-то поре жизни девушки сохранились песни, которые пела Ксения о себе самой и которые, вероятно, пели и другие девушки того времени, так как песни эти уже обращались тогда в народе. В высшей степени важно то, что песни эти пелись тогдашним русским народом еще при жизни Ксении, потому что записаны были в России англичанином, бакалавром Ричардом Джемсом в 1619-м году, а Ксения умерла в 1622-м году, через три года по отъезде Ричарда Джемса из Москвы.

В этих песнях Ксения оплакивает свои и всего своего семейства несчастия, боится, то «Гришки-растриги», который едет к Москве, «хочет ее полонить», а полонив постричь, а ей молодой девушке, в монастырь идти боязно, не хочется – «чернеческого чину ей не сдержати», захочется ей отворить «темные кельи», «посмотреть на добрых молодцев». Плачется она о своих царских теремах, о милых переходах». Плачется о том, кому достанутся их высокие хоромы, «браные убрусы», «золотая ширинки», «яхонтовые сережки» – не для чего уже будет надевать на себя эти украшения, а нужно будет. идти в темные кельи – «благословиться у игуменьи».

Но лучше мы приведем, с математической точностью, как они тогда записаны были для Джемса, – эти полные милой наивности песни, отдающие такой прелестью простоты и безыскусственности:

Сплачется мала птичка,

Белая пелепелка:

Охте мне молоды горевати!

Хотят сырой дуб зажигати,

Мое гнездышко разорити,

Мои милые дети побити,

Меня пелепелку поимати.

Сплачетца на Москве царевна:

Охте мне молоды горевати

Что едет к Москве изменник,

Ино Гришка Отрепьев рострига,

Что хочет меня полонити,

А полонив меня, хочет постритчи,

Ино мне постритчися не хочет,

Чернеческого чину не здержати,

Отворити будет темна келья,

На добрых молотцов посмотрити.

Ино, ох милый наши переходы,

А кому будет по вас да ходити

После царского нашего житья,

И после Бориса Годунова?

Ах, милыи наши теремы,

А кому будет в вас да седети.

После царьского нашего житья

И после Бориса Годунова?

* * *

А сплачетца на Москве царевна,

Борисова дочь Годунова:

Ино, Боже, Спас милосердой,

За что наше царьство загибло —

За батюшково ли согрешенье,

За матушкино ли немоленье?

А светы бы наши высокие хоромы,

Кому вами будет владети

После нашего царьского житья?

А светы браныи убрусы,

Береза ли вами крутити?

А светы золоты ширинки,

Лесы ли вами дарити?

А свет яхонты серешки,

На сучье ли вас задевати

После царьского нашего житья,

После батюшкова преставленья,

А света Бориса Годунова?

А что едет к Москве рострига,

Да хочет теремы ломати,

Меня хочет царевну поимати,

А на Устюжну на Железную отослати,

Меня хочет царевну, постритчи,

А в решотчатой сад засадити.

Ино охте мне горевати,

Как мне в темну келью ступати,

У игуменьи благословитца.

Действительно, «расстрига» отослал Ксению-царевну только не на Устюжну, а на Белоозеро, и она должна была в темной келье затвориться навеки.

Впрочем, Ксения ненадолго появляется из темной кельи в 1606 году, когда заточивший ее в монастырь «расстрига» сам погиб страшной смертью, и пеплом от его сожженного тела выстрелили по направлению к западу, к Путивлю, к Польше – откуда он сам пришел.

На Шуйского и на его царские рати напирают полчища Болотникова, и силы Шуйского изнемогают. Первого самозванца уже не существовало, второй еще не являлся; но говорят, что он есть, что он жив. На Шуйского идет тень более страшная чем та, от которой Русская земля на время было отделалась. И вот он ищет помощи, хватается тоже за тени, за мертвых – за Годуновых: он велит вырыть их гробы, и с бедного кладбища Варсанофиевского монастыря переносить их с царским великолепием в Троицкий монастырь: для этого вызывается из монастыря своего, с Белаозера, и Ксения, теперь уж инокиня Ольга. Она должна была провожать гробы отца, матери, брата. Следуя за гробами, Ксения, говорят, «по обычаю, громко вопила о своих несчастьях». Мы думаем, впрочем, что если бы даже это громкое плаканье не было в обычае, то естественно было одинокой девушке громко плакать об отце, о матери и брате, а вместе с тем и о всей своей горькой жизни, приведшей ее от трона в бедную монашескую келью.

После этого мы видим Ксению уже в Троицком монастыре: значит, и ее перевели в высшее место, поближе к гробам отца и матери. Отсюда Ксения пишет к своей тетке, и уже сама называет себя «старицей»: «в своих бедах чуть жива, совсем больна вместе с другими старицами, и вперед ни одна из них себе жизни не чает, с часу на час ожидают смерти, потому что у них в осаде шатость и измена великая».

Монастырь осажден поляками и толпами Тушинского вора с Заруцким – и вот Девичий монастырь взят, и воры «черниц: королеву Марфу, дочь князя Владимира Андреевича, и Ольгу (Ксению), дочь царя Бориса, на которых прежде и взглянуть не смели, ограбили до-нага, а других бедных черниц и девиц грабили и на б…. брали».

Это разоряли монастырь приверженцы такой же развенчанной женщины, как и Ксения – Марии Мнишек, некогда ревновавшей к Ксении своего Димитрия.

Наконец, под 1622 годом встречаем последнее известие о Ксении: она умерла.

В царской грамоте суздальскому архиепископу Арсению читаем: «Ведомо нам учинилося, его, царя Бориса Федоровича, дочери, царевны старицы Ольги не стало; по обещанию же своему, отходя сего света, приказала нам бить челом, чтобы нам пожаловати, тело ее велети погрести у Живоначальные Троицы, в Сергиеве монастыре, с отцом ее и с матерью вместе».

А в 1637 году датский король Христиан IV прислал гонца Гольмера с грамотой – за костями жениха Ксении, несчастного принца Иоанна, умершего в России. Кости жениха Ксении покоились в русской земле 35 лет.

IV. Марина Мнишек

Подобно Софье Палеолог, Софье Витовтовне, Елене Глинской и некоторым другим историческим женщинам, вошедшим в наши очерки, Марина Мнишек, по своему происхождению, не принадлежит Русской земле в тесном значении этого слова. Однако, по своей жизни и деятельности, потому что имя этой женщины связано было со всеми крупными, так сказать руководящими, событиями Смутного времени, и, наконец, по той печальной популярности, которой пользуется имя этой женщины, как «Маришки безбожницы», в русском народе, – Марина Мнишек всецело должна принадлежать русской истории и русскому народу, и потому в ряду исторических женских личностей Русской земли должна занимать одно из самых видных, хотя не почетных мест.

Но мы будем говорить о ней по возможности кратко и сжато, не вдаваясь в излишние подробности и передавая только самые существенные факты, исключительно группирующиеся около Марины, а не относящиеся до всего цикла Смутного времени, потому что в противном случае рассказ ваш о Марине Мнишек вышел бы из рамок наших кратких очерков.

Марина или Марианна родилась в богатом и знатном польском семействе. Отец ее был сендомирский воевода Юрий Мнишек, прославившийся на своей родине тем, что никто лучше его не умел потворствовать преобладающим наклонностям короля, отличавшегося большой слабостью к прекрасному полу. Вообще отец Марины был из числа людей, для которых все средства позволительны.

Младшая сестра Марины, Урсула, была замужем за князем Константином Вишневецким, братом знаменитого князя Адама Вишневецкого.

Этот Вишневецкий привез с собой однажды в Самбор, где жили Мнишки, какого-то неизвестного проходимца, неведомо откуда явившегося, который сначала был у него слугой, а потом сказался московским царевичем.

Среднего или почти низкого роста, хорошо сложен, лицо круглое, неприятное, волосы рыжеватые, глаза темно-голубые, задумчиво-грустен, даже мрачен, неловок – вот наружность проходимца, которого увидала Марина и узнала, что это московский царевич, спасшийся от убийц чудесным образом.

Красота Марины, ловкость, ум, необычайная сила воли, доказанная потом всей тяжелой жизнью этой девушки – вот что поразило молодого, страстного проходимца в том энергическом существе, которое он встретил в Самборе.

В неведомом проходимце Марина увидала свой судьбу, – и овладела его волей.

Проходимец представлен был королю в Кракове – и король признал в нем московского царевича, потому что ему выгодно было признать его таким, и назначил ему приличное содержание.

Возвратившись с Мнишком в Самбор, признанный царевич, очарованный Мариной, предложил панне руку и московский престол, который считал своим достоянием.

Названный Димитрий, говорят, долго не осмеливался решиться на это. Он был робок, неловок с Мариной.

Объяснение произошло в саду.

– Панна! моя звезда привела меня к вам, – сказал Димитрий: – от вас зависит сделать ее счастливой.

– Ваша звезда слишком высока для такой девушки, как я, – отвечала Марина.

Димитрий целует ее руку.

– Моя рука, – сказала Марина, отнимая руку: – слаба для вашего дела. Вам нужны руки, владеющие оружием, а моя может только возноситься к небу вместе с молитвами о вашем счастье.

Димитрий скоро занемог. Марина показала к нему участие.

– Поправляйтесь, – говорила она: – станьте на челе войска, победите ваших врагов, тогда подумаете, как победить мое сердце: только славными подвигами и доблестями вы меня завоюете!

Если всего этого и не было, то было что-нибудь в этом роде, потому что иначе и не могла действовать Марина, какой она проявлялась в продолжение всей своей тревожной жизни. Она овладела Димитрием всецело, она держала его в нравственной неволе даже тогда, когда он сидел уже на московском престоле, а она, его невеста, оставалась еще в Самборе, у отца. С московского престола Димитрий не забывал о Марине Мнишек, когда ему предлагали уже в жены сестру короля польского.

Мнишек, дав согласие на брак дочери с Димитрием, отложил совершение самого брака до той поры, когда жених утвердится на престоле.

Но ловкий воевода поспешил обеспечить участь Марины в будущем, 25 мая 1604 года названный Димитрий дал запись Мнишку:

Тотчас по вступлении на престол выдать отцу Марины 1.000.000 польских злотых для подъема в Москву и уплаты а долгов, а Марине прислать бриллианты и столовое серебро из царской казны.

Отдать Марине Великий Новгород и Псков со всеми жителями, местами, доходами, в полное владение, как владели прежние цари; города эти остаются за Мариной, хотя бы она не имела потомства от Димитрия, и вольна она в них судить и рядить, постановлять законы, раздавать волости, продавать их, строить католические церкви и монастыри, в которых основывать школы латинские; при дворе своем Марина вольна держать латинских духовных и беспрепятственно отправлять свое богослужение, потому что он, Димитрий, соединился уже с римской церковью и будет всеми силами стараться привести и народ свой к этому соединению. В случае, если дело пойдет несчастно и он, Димитрий, не достигнет престола в течение года, то Марина имеет право взять назад свое обещание, или, если захочет, то ждать еще год. 12-го июня Димитрия заставили дать другую запись: Уступить Мнишку княжества Смоленское и Северское в потомственное владение, а как половина Смоленского княжества и шесть городов северских отойдут к королю, по обязательству Димитрия, то Мнишек получить еще из близлежащих областей столько городов и земель, чтобы доходы с них равнялись доходам с городов и земель, уступленных королю.

Димитрий на престоле. Но Марины еще нет с ним. Ее не выпускаюсь из Польши, требуют от московского царя огромных уступок в пользу католичества.

Царь московский отправляешь к Сигизмунду послом Афанасия Власьева, уже известного нам по встрече им с боярином Салтыковым жениха Ксении Годуновой, несчастного датского принца Иоанна. Власьеву поручено просить короля и Мнишка отпустить Марину. Димитрий послал и секретаря своего, Бучинского, которому поручил, чтоб он выпросил у папского легата позволение Марине причаститься у обедни из рук патриарха, а иначе она не будет считаться коронованную, чтобы позволили ей ходить в греческую церковь, а втайне оставаться католичкой, чтобы в субботу она ела мясо, а в среду постилась и голову убирала бы по-русски.

Сигизмунд сказал Власьеву, что государь московский может вступить в брак более сообразно с его величием и что он поможет ему в этом деле.

У Марины являются уже сильные соперницы.

Но Власьев сказал королю, что царь не изменит никогда своему обещанию.

Сигизмунд хотел женить Димитрия на своей сестре или на княжне трансильванской – вот какие соперницы явились у Марины!

Но к Сигизмунду приехал какой-то швед из Москвы, от царицы-старицы Марфы, матери Димитрия углицкого, с тайными вестями, что сидящий на московском престоле – не ее сын. Сигизмунд сказал об этом Мнишку. Тот замедлил отпуск Марины в Москву.

Но при всем том, 12 ноября происходило уже обручение Марины в Кракове с послом Власьевым, изображавшим лицо жениха-царя. Обручение было пышно, торжественно, в присутствии короля, кардинала и сановников.

Марина была в белом алтабасовом платье, унизанном жемчугами и драгоценными камнями; на голове у нее блестела бесценная корона, а от короны по распущенным волосам скатывались нити жемчуга, перемешанного с бриллиантами.

Говорились речи послом Власьевым, канцлером Сапегой, кардиналом. Запели «Ѵеni, Creator» – и началось обручение.

Власьев, говорят, смешил всех некоторыми странными выходками. Кардинал спрашивал: не давал ли царь обещаний другой женщине?

– А мне как знать? О том мне ничего не наказано! – отвечал будто бы Власьев.

Но от него потребовали решительного ответа. Тогда Власьев отвечал:

– Коли б обещал другой невесте, то и не послал бы меня сюда.

Затем кардинал велел послу говорить за собой, по форме, клятвенное обещание на латинском языке. Поляки удивились, что Власьев произносит правильно – он знал по-латыни. Далее он остановился и сказал:

– Панне Марине говорить имею я, а не ваша милость.

И он сказал ей обет от имени царя, Марина царю – от себя.

Из уважения к особе будущей царицы, Власьев никак не решился взять Марину просто за руку, но непременно хотел прежде обернуть свой руку в чистый платок, и всячески остерегался, чтобы платье его никак не прикасалось к платью сидевшей подле него Марины. Когда за столом король уговаривал его есть, то он отвечал, что холопу неприлично есть при таких высоких особах, что с него довольно чести смотреть, как они кушают. Марина тоже ничего не ела за обедом. Зато Власьев пил за здоровье обрученных. Ясно после этого, с каким негодованием он должен был смотреть, когда Марина стала на колени перед королем, чтобы благодарить его за все милости: посол громко жаловался на такое унижение будущей царицы московской.

Благодаря короля, Марина плакала. Она не знала, что придется ей заплакать и не такими слезами.

Власьев требовал немедленного выезда невесты. Но Мнишек жаловался на недостаток денег, хотя Димитрий прислал ему большие суммы и просил не жалеть издержек.

Но у Мнишка и Марины были свои причины медлить. Мнишек писал Димитрию о каких-то недоброхотах, о сплетнях. Может быть, то, о чем он писал Димитрию, действительно были сплетни, но они стали историческим достоянием.

«Есть у вашей царской милости неприятели, писал отец Марины, которые распространяюсь о поведении вашем молву. Хотя у более рассудительных людей эти слухи не имеют места, но я, отдавши вашему величеству сердце и любя вас как сына, дарованного мне от Бога, прошу ваше величество остерегаться всяких поводов, и так как девица Ксения, дочь Бориса, живет вблизи вас, то, по моему и благоразумных людей совету, постарайтесь ее устранить от себя и отослать подалее».

Говорили о том, будто Дмитрий полюбил Ксению. И вот у Марины новая соперница. Но Димитрий тотчас постриг несчастную девушку в монахини под именем Ольги и сослал на Белоозеро в монастырь, о чем мы уже и говорили выше. Вообще отношения Димитрия к Ксении остаются неразгаданной тайной.

Димитрий часто пишет к невесте; но Марина не отвечает на его письма, сердясь за Ксению, ревнуя его к русской красавице, уже накрывшей свои «трубчатые косы» черным клобуком.

Власьев, не дождавшись царской невесты, уехал в Слоним и там ждал ее приезда вместе с другими царскими послами.

«Сердцем и душой скорблю, писал он Мнишку, и плачу о том, что все делается не так, как договорились со мной и как, по этому договору, к царскому величеству писано: великому государю нашему в том великая кручина, и думаю, что на меня за это опалу свою положить и казнить велит. А по цесарского величества указу, на рубеже для великой государыни нашей цесаревны и для вас присланы ближние бояре и дворяне и многий двор цесарский, и, живя со многими людьми и лошадьми на границе, проедаются».

Димитрий льстил даже Сигизмунду, чтобы скорей выманить Марину:

«Мы хотим отправить наших великих послов на большой сейм (писал он); но теперь отсрочили это посольство, потому что прежде хотим поговорить о вечном мире с вельможным паном Юрием Мнишком».

Даже пришедших с ним поляков Димитрий задержал в Москве, боясь, что не выпустят Марину. Бучинскому он велел на все соглашаться, лишь бы панну выпустили из Польши.

Но католики боялись, чтобы Дмитрий не бросил Марину, – и вот тайные агенты их и письма полетели во все места.

Папа Климент VIII и Павел V писали ко всем: к Димитрию, к Марине, к легатам.

«Мы не сомневаемся, писал папа Димитрию, что, так как ты хочешь иметь сыновей от этой превосходнейшей женщины, рожденной и свято-воспитанной в благочестивом католическом доме, то хочешь также привести в лоно римской церкви и народ московский… Верь, что ты предназначен от Бога к совершению этого спасительного дела, причем большим вспоможением будет для тебя твой благороднейший брак».

Папа так торопился, что приказал патеру Савицкому обвенчать Марину тайно в великий пост.

Все надежды католичества и Польши покоились таким образом на Марине.

В другом письме папа писал самой Марине: «Теперь-то мы ожидаем от твоего величества всего того, чего можно ждать от благородной женщины, согретой ревностью к Богу. Ты, вместе с возлюбленным сыном нашим, супругом твоим, должна всеми силами стараться, чтобы богослужение католической религии и учение Св. апостольской церкви были приняты вашими подданными и водворены в вашем государстве прочно и незыблемо. Вот твое первое и главнейшее дело».

Наконец Марина в сопровождении огромной свиты родных и знакомых выехала из Самбора в Московское царство, чтобы там быть царицей всего народа и наконец погибнуть, так и не увидев более своей родины.

3-го мая 1606 года Марина с большой пышностью въехала в Москву.

* * *

Для того, чтобы вполне понять, что должна была пережить и перечувствовать молоденькая девушка, из простых шляхтянок поднявшаяся до трона и потом потерявшая мужа, когда еще не кончилось брачное утратившая корону, упавшая до нищеты, до всяких унижений и оскорблений, до положения беглянки, скитающейся где-то на Яике с одним оставшимся ей верным казаком Заруцким – какой громадный запас воли должна была иметь женщина, вынесшая все, что вынесла Марина. Мы позволим себе привести здесь описание самых торжественных минут в жизни Марины – въезд в Москву, коронованье и венчанье, чтобы потом видеть весь контраст между положением ее от 6 до 15 мая, до дня страшной катастрофы в ее жизни, и между положением ее в стане «Тушинского вора», в Калуге, наконец, на Дону, на Волге, в Астрахани, на Яике и – опять в Москве, в тюрьме.

Когда Марина въезжала в Москву, то по обеим сторонам дороги стояли рядами стрельцы в красных суконных кафтанах с белыми перевязями на груди и держали длинные ружья с красными ложами; далее стояли в два ряда конные стрельцы и дети боярские; на одной стороне были с луками и стрелами, на другой с ружьями, привешанными к седлам; они также были одеты в красные кафтаны. Потом стояли двести польских гусар, под начальством Домарацкого, на конях с пиками, у которых древки были раскрашены красной краской, а близ острия были привязаны белые знаки. Поезд должен был ехать между рядами этих воинов. Поляки били в литавры и играли на духовых военных инструментах. Вступив в Москву, поезд следовал через Земляной город, потом въехал Никитскими воротами в Белый, оттуда в Китай-город, на Лобное место и, наконец, в Кремль.

Впереди всех ехали те дворяне и боярские дети, которые высылаемы были на границу для встречи Марины. Потом шли пешие польские гайдуки, или стрелки, числом триста; за плечами у них были ружья, а при боке сабли – «карабели». Они были одеты в голубые жупаны с серебряными нашивками и с белыми перьями на шапках – «магирках» – народ все рослый, на подбор. Гайдуки играли на трубах и били в барабаны. За ними ехали двести польских гусар, по десять человек в ряд, на статных венгерских конях, с крыльями за плечами, с позолочеными щитами, на которых виднелись изображения драконов, и с поднятыми вверх копьями; на одних из этих копий были белые, на других красные значки. За ними вели двенадцать лошадей, посланных женихом в дар Марине. За ними следовали паны, сопровождавшие отца Марины: тут были князья Вишневецкие, Тарлы, трое Отадницких, Любомирский, Немоевский, Лаврины и другие, каждый со своей асистенцией, и каждый хотел выказаться перед многочисленной толпой своим нарядом, нарядом слуг и убранством коней. Сзади всех их ехал верхом Мнишек в малиновом жупане, опушенном соболями, в шапке с богатым пером; шпоры и стремена, были золотые с бирюзой. За Мвишком следовал арап, одетый по-турецки.

Тут уже, за отцом, ехала дочь, Марина, в карете, запряженной десятью лошадьми – все белой масти с черными яблоками. На козлах не было кучеров, но каждую лошадь вел за узду особый конюх, и все десять конюхов одеты были одинаково. Карета снаружи была окрашена красной краской с серебряными накладками, колеса ее были позолочены, а внутри она была обита красным бархатом. В ней на подушках, по краям унизанных жемчугом, в белом атласном платье, вся осыпанная каменьями и жемчугами, сидела Марина вдвоем со старостиной сохачевской.

Не будем говорить о каретах, следовавших за Мариной: то был ее двор, свита, слуги. Народ валил толпами. Тут были персы, арабы, турки, грузины, татары, не говоря уже о тысячах московского люда. В толпе находился и царь, ожидавший невесту и смотревший на ее поезд, как частное лицо. Марина въехала в Вознесенский монастырь, где жила царица-старица Марфа: – это невеста царя делала первый визит его матери.

Через пять дней, 8 мая, коронование и венчание: следование Марины с царем в торжественной процессии в Успенский собор в сопровождении рындов с серебряными топорами на плечах; возведение Марины патриархом на трон, возложение на нее барм, диадемы и короны, а потом цепи Мономаха; помазание на царство, венчание и, наконец, свадебное торжество, пиры, балы, танцы; все это должно было казаться волшебным сном, пробуждение от которого последовало так скоро – 16 мая!

На одни дары Марине Димитрий издержал в эти дни до 4.000.000 рублей.

Когда брачный пир кончился и вечером молодых повели в спальную комнату, у царя из перстня на пальце выпал дорогой камень и его не могли отыскать… Пустое, но зловещее предзнаменование…

Так весело началось для Марины московское житье и московское царствование; но не долго пришлось ей царствовать, не долго веселилась она.

Глухое неудовольствие уже крылось под спудом, в народе. Искру раздували те, которым хотелось самим сесть на месте проходимца и польки, сидевших на столе Ярослава, Мономаха, Димитрия Донского, Ивана Калиты, Ивана Грозного.

Народ уже проведал, что Марина тайная католичка. Шепталось и громко говорилось, что венчание и свадьба были 8 мая, под пятницу, под Николин день. Царь и царица едят телятину, не вместе ходят в баню.

Кремль занят поляками – там сидят близкие и слуги Марины. Поляки ведут себя нагло. Начали поговаривать о «польке поганой».

Ровно неделю царствовала эта полька! Вся жизнь – из-за восьми дней!..

К утру с 16-го на 17-е мая все было покончено с мужем Марины. В роковую минуту он спал около жены и, услыхав набат, вскочил с постели, выбежал – и узнал в чем дело.

Когда Димитрий увидел, что заговорщики ворвались уже во дворец, он бросился к покоям Марины, и через окно мог закричать ей: «сердце «мое, здрада!» Сам же выскочил из окна и разбился с пятнадцатисаженной высоты. Там его скоро докончили.

Заговорщики ворвались в повои царицы, но там ее уже не было: проснувшись от крика мужа, она успела спрятаться в подвале. Приближенные просили Марину выйти оттуда, и она, не будучи узнана толпой, снова пробралась наверх: на пути она была даже столкнута с лестницы хлынувшей туда толпой – ее не узнали!

Марина спряталась в своей комнате. В тот момент у дверей показались заговорщики. Ян Осмульский, молоденький паж Марины, долго сдерживал разъяренную толпу, но был убит, и через его уже труп толпа хлынула в царицын покой.

– Где царь и царица? – с ругательствами кричала толпа, ввалившаяся в ту самую комнату, где была Марина.

Маленькая и худенькая, она, говорят, спряталась под юпку своей «охмистрины», подобно той исторической собачке, которая от страху спряталась под платье Марии Стюарт, когда ее казнили, и лизала кровь своей госпожи, капавшую с эшафота.

– Где царь и царица? – кричали убийцы.

Им отвечали, что царя не видали, а царица ушла в дом к отцу.

Грязные сцены разыгрались тут в царских покоях, и Марина слышала все это, знала, что тут делается, но не выдала себя до тех пор, пока не пришли главные заговорщики – бояре, и не поставили стражу около бывшей своей царицы и ее придворных дам.

И вот Марина опять у отца, только в Москве, а не в Самборе.

Димитрия нет. Другой еще не явился. В Самборе мать Марины провозглашает, что он жив, и этот слух привез туда Молчанов; он и распространяет его по Польше и по России.

Но вот Димитрий явился. Кто он такой – никто не знает. Не знает и Марина. Он уже в Орле. К нему идет князь Рожинский с 4,000 поляков. Рожинский посылает к нему послов и требует денег для войска.

У неведомого нового Димитрия нет денег, и вот тут вспоминает о Марине.

– Сбежал я из Москвы от милой жены моей, от милых приятелей моих, ничего не захвативши.

Надо заметить, что, когда Марина только явилась в Москву, то Димитрий спрашивал бояр, что они назначат царице в содержание на случай ее вдовства, и бояре назначили ей больше, чем Новгород и Псков, потому что признали ее наследственной государыней и еще до коронации присягнули ей в верности.

Когда на Москве совершилась катастрофа, польских послов Олесницкого и Гонсевского, не выпускали из города. Затем их и Марину отправили в Ярославль.

Время между тем шло. Более года с послами тянулись переговоры, и вот заключено с ними условие: Мнишек не признает зятем второго Димитрия, которого называли «тушинским вором», потому что он стоял в Тушине, а чаще звали его «цариком», не выдает за него свой дочь, и Марина не называется московской государыней.

Условие это заключено было 25 июля 1608 года, когда Марина сидела уже в Ярославле, как в плену. Что она там делала – неизвестно; но, по договору с посланниками польскими, ее решились отпустить на родину.

Но Марину-царицу уже не тянуло на родину: она носила уже на голове корону: как же ей воротиться в свой скромный Самбор?

Царик узнал, что Марину отправляют в Польшу. Марина – царица нужна была ему больше войск и больше денег: с Мариной он был все, без Марины – он ничто.

А Марина? Она не знала, кто он, откуда, но она все еще верила, что это ее Димитрий.

Но вот Марина выезжает из Ярославля, чтобы по договору, возвратиться на родину. Ее сопровождает тысячный конвой московских ратных людей. С ней отец, послы Олесницкий и Гонсевский.

Узнав об этом, царик разослал по городам приказ: «Литовских послов и литовских людей перенять и в Литву не пропускать; а где их поймают, тут для них тюрьмы поставить да посажать их в тюрьмы».

Мало того, царик послал Валавского с полком перехватить поляков и Марину – она ему была нужна. Но полякам, служившим у царика, не хотелось этого: они боялись, что Марина откажется от второго Димитрия – он непохож на первого: это не тот, не он. Поэтому Валавский с умыслом не догнал Марины.

Тогда царик посылает в погоню Зборовского. Этот скоро нагоняет конвой Марины, потому что желал отличиться пред русским царем; он нагнал Марину уже под Белой, разбил конвоировавший ее московский отряд и остановил Марину, Мнишка и посла Олесницкого. Посол Гонсевский с другим отрядом ушел другой дорогой.

Но Марина не едет к этому второму Димитрию в Тушино, боясь отдаться в руки неизвестному человеку. Страх и надежда боролись в ней, и потому она поехала в отряд Сапеги, чтобы оттуда вести переговоры с тем, кто выдавал себя за ее мужа. Мнишек же хотел, чтобы царик захватил их силой, и потому медлил в дороге.

И Зборовский действительно захватил Марину.

И вот Марина едет в Тушино, к неведомому человеку, который говорит, что он ее муж, ее Димитрий, который в последний раз, утром 17 мая 1606 года, в тот страшный момент, закричал ей: «сердце мое, здрада!» Она слышала, что потом кого-то убили, называя Димитрием, сожгли и даже пеплом его выстрелили на запад; но, быть может, это был не Димитрий.

Подъезжая к Тушину, Марина была весела, смеялась и пела. Она ведь ехала к мужу, которого так давно не видала; она все еще верила, что он не убит: ведь все в ее жизни волшебный сон, чудо, чары – и ее Димитрий, и корона московская на голове.

За 18 миль от стана к ее карете подъезжает молодой шляхтич, ее родственник, пан Стадницкий.

– Марина Юрьевна! – говорит он: – вы веселы, вы песенки распеваете; оно бы и следовало вам радоваться, если бы вы нашли в Тушине настоящего вашего мужа, но вы найдете совсем другого.

Это было страшным ударом для Марины: она уже боялась ехать к тому, кто назывался ее мужем.

Но делать было нечего: надо было признать его своим – для блага римской церкви. И она его признала.

Каково было их свиданье – об этом нет известий.

Царик дал отцу Марины запись, что, по завладении Москвой, он выдаст ему 300,000 рублей серебряных и Северское княжество с тамошними четырнадцатью городами.

5 сентября происходило тайное венчание Марины со вторым мужем в стане Сапеги. Венчавший ее духовник-иезуит убедил свой послушную дочь, что она должна это сделать для славы римской церкви, – и молодая женщина послушалась.

Скверно жилось Марине в тушинском стане. Проходили дни, месяцы, прошел год, а московская корона все еще была далеко. Многие бросили ее. Бросил и отец, не дал даже благословения. Марина часто писала к нему – она уже у покинувшего ее отца должна была искать помощи, покровительства у мужа. Марина все падала ниже и ниже. В одном письме она просит отца напомнить о ней мужу, напомнить о любви и уважении, которые он должен оказывать ей.

«О делах моих не знаю что писать, кроме того, что в них одно отлагательство со дня на день (пишет она в другом письме отцу): нет ни в чем исполнения. Со мной поступают так же, как и при вас, а не так, как было обещано при отъезде вашем. Я хотела отослать к вам своих людей, но им надобно дать денег на пищу, а денег у меня нет».

Но она не падает духом. В этой замечательной женщине еще не убита энергия, и она видит впереди одну цель – восстановление своих прав. Родина для нее уже навсегда закрыта, да она и сама не воротилась бы на родину: царица – она не явится в Самбор развенчанной, поруганной.

В одном письме к Стадницкому, своему родственнику, уведомлявшему ее, что король Сигизмунд вступил с войском в московские пределы, Марина говорит: «крепко надеюсь на Бога, защитника притесненных, что Он скоро объявит суд свой праведный над изменником и неприятелем нашим». Так она называла царя Василия Ивановича Шуйского.

Собственноручно же в этом письме Марина приписала: «Кого Бог осветит раз, тот будет всегда светел. Солнце не теряет своего блеска потому только, что его иногда черные облака заслоняют». Приписку эту Марина сделала затем, что Стадницкий в письме своем не назвал ее царицей.

Марина писала и королю. «Ни с кем счастье так не играло, как со мной (писала она королю): из шляхетского рода возвысило оно меня на престол московский и с престола ввергнуло в жестокое заключение. После этого, как бы желая потешить меня некоторой свободой, привело меня в такое состояние, которое хуже самого рабства, и я теперь нахожусь в таком положении, в каком, по моему достоинству, не могу жить спокойно. Если счастье лишило меня всего, то осталось при мне одно право мое на престол Московский, утвержденное моею коронациею, признанием меня истинной и законной наследницей, – признанием, скрепленным двойной присягой всех сословий и провинций московского государства».

Вот уже где почерпала она свои права и свой энергию: она царица не по мужу, кто бы он ни был, а по коронации, по двойной присяге. Убили ее мужа, но право ее живо: оно не убито, оно бессмертно.

К концу 1609 года дела Марины и ее мужа-царика становились все хуже и хуже. 27 декабря царик тайно бежал из своего стана, переряженный. Он выехал в навозных санях только со своим шутом Кошелевым, который никогда не покидал его! Царик скрыл свой побег даже от жены, потому что бежал от поляков, которые не слушались его, мутили все его войско. Но войско еще было за него.

Царик бежал в Калугу. Среди обширного, безобразного лагеря, среди массы палаток, землянок, шалашей, обозов, коновязей, наскоро сколоченных срубов, среди этого странного, шумного города, среди буйного войска, среди женщин, пленных и охотой нахлынувших к тушинцам, с которыми жилось весело, – Марина осталась одна в своих обширных деревянных хоромах, выстроенных ей и царику еще в прошлом году.

Узнав о бегстве мужа, Марина, рыдающая, отчаянная, с распущенными волосами ходила по обширному табору, из палатки в палатку, умоляя ратных людей не повидать ее, не покидать ее мужа. И ратные люди готовы были положить свои головы за эту маленькую, плачущую женщину…

Из Калуги царик прислал письмо к Марине и к другим своим приверженцам, обещая воротиться к войску, если поляки вновь присягнут ему и казнят всех изменников, отложившихся от него. Но посла его, пана Казимирского, в таборе схватили, письма отобрали.

Марина не могла дольше выносить такой жизни. Дело ее не двигалось, а буйный табор пьянствовал, забывая о Марине, а иногда и обижая ее.

11-го февраля 1610 года она сама тайно бежала из табора. Переодевшись в гусарское платье, взяв с собой только одну служанку и несколько сотен донских казаков, Марина ускакала из табора ночью, верхом, по-казацки.

Утром нашли оставленное ею письмо к войску:

«Я принуждена удалиться, избывая последней беды и поругания. Не пощажена была и добрая моя слава и достоинство, от Бога мне данное! В беседах равняли меня с бесчестными женщинами, глумились надо мной за бокалами! Не дай Бог, чтобы кто-нибудь вздумал много торговать и выдавать тому, кто на меня и на московское государство не имеет никакого права. Оставшись без родных, без приятелей, без подданных и без защиты, в скорби моей поручив себя Богу, должна я ехать поневоле к моему мужу. Свидетельствую Богом, что не отступлю от прав моих – как для защиты собственной славы и достоинства, потому что, будучи государыней народов, царицей московской, не могу сделаться снова польской шляхтянкой, снова быть подданной, – так и для блага того рыцарства, которое, любя доблесть и славу, помнит присягу».

Князь Рожинский писал королю, что Марина сбилась с дороги и попала в Дмитров к Сапеге; но Мархоцкий свидетельствовал, что ее переманил к себе Сапега для своих собственных выгод.

По уходе Марины войско заволновалось. В таборе не было нравственного центра тяготения.

И вот через месяц после бегства Марины тушинский табор распался. Войско разбрелось. Тушино опустело. Одни отряды присягнули Шуйскому, другие ушли в Калугу, к царику, третьи последовали за Мариной: она оставалась в Дмитрове с Сапегой.

Русские и шведские роты осадили Дмитров. В атаке польские отряды не выдержали натиска и, испуганные поражением части своего войска, не принимались за защиту укреплений. Положение было критическое, роковое для Марины.

Марина явилась сама к укреплениям и закричала к своим упавшим духом отрядам:

– Что вы делаете, негодяи? Я женщина, а не потеряла духа!

Но ничто не помогало. Шведы и русские одолевали. Тогда Марина собралась уходить в Калугу. Сапега не пускал ее. Она начала подозревать, что ее хотят выдать королю.

– Не будет того, чтобы ты мной торговал! – сказала она Сапеге: – у меня здесь донцы: если будешь меня останавливать – я дам тебе битву!

И она ускакала в Калугу. В мужском платье, Марина ехала то верхом на лошади, по-казацки, то на санях.

Между тем на Москве, 17-го июля, царя Василия Ивановича Шуйского свергли с престола и силой постригли в монахи. Москва присягнула королевичу Владиславу, помимо Марины.

Но около. Марины и царика снова собралось войско. Из Калуги они двинулись к Москве и осадили ее. Поляки, от имени короля, предложили Марине и ее мужу мирные условия: король уступал им Самбор или Гродно, на выбор, лишь бы они отказались от Москвы. Марину хотели заманить ее родиной, Самбором: ей, вместо московской царицы, предлагали сделаться царицей Самбора, ее родного пепелища.

Тогда Марина с раздражением сказала послам:

– Пусть король Сигизмунд отдаст царю Краков, и царь ему из милости уступит Варшаву!

Царик же на оскорбительное предложение Сигизмунда отвечал:

– Да лучше я буду служить у мужика и кусок хлеба добывать трудом, чем смотреть из рук его величества.

Положение царика и Марины под Москвой было нерешительное. Польские и литовские войска, по тайному уговору с москвичами, пробравшись тайно ночью через Москву, готовы были нечаянно напасть на стан осаждающих и захватить Марину с мужем; но из Москвы они были предуведомлены своими приверженцами и, бросив осаду, ушли снова в Калугу. С ними ушел и знаменитый казацкий атаман Заруцкий, который полюбил Марину и готов был за нее погибнуть.

Прошло несколько месяцев, и Марина осталась снова одинока: она потеряла и второго мужа. Он погиб после 11-го декабря, в Калуге. Его убили татары, находившееся в его войске, из мести за то, что царик утопил касимовского царя, тайно ему изменившего. Татары вызвали царика за город на охоту за зайцами, и там убили его. Весть о смерти царика привез в Калугу шут его Кошелев. Марина находилась в последней степени беременности. Услыхав о смерти мужа, она выбежала из города, в сопровождении нескольких бояр, и, сев в сани, отыскала в поле обезглавленное тело царика. Привезя его в Калугу, она ночью с факелом бегала по городу, в разодранном платье, с открытой грудью, с распущенными волосами, и громко молила всех о мщении. Преданные ей донцы погнались за убийцами, но те давно скрылись в степи. Оставшихся в городе татар, мурз и простых ратников перебили.

Положение Марины было безвыходное. Даже Заруцкий хотел ее оставить, хотя Калуга все еще оставалась верна своей царице.

Наконец, Марина родила. Новорожденного назвали Иваном, и Калуга тотчас же присягнула этому новому царевичу, не предвидя, что его ожидает виселица, когда ребенку исполнится четыре года.

Но скоро и Калуга отложилась от новорожденного царевича и Марины, присягнув Владиславу.

В этом отчаянном положении Марина снова вспомнила о Сапеге и писала ему: «Ради Бога, спасите меня! Мне две недели не доведется жить на свете. Вы сильны – спасите меня, спасите, спасите! Бог вам заплатить за это».

Напрасно просила – Сапега не помог ей. Все от нее отшатнулись – остался ей верен один только Заруцкий: вместе они и погибли потом.

Но пока еще имя Заруцкого было страшно. Таким же страшным стало в это время имя Ляпунова, который, соединившись с Заруцким, Просовецким и князем Димитрием Тимофеевичем Трубецким, решился было провозгласить царем сына Марины, маленького Ивана. Но наступил 1612-й год, когда Русская земля, как сказочный Илья Муромец, выпивши, вместо ковша браги, целое море слез и крови, почуяла свой силушку и поднялась на ноги, как поднялся Илья-богатырь после ковша браги, поднесенного ему каликами-перехожими, то есть самозванцами, поляками и всем, что тогда шаталось по Русской земле.

Пятый год уже как Марина в России. Но вот, наконец, и в Польше вспоминают ее, всеми забытую панну из Самбора, московскую царицу. И вспоминает кто же? – все тот же отец, честолюбие которого и погубило дочь.

Вот по какому поводу вспомнили Марину в Польше. Гетман Жолкевский, подобно римскому герой Павлу Эмилию, вводил в Краков пленного, сверженного московского царя Василия Шуйского: маленький, седой старичок с больными глазами въезжал в Краков в открытой коляске, запряженной шестью лошадьми. Пленный царь был в меховой шапке и белой парчевой ферязи. С ним сидели оба его брата. Их ввели к королю. Перед лицом короля московский царь низко поклонился, дотронулся до земли рукой и поцеловал эту руку. Братья царя били челом в самую землю и плакали. Их допустили к королевской руке. «Было это зрелище великое, удивление и жалость возбуждающее», говорили поляки– современники. Но в толпе панов раздались голоса, что тут не место для жалости, а нужна месть за погибших братьев, за польскую кровь, пролитую в московской земле. Отец вспомнил о заглубленной им дочери: раздался голос старого Мнишка – он требовал мести за Марину.

Но голос его пропал даром – Марину забыла Польша.

В это же самое время и в России имя Марины становилось уже позорным общественным именем. В Нижнем поднималось земское ополчение с Мининым и Пожарским. В их грамотах, рассыпаемых повсюду, говорилось уже, между прочим, что многие покушаются, чтобы быть на московском государстве панье Маринке с законопреступным сыном ее, – и вожди земского ополчения требуют, чтобы не было этого.

Из Костромы и Ярославля новые грамоты против Маринки, против Ивашки Заруцкого, против «сына калужского вора, о котором и поминать непригоже». В грамотах клянутся Маринке и ее сыну не служить.

Марина находилась в это время в Коломне. Когда двинулось земское ополчение и зашевелилась Русская земля, Заруцкий с казаками отступал от Москвы, взял Марину и пошел в Рязанскую землю; погромив Коломну, взял Михайлов, после взял приступом Перееславль-рязанский, но там же и был потом разбит Бутурлиным. Дело Марины проигрывалось окончательно и навсегда. Она советовала Заруцкому броситься в Литву, но он пошел к южным окраинам Русской земли. К ним еще продолжала стекаться вольница и голытьба со всех сторон, а народ подавал еще челобитные на имя царя и его матери, «государыне царице и великой княгине Марье Юрьевне».

Шли они сначала по направлению к Лебедяни. Московские рати шли за ними. Заруцкий кинулся к Воронежу, оттуда перекинулся за Дон, на Медведицу, на Волгу, потом в Астрахань. Марина с ним – сынку ее уже четвертый год.

Там задумали они поднять на Русскую землю персидского шаха, Турцию. Шаху они предлагали отдать Астрахань, которой скоро овладели. Марина – царица Астрахани: она не велит звонить рано к заутрени, боясь, что от звону не будет спать ее ребенок, будущий царь московский и всея Руси…

Из Москвы идут к Заруцкому грамоты от нового царя и от всего освященного собора. Идут грамоты к астраханцам: астраханцев грамоты увещевают отстать «Маринкина злого душепагубного заводу и умышления». Казакам донским и волжским – «не верить злодейской прелести сен-домирского дочери, нарицаемой еретицы, польки-люторки Маринки».

И вот поднялась на Маринку и Астрахань. Марина опять бежит, а в руки астраханцев попадается только подруга Марины – Варвара Казановская. У Марины никого опять не остается, кроме Заруцкого. И бросились они на Каспийское море, скользнули на Яик, по Яику вверх; но вот на Медвежьем острову их настигают московские стрельцы: Марина, после бегства из Астрахани, была уже во власти разбойничьего атамана Трени-Уса. На руках у Трени был уже и ее ребенок, а Заруцкий не имел уже воли.

Стрельцы схватили Марину, ее сына и Заруцкого, и связали их. Треня бежал, и еще долго потом разбойничал.

6-го июля пленные привезены были в Астрахань, где еще так недавно Марина была царицей. 18-го июля их выслали в Казань. Около тысячи стрельцов служили конвоем коронованной некогда, а теперь скованной Марине.

В наказе конвою было накрепко изображено:

«Везти Марину с сыном и Ивашку Заруцкого с великим береженьем, скованных, и станом ставиться осторожно, чтобы на них воровские люди безвестно не пришли. А будет на них придут откуда воровские люди, а им будет они в силу, и Марину с в……..и Ивашка Заруцкого побити до смерти, чтобы их воры живых не отбили».

Из Казани скованная и конвоируемая сильным конвоем Марина доставлена в Москву, куда, давно когда-то, въезжала она так торжественно.

Заруцкого посадили на кол. Четырехлетнего сына Марины повесили. Марину же, говорят, тайно умертвили: по одним польским свидетельствам – она задушена, по другим – утоплена. Русские же, при размене с Польшей пленных, сообщали полякам, что «вора Ивашку Заруцкого и воруху Марину с сыном для обличенья их воровства привезли в Москву…. и Марина на Москве от болезни и от тоски по своей воле умерла».

В народе о Марине Мнишек осталась нехорошая память. Рассказывая о «Гришке-расстриге», как его убили на Москве, народ поясняет в своем предании:

А злая его жена Маринка безбожница,

Сорокой обернулася,

И из палат вон она вылетела.

V. Ксения Ивановна Романова. – Мария Хлопова

Смертью Марины Мнишек заканчивается цикл русских исторических женских личностей, выдвинутых на историческое поприще Смутным временем.

Но от этого времени остается одно лицо, которое, пережив страшную пору «лихолетья», переходит в другую эпоху государственной жизни Русской земли, когда, перестояв смутное время, она в себе самой нашла силы для своего спасенья и как бы обновилась для иной лучшей жизни.

Лицо это – Ксения Ивановна Романова, мать царя новой династии государей Русской земли, принявших эту землю под свое береженье в момент ее нравственного пробуждения.

О Ксении Ивановне Романовой, как и о многих, прежде нами упоминавшихся исторических женских личностях, можно сказать весьма немного, и то лишь по отношению их к другим историческим личностям и к общему ходу событий, в которых личности эти принимали самую незначительную долю участия,

Имя Ксении Ивановны появляется еще до Смутного времени. Как жена всеми любимого и уважаемого боярина Федора Никитича Романова, Ксения вместе со всем домом Романовых подвергалась со стороны Годунова опале, постигшей всех тех, которые стояли на дороге у этого честолюбивого человека, которых он подозревал в нерасположении к себе, или, наконец, которых он считал для себя опасными, вследствие обнаружения к ним любви народной.

Годунов видел любовь народа к Романовым, и этого достаточно было, чтобы взвести на них какое-либо преступление, измену, злоумышление против власти, чародейство. Романовых обвинили именно в чародействе, и, чтобы сделать их по возможности безопасными соперниками, разослали по монастырям.

Федор Никитич был пострижен под именем Филарета – имя, под которым он и прославился как в смутное время, так и во всей истории Русской земли, и заточен в Антониев-Сийский монастырь, а жена его Ксения Ивановна или Аксинья, как ее тогда называли, пострижена под именем Марфы и сослана в один из заонежских погостов.

С Ксенией находились маленькие дети, между которыми был и будущий царь Русской земли, Михаил Федорович.

Об этой тяжелой поре жизни Ксении Ивановны мы находим упоминание только в донесениях пристава Воейкова, который приставлен был недремлющим стражем к заточенному в монастыре Филарету Никитичу, и о каждом поступке, о каждом его слове обязан был доносить Годунову.

Так, в одном из своих донесений Воейков говорит, что старец Филарет особенно сильно тоскует, когда вспомнит о жене, и поэтому передает Годунову даже слова узника, которыми он выражал свой тоску по жене и детях.

Вот эти любопытные слова: «милые мои детки! маленькие бедные остались; кому их кормить и поить? так ли им будет теперь, как им при мне было? А жена моя бедная! жива ли уже? чай она туда завезена, куда и слух никакой не зайдет? Мне уж что надобно! Беда на меня жена да дети: как их вспомнишь, так точно рогатиной в сердце толкнет. Много они мне мешают: дай Господи слышать, чтоб их ранее Бог прибрал, я бы тому обрадовался. И жена, чай, тому рада, чтоб им Бог дал смерть, а мне бы уже не мешали, я бы стал промышлять одной своею душой; а братья уже все, дал Бог, на своих ногах».

Не знал узник, желая смерти жене и детям, что их впереди ждет такое высокое назначение, а одного – московская корона.

Настало потом смутное время, и много перемен принесло оно с собой на Русскую землю, а равно отразилось этими переменами и на участи людей; те, которые стояли наверху, упали очень низко; свергнутые прежде с высоты поднимались еще выше: одни погибли от царя Годунова, другие от Шуйского, третьи от поляков, а иные в битве со своими же собственными соотечественниками, когда, при нескольких самозванцах разом, началась в Русской земле «шатость»; а в этом нравственном шатании свои своих убивали, не щадя ни кровности, ни общности религий и происхождения.

Муж Ксении, или уже старицы Марфы, старец Филарет, является очень видным лицом в числе деятелей последнего акта смутной драмы «лихолетья». Но он снова в плену, в залоге у поляков.

Очнувшийся потом от нравственного кошмара самозванщины Русский народ выгоняет поляков и всех своих недругов из своей земли, и ищет себе царя.

Царя этого Русский народ находит в сыне Ксении Ивановны Романовой, старицы Марфы, которая уберегла и вскормила этого сына в страшную пору «лихолетья», воспитала его до 16-ти-летняго возраста и жила с ним в Ипатьевском монастыре, близ Костромы.

Вот здесь-то и является опять на исторический просвет старица Марфа, перед которой прошли все имена, события и деятели Смутного времени – и Годунов, и неведомый Димитрий-царевич, и Марина Мнишек, и Тушинский вор, и царь Шуйский, и королевич польский: она все это видела или обо всем этом слышала.

14-го марта в знаменитый 1612-й год к Ипатьевскому монастырю является торжественное посольство из Москвы – звать на царство сына старицы Марфы, юного Михаила Федоровича, в то время, когда отец его еще томился в польской неволе за Русскую землю.

В этот великий момент старица Марфа проявляет всю самостоятельность своего характера и глубокое понимание того, что произошло на Русской земле в то время, когда она в своем далеком уединении укрылась со своими детьми от ужасов всенародной шатости.

Выборные люди Русской земли явились к старице Марфе и ее сыну с иконами. Она и сын вышли навстречу этому великому посольству, как бы руководимому святыми иконами, и спросили: зачем они пришли к ним? Выборные люди объявили им волю и прошение всей. Русской земли – быть юному Михаилу Федоровичу на царстве.

Ребенок-царь заплакал при этом известии, заплакал от огорчения и страха перед таким великим и страшным делом, как «промышление» над всей Русской землей, еще, по-видимому, не успокоившеюся от всеобщего потрясения. «С великим гневом и плачем» изобранный царь отвечал, что не хочет быть государем над Русской землею, а мать его, Марфа, объявила, что «не благословляет сына на этот велики подвиг».

Выборные люди явились в церковь. Там они подали свои выборные грамоты.

Старица Марфа сказала послам:

– У сына моего и в мыслях нет на таких великих преславных государствах быть государем, он не в совершенных летах, а московского государства всяких чинов люди но грехам измалодушествовались, – дав свои души прежним государям, не прямо служили.

Старица Марфа все им припомнила – их измену Годунову, самими же ими избранному на царство, и убийство того, которого они же признали за царевича Димитрия, и сведение с престола Шуйского, которому сами же целовали крест служить верой и правдой.

– Видя, – продолжала Марфа: – такие прежним государям клятвопреступления, позор, убийства и поругания, как быть на московском государстве и прирожденному государю государем? Да и потому еще нельзя: московское государство от польских и литовских людей и непостоянством русских людей разорилось до конца, прежние сокровища царские, из давних лет собранные, литовские люди вывезли; дворцовые села, черные волости, пригородки и посады розданы в поместья дворянам и детям боярским и всяким служилым людям, и запустошены, и служилые люди бедны.

Сесть на московском престоле, говорила Ксения Ивановна далее, – это идти на явную «гибель». Она, наконец, напоминала выборным, что муж ее в Литве, в полону, что, узнав об избрании сына его на царство, король не пощадит старца Филарета в отмщение за свои неудачи в Русской земле.

Послы чувствуют и понимают всю резкость и правду слов старицы Марфы – и плачут, но продолжают неустанно молить ее благословить сына на царство: молили с третьего часу до девятого!

Ничто не помогало. Тогда они начали грозить Марфе гневом Божьим, наказанием за то, что она дает погибать Русской земле до конца.

Только тогда старица Марфа благословила сына на царство.

Затем старица Марфа снова отходит на второй план, хотя влиятельная рука ее виднеется из-за первоначальных распоряжений сына-царя.

Так, перед выездом в Москву, новоизбранный царь пишет московским боярам, чтобы приготовили для его помещения «золотую палату царицы Ирины с мастерскими палатами и сенями», а для матери, старицы Марфы, – «деревянные хоромы жены царя Шуйского». Бояре из Москвы отвечают, что для старицы Марфы приготовлены «хоромы в Вознесенском монастыре, где жила царица Марфа». Юный царь, конечно, не без руководства со стороны матери, отвечает на Москву: «В этих хоромах матери нашей жить не годится».

Но и тут является новое препятствие для въезда царя с матерью в Москву: находясь еще у Троицы, по дороге к Москве, старица Марфа и царь говорят боярам и плачут, что на Русской земле воров еще много, что в государстве все еще царствует неладица, тогда как бояре и выборные люди, призывавшие Михаила на царство, говорили, что земля-де Русская успокоилась, от своей шатости отстала, что в Русской земле воров и изменников более не осталось. В виду всех этих неурядиц в государстве, царь и мать его не решаются ехать к Москве.

Их успокоили, и 2-го мая 1612-го года совершился торжественный въезд в Москву царя Михаила Федоровича и матери его Ксении Ивановны, старицы Марфы.

С этой поры присутствие старицы Марфы опять становится незаметным. Из литовского полона возвращается ее муж Филарет Никитич и возводится в высокий сан патриарха Русской земли. Отец и сын вместе правят Русскую землю, и о старице Марфе нет уже упоминаний.

Правда, сильное влияние ее выступает наружу еще один раз – по вопросу о женитьбе сына царя на девице Марье Хлоповой; но об этом мы скажем в своем месте.

Неразрывно с именем Ксении Ивановны Романовой, или старицы Марфы, должно быть поставлено имя боярышни Марьи Ивановны Хлоповой, судьба которой решилась совершенно не так, как желала и надеялась эта молодая девушка, потому только, что Ксения Ивановна в деле Хлоповой приняла решение не в пользу этой девушки.

В 1616-м году, когда юному царю Михаилу Федоровичу было уже около двадцати лет, отец его, Филарет Никитич, заботясь об упрочении престола за своим родом, задумал женить сына, и с этой целью, по примеру Ивана Васильевича Грозного, воспитавшего для своего сына, Федора, невесту с малолетства, взяв для этого во дворец семилетнюю Ирину Годунову, – решился взять ко двору молоденькую девицу, боярышню Марью Ивановну Хлопову.

Боярышню Хлопову, по обычаю того времени, во дворце из Марьи переименовали в Настасью, вероятно, в честь бабки, знаменитой Анастасии Романовны Захарьиной-Кошкиной, первой супруги царя Ивана Васильевича Грозного, и стали называть царевной.

Вдруг царю доносят, что невеста его, боярышня Марья, или царевна Настасья, опасно и неизлечимо больна. Болезнь эта проявилась тем, что боярышню-царевну однажды рвало.

Не расследовав дела, несчастную царевну-невесту тотчас же, вместе с родными ее, ссылают в Тобольск, конечно, за то, зачем они не предуведомили, что боярышня больна и недостойна быть царской невестой.

Филарет Никитич, по-видимому, подозревал, что тут кроется интрига, и потому понемногу начал смягчать суровость ссылки Хлоповой и ее родных, из Тобольска, в 1619-м году, приблизив их в Верхотурье, а в 20-м году передвинув еще ближе – в Нижний.

Но между тем молодой царь оставался без невесты, и Филарет задумал женить его на иностранной принцессе.

С этой целью тогда же, в 1621-м году, отправлено было в Данию, к королю Христиану, посольство, состоявшее из князя Алексее Михайловича Львова и дьяка Шипова.

При этом королю Христиану из Москвы написано было:

«По милости Божьей, великий государь царь Михаил Федорович приходит в лета мужеского возраста и время ему приспело государю сочетаться законным бравом; а ведомо его царскому величеству, что у королевского величества есть две девицы, родные племянницы, и для того великий государь его королевскому величеству любительно объявляет: если королевское величество захочет с великим государем царем быть в братстве, дружбе, любви, соединении и приятельстве навеки, то его королевское величество дал бы за великого государя племянницу свою, которая к тому великому делу годна».

Послам дан был наказ следующего содержания:

«Если будут говорить, что королевская племянница для любви супруга своего в русской вере приступит, а креститься ей в другой раз непригоже, потому что она и так христианской веры и крещена по своему закону, – то отвечать: королевской племяннице в другой раз не креститься никак нельзя, потому что у нас со всеми верами рознь немалая: у иных вер вместо крещения обливают и миром не помазывают; так король бы свой племянницу на то наводил, и отпустил ее тем, чтоб ей принять святое крещение».

Если король и его приближенные скажут: «как она будет за великим государем, то пусть сам великий государь ее к тому приводит, а они у нее воли не отнимают, или пусть послы сами говорят об этом с королевской племянницей» – то отвечать, что им самим говорить о том с высокорожденной королевской племянницей непригоже, потому что их девическое дело стыдливо, и им с ней говорить много для остережения их высокорожденной чести непригоже.

Послы должны были промышлять, родственникам и ближним людям невесты говорить всякими мерами, веру православную хвалить и на то невесту привести, чтоб она захотела быть с государем одной веры и приняла святое крещение; к людям, которые будут этим промышлять, быть ласковыми и приятельными, и, если надобно, то, смотря по мере, и подарить, и вперед государским жалованьем обнадеживать.

Если король спросит: будут ли его племяннице особые города и доходы, то отвечать: «если, по божественному писанию, будут оба в плоть единую, то на что их, государей, делить? все их государское будет общее; чего она, государыня, захочет, все будет ей невозбранно; кого захочет, того, по совету и повелению супруга своего, жаловать будет, и тем датским людям, которые будут с нею, неволи и нужды не будет, и чаем, что с ней будут не многие люди: многим людям быть не для чего, у великого государя на дворе честных и старых боярынь и девиц – отеческих дочерей – много.

Если на все это будет получено согласие, то послам просить ударить челом племянницам, и пришедши к ним, ударить челом по обычаю учтиво об руку, и поминки королеве и девицам поднести от себя по сорок соболей или что пригоже, причем смотреть девиц издалека внимательно, какова которая возрастом, лицом, белизной, глазами, волосами и во всяком пригожестве, и нет ли какого увечья, а смотреть издалека и примечать вежливо. Если королева позовет их к руке, то идти; королеву и девиц в руку целовать, а не витаться с ними (не брать за руку), и, посмотрев девиц, идти вон, после чего проведывать, которая к великому делу годна, чтобы была здорова, собой добра, не увечена и в разуме добра, и какую выберут, о той и договор с королем становить, спрашивать сколько дадут за невестой земель и казны.

Но из посольства этого ничего не вышло. Король даже не говорил с князем Львовым, велев сказать ему, что он-де болен, а послы, вследствие этого, не захотели говорить с ближними его сановниками о таком великом деле, как сватовство царя.

Тогда в январе 1628-го года послано было посольство к шведскому королю Густаву-Адольфу с тем, чтобы высватать принцессу Екатерину, сестру курфюрста бранденбургского Георга, шурина Густава-Адольфа.

Но и здесь была неудача. Густав-Адольф отвечал, что принцесса Екатерина ради царства не отступится от своей веры.

После этих неудач с иностранными сватовствами, Филарет опять поднял дело о несчастной Марье Хлоповой, которая жила с родными в Нижнем, и – как доходили оттуда вести – была совершенно здорова.

Доктор Валентин Бильс и лекарь Бальцер, которые, по поручению кравчого Михаила Михайловича Салтыкова, племянника царицы-матери Ксении Ивановны, пользовали царскую невесту, когда она захворала во дворце, объявили на сделанный им запрос, что у боярышни-царевны была пустая желудочная болезнь, легко излечимая.

Тогда взяли к допросу Салтыкова. Салтыков, видимо, изворачивался, путался, показывал, будто бы не говорил, что боярышня Хлопова неизлечима, и вообще обнаружил, что тогда он солгал.

Не удовольствовавшись этим, царь и Филарет послали за отцом Хлоповой, а потом за дядей Гаврилой Хлоповым. Отец боярышни показал, что дочь его Марья была совершенно здорова, пока ее не привезли во дворец; во дворце ее рвало, но рвота скоро прошла, а в ссылке с ней этого ни разу не было. Спросили духовника боярышни – тот показал то же самое.

Привезли и дядю невесты – Гаврилу Хлопова, и дело объяснилось следующим образом:

Однажды царь с приближенными своими боярами ходил смотреть вещи в оружейной. Ему поднесли турецкую саблю замечательной работы, и все хвалили эту работу.

Михайло Салтыков на это заметил:

– Вот невидаль! И на Москве государевы мастера такую саблю сделают.

Царь, обратившись к Гавриле Хлопову, который тоже находился там с прочими боярами, спросил:

– Сделают такую саблю в Москве?

– Сделать-то сделают, только не такую, – отвечал Хлопов. Салтыков вырвал у него из рук саблю и с досадой сказал, что Хлопов тут ничего не смыслит. После того они «поговорили гораздо», т. е. крупно поссорились, и с той минуты Салтыковы невзлюбили Хлоповых. На беду захворала боярышня-царевна, и царю донесено было, что она больна неизлечимо.

Но, не удовлетворившись и этим объяснением, Филарет и царь послали в Нижний боярина Федора Ивановича Шереметева и чудовского архимандрита Иосифа с медиками подлинно разведать: точно ли здорова боярышня Марья Ивановна. Те нашли, что здоровехонька.

Несчастная девушка, на вопрос Шереметева: отчего она занемогла, по своей суеверной наивности, отвечала:

– Болезнь моя приключилась от супостат.

Отец ее, не менее суеверный и, злобствуя на Салтыковых за несчастье дочери, показал, что ее отравили Салтыковы: «дали-де для аппетита какой-то водки из аптеки».

Один лишь дядя боярышни, Гаврила Хлопов, объяснил и это обстоятельство разумнее всех: он сказал, племянница-боярышня занемогла от неумеренного употребления сладких блюд.

Оно и понятно. Молоденькую, хорошенькую боярышню, взятую во дворец, нареченную невесту царя и будущую царицу, конечно, все, что называется, носили на руках, закормили сластями – и, этим погубили всю ее жизнь.

Интрига Салтыковых, таким образом, обнаружилась вполне, и их разослали по деревням. Мать их сослали в монастырь. Поместья и вотчины отобрали в казну, объясняя эту строгую опалу тем, что Салтыковы «государевой радости и женитьбе учинили помешку».

«Вы это сделали – говорилось в царском указе Салтыковым – изменой, забыв государево крестное целование и государскую великую милость; а государева милость была к вам и к матери вашей не по вашей мере; пожалованы вы были честью и приближеньем больше всех братьи своей, и вы то поставили ни во что, ходили не за государевым здоровьем, только и делали, что себя богатили, дома свои и племя свое полнили, земли крали, и во всех делах делали неправду, промышляли тем, чтобы вам, при государевой милости, кроме себя никого не видеть, а доброхотства и службы к государю не показали».

Но все же несчастную Хлопову царь уже не взял за себя. Причиной этого было то, что мать царя, Ксения Ивановна, ни за что не хотела этого, потому что пострадавшие Салтыковы были ее племянники. Может быть также, что в семь лет ссылки боярышня Марья Ивановна успела и постареть и подурнеть.

Хлопову оставили в Нижнем, но за то, что она была царевой невестой и погубила свое счастье неумеренным пристрастием к сладким яствам, ее велели пожаловать «корм давать перед прежним вдвое».

После этого царь женился на Марье Владимировне Долгорукой, которая, впрочем, в тот же год и умерла. Летописцы говорят, по обыкновению, что ее отравили – была испорчена.

На следующий год Михаил Федорович женился на Евдокии Лукьяновне Стрешневой, дочери незначительного дворянина.

Об этих двух личностях сказать положительно нечего, потому что они ничем не проявили себя ни прямо, ни косвенно, по отношению в другим лицам и событиям.

VI. Царевна Ирина Михайловна

Из трех дочерей царя Михаила Федоровича – Ирины, Анны и Татьяны – родившихся и проведших свой молодость в течение мирного царствования своего родителя, переживших потом продолжительное царствование его наследника, царственного брата своего царя Алексее Михайловича и видевших смуты первых лет царствования его преемников, царевичей Ивана и Петра и царевны Софьи Алексеевны, – ни одна не выявила своей личности и своего характера никаким, хотя бы даже косвенным участием в ходе исторических дел своего времени. Несмотря на то, что в малолетство своих племянников, царей Ивана и Петра Алексеевичей, им представлялась полная возможность выявиться каждой с своей личностью так или иначе, особенно же видя пример своей молодой племянницы, царевны Софьи Алексеевны, которая успела проявить такую самобытность характера и такую замечательную жажду личной политической деятельности, – они остались бесцветны.

В виду этого, конечно, личности царевен Ирины, Анны и Татьяны можно было бы совершенно обойти без ущерба самому делу, не нарушая этим возможной полноты избранного нами предмета; однако, история сватовства одной из этих царевен, Ирины Михайловны, за датского принца Вольдемара, представляет так много бытового и политического интереса того времени, что мы не вправе обойти этот любопытный исторический эпизод, с которым связано имя царевны Ирины Михайловны.

Ирина была старшая из трех дочерей Михаила Федоровича. В 1840 году она только что вышла из отроческого возраста и, по тому времени, когда браки вообще совершались очень рано, стала на ряду невест. Заботливый отец возымел намерение найти ей жениха в той именно стране, с которой и прежние московские цари нередко входили в сношения по брачным делам, именно в Дании, которая уже дала в прежнее время московскому государству жениха в лице погибшего принца Иоанна, жениха Ксении Годуновой,

Мы видели уже неудачные сватовства самого царя Михаила Федоровича за двух иностранных принцесс. Но, несмотря на это, 3-го июля 1640 года царь приказал вытребовать в посольский приказ приказчика датского короля Христиана IV, Петра Марселиса, и спросить его: сколько детей у его короля и каких они лет.

Марселис объяснил в приказе, что у Христиана IV два сына от первой жены: из них наследный принц уже женат, второй сын также помолвлен, а третий Волмер, или Вольдемар, рожденный от другой жены, от графини Мунк, на которой король женат был «с левой руки», еще не женат. Этому принцу около 22 лет. Хотя король не живет с его матерью, потому что она хотела его «портить»; но сына от нее Волмера король любит.

Этого молодого принца и решено было приобрести женихом для царевны Ирины.

В ноябре того же года в Данию отправлен был гонец, Иван Фомин, по какому-то другому делу. Но Фомину велено было «проведывать подлинно тайным образом», сколько у короля детей «от венчальных прямых жен» и сколько «не от прямых» и «в каких чинах эти дети». «Проведывать допряма про королевича Волмера, сколько ему лет, каков собой, возрастом, станом, лицом, глазами, волосами, где живет, каким наукам, грамотам и языкам обучен? каков умом и обычаем, и нет ли какой болезни или увечья и не сговорен ли где жениться, чья дочь его мать, жива ли и как живет? Промышлять, чтобы королевича Волмера видеть ему самому и персону его написать подлинно на лист или на доску, без приписи, прямо промышлять этим, подкупя писца (живописца), хотя бы для этого в датской земле и помешкать неделю или две, прикинув на себя болезнь, только бы непременно проведать допряма, во что бы то ни стало, давать не жалея, а для прилики, чтоб не догадались, велеть написать персоны самого короля Христиана и других сыновей его».

Гонец скоро исполнил свое дело, воротился из Дании и подал записку о результатах своего разведыванья. В записке значилось:

«Королевич Волмер 20 лет, волосом рус, ростом не мал, собой тонок, глаза серые, хорош, пригож лицом, здоров и разумен, умеет по-латыни, по-французски, по-итальянски, знает немецкий верхний язык, искусен в воинском деле». – Фомин сам видел, как королевич «пушку к цели приводил».

Мать королевича, Христина, больна. Отец ее был боярин и «рыцарь большой», именем Лудвиг Мунк, и мать ее «боярыня большого родства».

Фомин объяснил также, что за ним, в Копенгагене, присылал копенгагенский «державца» Ульфелт, который проведал, что Фомин ищет живописца для снятия портретов с короля и его сыновей.

– Слух до меня дошел, – говорил Ульфелт: – что ты подкупаешь, чтобы тебе написали портреты короля и королевичей подлинно без приписи: но ты сам знаешь, что это невозможное дело, потому что писец должен стоять перед королем и королевичами и на них глядеть; но государь наш на то соизволил, велел себя и королевичей своих написать и послать к вашему государю. После этого Ульфелт спросил Фомина:

– Зачем это государю вашему нужны портреты? Фомин отвечал:

– Государевы мысли в Божьих руках: мне неизвестно.

В Дании, как видно, догадывались о целях московского царя. И вот летом 1641-го года в Москву явилось необыкновенное посольство от датского короля: первым послом назначен королевич Волмер, граф Шлезвиг-Голштинский, а вторым – Григорий Краббе.

Посольство встречено с большими почестями. По городам, по которым оно проезжало, воеводы били челом.

В Москве под посольство отвели дом думного дьяка Ивана Грамотина. При этом велено было палаты, поварню, все хоромы и конюшню осмотреть, вычистить, худые места починить, столы, скамьи и окончины поставить, навоз и щепы со двора свозить и посыпать на дворе песком, перила сделать в хоромах, колодец вычистить.

Приставам велено было узнать, как Краббе и прочая свита королевича «почитают»: «рядовым обычаем» или «государским обычаем».

Пристава узнали, что Краббе перед королевичем шляпу временем снимает, а в дороге и в шляпе говорит, обедает вместе. Думные люди называют его королевич и стоят перед ним без шляп.

Но так как требования посольства – по торговому трактату – были слишком большие, невыгодные для московского государства, то требования их и не уважены.

Принц Вольдемар уехал. Тогда в апреле 1642 года Москва сама отправила послов в Данию «с важным делом». Послы повезли подарки королевичу, и «велено расходовать искрепка, без чего быть нельзя, чтобы государское дело совершить добром».

Тайно послам наказано было: если в Дании спросят: «есть ли персона царевны?» – то отвечать: «У наших-де великих государей российских того не бывает, чтобы персоны их государских дочерей, для остереганья их государского здоровья, в чужие государства возить, да и в вашем-де государстве очей государыни царевны, кроме самых ближних бояр, другие бояре и всяких чинов люди не видают».

Послов в Дании приняли, видимо, неласково. На спрос о здоровье король смолчал, про государское здоровье не спросил и с места не встал.

Озадаченные этим, послы, не подавая королю царской грамоты, долго стояли молча. После уже, когда все объяснилось, король встал и спросил о здоровье московского государя по обычаю.

Начались переговоры с вельможами.

– Великий государь, – говорили московские послы: – хочет быть с его королевским величеством в приятельстве, крепкой дружбе, любви и соединении свыше всех великих государей, и для того велел его королевскому величеству объявить, что его государевой дщери, Ирине Михайловне, пришло время сочетаться законным браком, и ведомо ему, великому государю, что у датского Христиануса короля есть доброродный и высокорожденный сын королевич Волмер Христианусович, и если король захочет быть с государем в братской дружбе, то позволил бы сыну своему государскую дщерь взять к сочетанию законного брака.

– Как великий государь графа Волмера хочет иметь у себя в присвоении и в какой чести? Какие именно города и села даст ему на содержание? – спросили датские думные люди.

Послы ничего не могли на это отвечать, и им объявлен был отказ.

Принца Вольдемара в это время не было в Копенгагене, и потому послы отправили к нему подарки заглазно: подарки состояли из «пяти сороков соболей».

Тогда принц сам явился к ним.

– Теперь я милость государя вашего незабытную к себе вижу, потому что пожаловал меня своим государским многим жалованьем, – сказал Вольдемар.

Послы просили его садиться.

– Когда вы, послы, сядете, то и я с вами сяду, – отвечал принц.

– Ты государский сын; мы по указу государя нашего тебя почитаем: тебе, по твоему достоянью, добро пожаловать сесть, и мы с тобой сядем, сказали послы.

Тогда королевич сел, но только «посередине стола», «а по конец стола не сел».

Заговорили о сватовстве.

– Отец все мне рассказал об этом деле, – сказал принц: – с вами много говорить не позволено, да и нечего: во всем положился я на волю отца своего.

Послы воротились в Москву, и там их обвинили в неуспехе сватовства.

Но царевна Ирина все еще оставалась без жениха, а время шло.

Тогда вместо послов отправили самого приказчика Марселиса. Труда Марселису было немало, чтобы уговорить королевича ехать в Москву.

– Как это королевичу ехать в Москву, к диким людям? Там ему быть навеки в холопстве, и, что обещают, того не исполнят. Можно ему прожить и отцовским жалованьем, говорили те, которые хотели, чтобы Вольдемар женился на дочери чешского короля.

– Если бы в Москве люди были дикие, то я бы столько лет там не жил и вперед не искал, чтобы там жить: хорошо, если бы и в датской земле был такой же порядок, как в Москве, – говорил, со своей стороны, Марселис.

Но сам Вольдемар не хотел ехать в Москву: она, видимо, пугала его.

– Если вам будет дурно – говорил Марселис, убеждая принца: то и мне будет дурно же, моя голова будет в ответе.

– А какая мне будет польза в твоей голове, когда мне дурно бурно? – возражал Вольдемар.

С трудом его уговорили дать слово.

– Видно, уж так Богу угодно, – сказал он: – если король и его думные люди так уложили. Много я на своем веку постранствовал, и так воспитан, что умею с людьми жить, уживусь и с лихим человеком, а такому добронравному государю как не угодить?

Марселис заявил условие, что королевичу неволи в вере не будет.

Вольдемар выехал в Россию. В Вильне его ласково принял король Владислав и молодой принц удивлял всех отличным знанием французского и итальянского языков.

В декабре 1643 года Вольдемар въехал в Россию; 21 января 1644 года он уже был в Москве. 4-го февраля был у него сам царь, но о сватовстве и о вере не было ни слова сказано.

Однако, 3-го февраля явился к нему от патриарха бывший в Швеции резидентом Димитрий Францбеков, и завел речь о вере.

– Великий святитель со всем освященным собором сильно обрадовался, что вас, великого государского сына, Бог принес к великому государю нашему для сочетания законным браком с царевной Ириной Михайловной – говорил Францбеков: – и вам бы с ними верой соединиться.

Вольдемар отвечал, что этого не будет, а если станут говорить о вере, то он просит, чтобы его немедленно отпустили домой.

– Теперь вам в свою землю ехать нечестно, и вы бы не оскорблялись, а гораздо помыслили о вере от книг с духовными людьми.

– Я сам грамотен лучше всякого попа, библию прочел пять раз и всю ее помню, а если царю и патриарху угодно поговорить со мной от книг, то я говорить и слушать готов, – отвечал королевич.

13-го февраля сам царь уговаривал его. Вольдемар стоял на своем, и просил, молил царя, чтобы его отпустили домой.

– Отпустить тебя назад – непригоже и нечестно: во всех окрестных государствах будет стыдно, что ты от нас уехал, не совершив доброго дела, – сказал царь.

Королевич заметил на это:

– Ведь при царе Иване Васильевиче было же, что его племянница была за королевичем Магнусом.

– Царь Иван Васильевич сделал это, не жалуя и не любя племянницы своей, сказал царь.

Началась между царем и королевичем переписка. Королевич жаловался, что его не пускают, что его держат силой.

Тогда около его дома усилили стражу. Начали говорить послам, чтобы они убеждали королевича согласиться. Послы отвечали, «что если они решатся на это, то король велит с них за то головы снять».

Патриарх писал королевичу особо, очень убедительно: толковал обстоятельно, доказывал его заблуждение, просил не упрямиться.

Королевич отвечал: «так как нам известно, что вы у его царского величества много можете сделать, то бьем вам челом – попросите государя, чтобы отпустил меня и господ послов назад в Данию с такой же честью, как и принял. Вы нас обвиняете в упрямстве: но постоянства нашего в прямой вере христианской нельзя называть упрямством; в делах, которые относятся к душевному спасению, надобно больше слушаться Бога, чем людей. Мы хотим отдать на суд христианских государей, можно ли нас называть упрямым… Вы приказываете нам с вами соединиться, и если мы видим в этом грех, то вы, смиренный патриарх со всем освященным собором, грех этот на себя возьмет. Отвечаем: всякий свои грехи сам несет; если же вы убеждены, что по своему смирению и святительству можете брать на себя чужие грехи, то сделайте милость, возьмите на себя грехи царевны Ирины Михайловны и позвольте ей вступить с нами в брак».

Дело не двигалось, и королевича не отпускали. Бояре будто бы говорили ему, что, быть может, он думает, что царевна Ирина нехороша лицом, так был покоен – будет доволен ее красотой; также пусть не думает, что царевна Ирина, подобно другим женщинам московскими любит напиваться до-пьяна: она девица умная и скромная, во всю жизнь свою ни разу не была пьяна.

Молодой принц, однако, решился бежать.

9-го мая, ночью, со двора королевича вышло человек пятнадцать его людей, пешие, подошли в стрелецкому сотнику и начали просить, чтобы он пропустил их. Им отказали. Немцы начали колоть шпагами стрельцов.

Тогда же к тверским воротам подъехало человек тридцать немцев и хотели силой пробиться в ворота. Завязалась стрельба, свалка. Немцы начали ломать ворота, но стрельцы заставили их отступить. Один немец был взят в плен. Когда его вели, то из двора королевича снова выскочили немцы, напали на стрельцов и начали их бить, колоть: одного убили, шестерых ранили, а своего немца отняли.

Скоро обнаружилось все.

11-го мая Марселис явился к королевичу.

– Вчерашнюю ночь, – говорил он: – учинилось дурное дело: жаль, потому что для такого дела добра не бывает.

– Мне всех своих людей не в узде держать, а скучают они оттого, что здесь без пути живут; я был бы рад, чтобы им всем и мне шеи переломали, – в сердцах отвечал королевич.

– Вам бы подождать и лиха никакого не мыслить: которые люди на дурное наговаривают, тех бы не слушать; а кто так сделал – сделал дурно, – заметил Марселис.

– Хорошо тебе разговаривать! Ты дома живешь, у тебя так сердце не болит, как у меня, – отвечал королевич.

Между тем чашник королевичев тихонько передал Марселису:

– Слышал ты, какое несчастье вчерашнюю ночь сделалось? Хотел королевич из Москвы уехать сам, и у тверских ворот был; а знали про это дело только я, да комнатный дворянин – послы про то не знали. Королевич взял с собой запоны дорогие да золотых, сколько ему надобно было. В тверских воротах их не пропустили; хотели они от тверских ворот воротиться назад и пытаться в другие ворота, но стрельцы королевича и дворянина поймали, у королевича шпагу оторвали, били его палками и держали лошадь за узду; тогда королевич вынул нож, узду отрезал и от стрельцов ушел, потому что лошадь под ним была ученая, слушается его и без узды. Приехав на двор, королевич сказал мне, что мысль не удалась, комнатного его дворянина стрельцы ухватили, но он не хочет его выдать. Сказавши это, королевич взял шпагу да скороходов человек с десять, выбежал из двора, и, увидав, что стрельцы ведут дворянина, бросился на них, убил того стрельца, который вел дворянина, и, выручив последнего, воротился домой.

Марселис журил королевича, зачем он не сказал ему о своем намерении.

– Большой был бы я дурак, если бы об этом деле сказал тебе и другому кому, кроме тех, кого с собой взял, – отвечал королевич.

– Что-то подумает царское величество, когда узнает, что вы такое дело дерзостно учинили? – заметил Марселис.

– Я царскому величеству сказывал, что хочу это сделать, – отвечал принц: – и кто меня станет держать и не пропускать, того убью, и вперед буду о том думать, как бы из Москвы уйти; а если мне это не удастся, то есть у меня иная статья.

Боясь, не задумал ли молодой человек отравиться, Марселис донес об этом государю.

13-го мая королевич вновь писал царю, прося, чтобы его отпустили. Просил настойчиво, резко. Но государь прислал ему выговор, что молодой человек поступил непригоже. Королевич снова жаловался, говорил, что короли польский и шведский не будут равнодушно смотреть на его плен.

– Вам непригоже было писать, будто вы в плену находитесь, – отвечал государь: – мы отпускать вас никогда не обещались, потому что отец ваш прислал вас к нам во всем в нашу государскую волю, и вам, не совершив великоначатого дела, как ехать?

Прошел май, июнь и половина июля. С обеих сторон шли письма, жалобы, споры, уговоры.

Но вот в июле князь Пронский прислал из Вязьмы священника Григория, который показал следующее: «сын попа бегал за рубеж и пришел оттуда с беглыми Тропом и Белоусом. Эти беглецы донесли попу, что в Смоленск от королевича приходил с грамотами к тамошнему воеводе Андрей Басистой – можно ли королевича провести проселками. Отвечали, что можно. Басистой ушел в Москву, чтобы взять с собой королевича». Тогда попа послали поймать Басистого, и поп его поймал. Допросили, и с пытки все узнали: – королевича хотел провести смоленский воевода Мадалинский. Тогда за королевичем учредили еще более строгий надзор.

Прошел июль, август, сентябрь и октябрь. Королевич не перестает проситься домой.

– Отец твой отдал тебя мне в сыновья, – категорически отвечал ему государь.

Наступил 1645 год. 9-го января королевич еще писал государю: «Бьем челом, чтобы ваше царское величество долее нас не задерживали: мы самовластного государя сын и наши люди все вольные люди, а не холопы; ваше царское величество никак не скажет, что вам нас и наших людей, как холопов, можно силой задержать. Если же ваше царское величество имеет такую неподобную мысль, то мы говорим свободно и прямо, что легко от этого произойти несчастию – и тогда вашему царскому величеству какая будет честь пред всей вселенной? Нас здесь немного, мы вам грозить не можем силой, но говорим одно: про ваше царское величество у всех людей может быть заочная речь, что вы против договора и всякого права сделали то, что турки и татары только для доброго имени опасаются делать; мы вам даем явственно разуметь, что если вы задержите нас насильно, то мы будем стараться сами получить себе свободу, хотя бы пришлось при этом и живот свой положить».

Царь велел послам унимать королевича, чтобы он «мысль свой молодую и хотение отложил».

В дела вмешался польский посол Стемпковский. Он убеждал королевича смириться. Стемпковский грозил, что московский государь, соединившись со Швецией, наделает Дании много зла, а королевича заточить в далекие страны.

Королевич резко отвечал Стемпковскому:

«Могу уступить только в следующих статьях: пусть мои дети будут крещены в греческий закон; посты я буду содержать сколько мне возможно, без повреждения здоровью моему; буду сообразоваться с желанием государя в платье и во всем другом, что непротивно совести, договору и вере. Больше ничего не уступлю. Великий князь грози, сколько хочет – пусть громом и молнией меня изведет, пусть сошлет меня на конечный рубеж своего царства, где я жизнь свой с плачем скончаю – и тут от веры своей не отрекусь: хотя он меня распни и умертви – я лучше хочу с неоскверненной совестью умереть честной смертью, чем жить со злой совестью. Бога избавителя своего в судьи призываю. А что королю отцу моему будет плохо, когда великий князь станет помогать шведам против него, то до этого мне дела нет, да и не думаю, чтобы королевство датское и норвежское не могли справиться без русской помощи. Эти королевства существовали прежде, чем московское государство началось, и стоят еще крепко. Я готов ко всему: пусть делают со мной, что хотят, только пусть делают поскорее».

Прошло еще несколько месяцев. 25-го июня доносят Михаилу Федоровичу, что королевич «заболел болезнью сердечной: сердце щемит и болит, что скушает пищи или чего изопьет, то сейчас назад, и если скорой помощи не подать, то может быть удар или огневая болезнь, и королевич может умереть».

Но 26-го числа сторож Мина доносил, что 25 числа королевич кушал в саду – все его придворные были веселы, ели и пили; после ужина королевич гулял по саду долго, а когда королевич ушел к себе, то у маршалка все пили вино и романею, и рейнское, и иное питье до второго часу ночи; все были пьяны, играли в цимбалы. Доктора у королевича не видали.

Но 12-го июля (1645 г.) скончался сам царь Михаил Федорович, уже давно страдавший внутренней болезнью.

Оригинальное сватовство таким образом ничем не кончилось.

Царевна Ирина Михайловна навсегда осталась в девушках, и старушкой уже видела начало царствования великого племянника своего, Петра I-го.

VII. Царица Марья Ильинична (Милославская)

Царица Марья Ильинична, или, как ее тогда называли во всех государственных грамотах и других официальных актах, Марья Ильинична, из рода Милославских, была первой супругой царя Алексея Михайловича, но она была не первой избранной им невестой: честь эта выпала, было на долю другой девушки, которая кончила, впрочем, так же несчастливо, как и известная уже нам Марья Хлопова, первая невеста отца Алексея Михайловича, царя Михаила Федоровича, потерявшая счастье быть царицею потому только, что была слишком большая любительница сладкого.

Первый выбор царя Алексея Михайловича пал было на дочь дворянина Рафа или Федора Всеволожского.

Вот как современник, находившийся в то время в Москве, шведский поверенный в делах, Фербер, говорит об этом событии в письме своем в Ригу, как о самой свежей новости дня (письмо писано 1-го марта 1647 года):

«14-го февраля его даровому величеству представлены были во дворце, в большой зале, шесть девиц, выбранных из 200 других назначенными для того вельможами, и царь избрал себе в подруги дочь незнатного боярина Федора Всеволожского; когда девица сия услышала о том, то от великого страха и радости упала в обморок; великий князь и вельможи заключили из того, что она подвержена падучей болезни: ее отослали на три версты от Москвы к одному боярину, чтобы узнать, что с ней будет, между тем родители ее, которые поклялись, что она прежде была совершенно здорова, взяты под стражу. Ежели девица сия получит опять ту же болезнь, то родители и друзья их должны отвечать за то, и будут сосланы в ссылку. Некоторые думают, что великий князь после. Пасхи женится на другой».

Значит, письмо писано через две недели после самого события.

Неизвестно, что оказалось по испытанию здоровья девушки в доме помянутого боярина, жившего от Москвы в трех верстах, но дальнейшие свидетельства об этом времени показывают, что Всеволожские были столь несчастны, что все сосланы в Сибирь, подобно тому, как туда же были сосланы и Хлоповы.

Другие же современные свидетельства утверждают, что Всеволожская действительно была испорчена. Так, сохранилась грамота царя Алексее Михайловича с 10-го апреля 1647 года, – то есть, менее чем через два месяца после смотрин невест, от царя писано в Кирилов-Белозерский монастырь о заточении крестьянина боярина Романова (двоюродного брата царя), Мишки Иванова, а в грамоте, между прочим, сказано: «послан к вам в Кирилов монастырь, под крепкое начало, боярина нашего Никиты Ивановича Романова крестьянин Мишка Иванов за чародейство и за косной развод и за наговор, что объявился в Рафове деле Всеволожского, и для ссылки отдан стряпчему Филипу Ерастеву; и как к вам сия наша грамота придет, а колодника Мишку Иванова к вам в Кирилов монастырь привезут, и вы б его, взяв, велели посадить под начал старцу добру и крепкожительну и велели его держать под крепким началом с великим бережением».

Следовательно, происки против Всеволожской действительно были, и несчастная девушка погибла от придворной интриги. Иностранцы упрекают в этом любимца царского, Морозова, которому не хотелось, чтобы Всеволожские породнились с царем, тем более, что он уже прочил за Алексея Михайловича Марью Ильиничну Милославскую, а за себя сестру Анну, что весьма правдоподобно, так как и Фербер говорит: «некоторые думают, что великий князь после Пасхи женится на другой». Ясно, что уже указывали на «другую»: она и была, конечно, Марья Ильинична Милославская.

Другой современник описываемых событий, известный Котошихин, со своей стороны, говорит в пользу того мнения, что несчастную Всеволожскую испортили из зависти ближние придворные боярыни, ходившие за девушкой, когда она, по обычаю, была уже взята во дворец и поступила на все права царевны.

У Котошихина обстоятельство это рассказывается таким образом: «Царь с патриархом советовал, и со властьми и с бояре и с думными людьми говорил, чтобы ему сочетатися законным браком; и патриарх и власти на такое доброе дело к сочетанию законные любви благословили, а бояре и думные люди приговорили. И сведав царь у некоторого своего ближнего дочь, девицу добру, ростом и красотой и разумом исполнену, велел взять к себе на двор и отдать в бережение в сестрам своим, царевнам, и честь над нею велел держать, яко и над сестрами своими, царевнами, доколе сбудется веселье и радость. И искони в Российской земле лукавый дьявол всеял плевелы свои, аще человек хотя мало приидет в славу и честь и в богатство, не возненавидети не могут. У некоторых бояр и ближних людей дочери были, а царю об них к женитьбе ни об единой мысль не пришла: и тех девиц матери и сестры, которые жили у царевен, завидуя о том, умыслили учинить над той обранной царевной, чтоб извести, для того надеялися, что по ней возьмет царь дочь за себя которого иного великого боярина или ближнего человека, и скоро то и сотворили, упоиша ее отравами. Царь же о том велми печален был, и многи дни лишен был яди; и потом. не мыслил ни о каких высокородных девицах, понеже познал о том, что-то учинилось по ненависти и зависти».

Во всяком случае Всеволожская была загублена и сослана в Сибирь.

Только уже через пять или шесть лет вспомнили о ней и об ее семье: в Сибири их сначала пересылали из одного города в другой – из Яранска в Верхотурье, из Верхотурья в Тобольск. В «Тоболеск» велено было отправить их «без мотчанья», а с ними велено послать «боярского сына добра, да стрельцов, да казаков сколько пригоже».

В 1652-м году Всеволожским позволили, наконец, переехать в одну из дальних деревень Касимовского уезда.

Но Алексей Михайлович недолго оставался без невесты, – и Морозов скоро достиг своих тайных целей.

О вторичном избрании невесты Котошихин говорит следующее:

«И после того времени случился царю быть в церкви, где коронован, и узре некоторого московского дворянина Ильи Милославского две дочери в церкве стоят на молитве, послал по некоторых девиц в себе на двор, велел им того дворянина едину мнейшую дочь взяти к себе в верх; а, как пение совершилось и в то время царь пришед в свои хоромы, те девицы смотрел и возлюбил, и нарек царевной, и в соблюдение предале ее сестрам своим, и возложиша на нее царское одеяние, и поставил к ней для обереганья жен верных и богобоязливых, дондеже приспеет час женитбы».

Затем Котошихин говорит и о самой женитьбе:

«Царю ж отложивше всякие государственные и земские дела правити и расправу чинити, почал с своими князи и бояры и оволничими и думными людьми мыслити о жинитбе своей, кого из бояр и из думных и из ближних людей, и из их жен, обрати в какой свадебной чин, во отцово и в материно место, и в сидячие бояре и боярыни, и в поезжаня, в тысяцкие, и в бояре, и дружки, и в свах, и в свещники, и в коровайники, и в конюшенной чин, и в дворецкие, также и с царевнину сторону сидячих бояр и бояронь и дружек и свах. И мысли о том многие дни, указал, для такия своее царския радости, думным дьякам росписати на роспись: кому в каком в том свадебном чину бояром и овольничим и думным и ближним людем, и их женам, в чинех же быти, по своему обранию, кого в какой чин излюбил не по родом и не по чином и не по местом, где кому в каком чину указано быти и тому по тому и быти, а написав тое роспись, закрепити им же дьяком и поднести себе. А свой царской указ бояром, и окольничим, и думным и ближним людем велел сказати, при многих людех: чтоб они к тому дни, в которой день у него будет радость, в том чину кому где указано быть, были готовы без мест, не по роду и не по чином; а как у него будет радость, и в те дни будет кто из них бояр и окольничих и думных и ближних учинять в свадебном деле, породой своею или местом или чином, какую смуту, и в том свадебном деле учинится помешка, и того за его ослушание и смуту казнити, безо всякого милосердия, а поместья его и отчины взяти на царя; также и после сватбы никому никого никакими словами о свадебных чинах не поносити, и в случаи не ставити, кто кого в чину выше ни был, а кто кого учнет поносити, а себя высити, и про то сыщется, и тому от царя быти в великой опале и в наказании».

Выше мы уже видели описание свадебной церемонии при женитьбе великого князя Василия Ивановича на Елене Глинской. А теперь у Котошихина читаем более подробное описание всего свадебного чина на свадьбе Алексее Михайловича и потому считаем не лишним привести здесь любопытный подробности, которые при описании свадьбы Василия Ивановича не были упомянуты.

Невеста в церковь явилась закрытой, равно она закрыта была и тогда, когда, перед выходом в церковь, ей чесали косу.

«А вшед в церковь царь и царевна станут среди церкви, блиско олтаря, и постелются под них на чем стояти обяри золотной сколько доведется, и с одну сторону царя держат под руку дружка, а царевну сваха; и протопоп, устройся в одеяние церковное, начнет их венчати по чину, – в то время царевну открывают, и возлагает на них протопоп венцы церковные, а по венчании подносить им из единого сосуда пити вина французского красного, и снимает с них церковные венцы, и взложат на царя корону. И потом протопоп поучает их, как им жити: жене у мужа быти в послушестве, и друг на друга не гневатися, разве некия ради вины мужу поучити ее слехка жезлом, зане же муж жене яко глава на церкве».

При возвращении новобрачных из церкви, по Москве звонят колокола.

«Начинается пир. И садятся за столы царь с царицею, а бояре и чин свадебный за своими столами, и начнут носити есть, и едят и пьют до тех мест, как принесут еству третью, лебедя, и поставят на стол: – и в то время дружка у отца и у матери, и у тысецкого, благословляются новобрачному с новобрачной итти опочивать, и они их благословляют словом же; и царь, и царица, и отец, и мать, и иные немногие люди и жены, провожают их до той палаты, где им опочивать, и проводя пойдут все прочь по прежнему за стол, и едят и пьют до тех мест, как от царя ведомо будет. А как начнет царь с царицей опочивать, и в то время конюшей ездит около той палаты на коне, вымя мечь ноголо, и блиско к тому месту никто не приходит; и ездит конюшей во всю ночь до света. И спустя час боевой, отец и мать, и тысецкий посылают к царю и к царице спрашивати о здоровье, и как дружка приходя спрашивает о здоровье, и в то время царь отвещает, что в добром здоровье: будет доброе меж ними совершилось; а ежели не совершилось, и царь приказывает приходить в другой ряд, или и в третьие и дружка потому же приходит и спрашивает. И будет доброе меж ими учинилось, скажет царь, что в добром здоровье, и велит к себе быти всему свадебному чину и отцем и матерем, а протопоп не бывает; а когда доброго ничего не учинитца, тогда все бояре и свадебный чин разедутца в печали, не быв у царя».

Когда свадебное торжество кончилось, то по всем городам царства разосланы были грамоты, в которых говорилось: «в города и уезды, по монастырем игуменом и строителем и чорным попом с братиею, а по погостам и по восточным церквам попом и диаконом и всем церковным причетником, и государевым князем и дворяном, и головам, и сотникам, и земским и церковным старостам и всем православным христианом» оповестить, что царь «сочетался законному браку, а радость его государская была января в 16 день нынешнего 156 году» (т. е. 1648), «и как к вам сия грамота придет, и вам бы молиться и молебны петь со звоном о их государском многолетном здравии, соборне и келейне, по церковному уставу, и чтоб всемилостивейший Бог даровал им благоверные года, в наследие рода их, и покорил бы Бог врагов и супостат их под нозе их, и царства бы его государево сохранил мирно и немятежно».

В 1650-м году царица Марья Ильинична родила дочь Евдокию, и вот, по случаю этого торжества, патриарх пишет «богомольные грамоты» к архиепископам и епископам:

«В нынешнем 158-м году, февраля в 19 день, по прошению у Всемогущего в Троице славимого Бога благочестивого и христолюбивого государя царя и великого князя Алексея Михайловича всея Русии и его благочестивый и христолюбивые царицы и великия княгини Марьи Ильичны, Бог простил ее государыню благоверную царицу и великую княгиню Марью Ильичну, и родила ему государю царю и великому князю Алексею Михайловичу всея Русии дщерь, благочестивую царевну и великую княжну Евдокию Алексеевну», и потому вновь повелевалось «соборне и келейне петь молебны со звоном».

Когда, в 1654-м году, Марья Ильинична родила сына Алексея, то об этом оповещалось по царству еще с большим торжеством и в «богомольных грамотах» не просто говорилось, что «Бог простил царицу», а «благодатию Своею всесильной простил», и событие это называлось уже не просто рождением царевны, а «всемирной радостию».

Рождается, наконец, и царевна Софья, будущая соперница царя Петра, и о ней уже в богомольных грамотах говорится очень коротко и не упоминается даже о пении молебнов со звоном.

Всего же от царицы Марьи Ильиничны царь Алексей Михайлович имел шесть дочерей и пять сыновей.

Но Марья Ильинична, по-видимому, не была любима народом, отчасти потому, что Милославские и Морозов, женившийся, спустя 10 дней после царской свадьбы, на сестре царицы, Анне, были немилостивы к народу особенно же первые, которых обвиняли в притеснениях и «граблениях православных людей». Оттого в царствование Алексея Михайловича неоднократно вспыхивали бунты, а в народе иногда поносилось имя царицы.

Таким поносителем, между прочим, оказался, в 1651-м году, во Пскове, посадский человек Гришка Трясисоломин, известие о котором читаем в следующей царской грамоте, повелевавшей отрезать Трясисоломину язык:

«от царя и великого князя Алексея Михайловича всей Руси, в нашу отчину во Псков, окольничему и воеводе нашему князю Василию Петровичу Львову да дьяку нашему Дмитрию Шубину: писал к нам ты, окольничей наш и воевода князь Василей Петрович да дьяк Иван Степанов, что псковитин посадской человек, Гришка Трясисоломин, говорил про царицу нашу и великую княгиню Марью Ильичну непристойные речи, и с пыток в том винился, и вы того Гришку велели держать за сторожею; и как к вам сия наша грамота придет, и вы б того вора, Гришку Трясисоломина, за его воровския непристойныя речи, велели казнить, вырезать ему язык, и сослали его в Великий Новгород с женой и с детьми, с приставом и с провожатыми, с великим береженьем».

Немало неприятностей испытала Марья Ильинична и во время свирепствовавшего тогда морового поветрия. Алексей Михайлович находился при войске, а царица оставалась одна и, в сопровождении патриарха Никона, спасалась от мора в Калязине, в тамошнем монастыре.

Когда царица ехала в Калязин, то ей донесли, что перед тем временем через калязинскую дорогу провезено было тело умершей от заразы думной дворянки Гавреневой. И вот, во избежание опасности от этого для царицы, велено было по обе стороны дороги, сажен на десять и более, наложить кучи дров и выжечь гораздо, уголья и пепел с землею свезти, и насыпать новой земли, привезя оную издалека».

Затем, по отсутствию царя, царице доносили, что в Москве проявилась Степанида-калужанка с братом Терешкой, которая рассказывает разные видения и запрещает, будто бы, печатать книги, так как в это время происходило предпринятое Никоном исправление и печатание церковных книг. Марья Ильинична, под руководством, конечно, Никона, отвечает на Москву: «Степанидка с братом своим Терешкой в речах рознились, из чего ясно, что они солгали, и вы бы вперед таким небыличным вракам не верили: печатный двор запечатан давно и книг печатать не велено для торгового поветрия, а не для их бездельных врак».

Царица Марья Ильинична скончалась 3-го марта 1669 года: «Божьими праведными судьбами – как говорилось в царских грамотах – наша великая государыня, благочестивая царица и великая княгиня Марья Ильична остави земное царствие и преселилась в вечный покой».

Через три года царь взял себе другую супругу, знаменитую мать преобразователя России и «Царя работника», Наталью Кирилловну Нарышкину, к характеристике которой мы и переходим.

Вообще же личность Марьи Ильиничны в памятниках того времени отражается бледным, как бы недоконченным образом, и образ этот много уступает образу ее преемницы, которая является живым человеком, выпестовавшим такого великого «сына Петруньку», каким она передала его России, умирая в тот самый момент, когда кончалась ее материнская миссия по отношению к сыну.

О сестре Марьи Ильиничны, Анне Морозовой, упоминается, что она будто бы спасла царя Алексея Михайловича, когда, во время псковского бунта, под царскую палату подкатили будто бы зелья.

VIII. Царица Наталья Кирилловна (Нарышкина). – Агафья Семеновна Грушецкая. – Марфа Матвеевна Апраксина. – Царевна Софья Алексеевна. – Царевна Екатерина Алексеевна

Общественное и семейное положение царицы Натальи Кирилловны Нарышкиной, как матери будущего Преобразователя России, Петра Великого и политическая роль, выпавшая на долю сводной сестры ее сына, царевны Софьи Алексеевны и поставившая интересы этой последней в разрез с интересами ее сводного брата Петра, а следовательно, и в антагонизм к его матери, царице Наталье Кириловне, – так тесно связывают между собой обе эти личности – мачеху Наталью Кирилловну и падчерицу ее, царевну Софью, что мы не можем разделить их и в наших настоящих очерках, не можем вести отдельно характеристику той и другой: мачеха и падчерица почти везде являются вместе, хотя везде являются врагами, а потому они и в нашем очерке будут вместе, пока ранняя смерть мачехи не развязала окончательно рук ее энергической падчерице.

Все остальные женские личности этого цикла: Агафья Семеновна Грушецкая, Марфа Матвеевна Апраксина и царица Екатерина Алексеевна, играя второстепенные роли, как бы поглощаются этими двумя, более крупными историческими личностями, стоящими на рубеже новой России – знаменитой мачехой и еще более знаменитой падчерицей.

Наталья Кирилловна Нарышкина была второй супругой царя Алексея Михайловича, который женился на ней в 1672 г., по смерти первой супруги, царицы Марьи Ильиничны Милославской.

Наталья Кирилловна была дочь небогатого торусского дворянина, Кирилла Полуектовича Нарышкина, который одно время состоял в должности стрелецкого головы и находился на службе в Смоленске. Дочь Наталья сначала воспитывалась при нем, но потом ее взял к себе знаменитый боярин и любимец царя Алексея Михайловича, Артамон Матвеев. Жизнь Натальи у небогатого отца и впоследствии ставилась в укоризну царице Наталье Кирилловне, так что приверженец ее соперницы, царевны Софьи, Шакловитый, говорил потом Софье: «вспомни, государыня, какова в Смоленске была – в лаптях ходила»!

У боярина Матвеева Наталья получила блестящее по тому времени воспитание. Матвеев считался самым просвещенным, самым передовым в то время человеком во всей Русской земле. Он жил совершенно по-европейски: дом его украшен был картинами, часами; жена его не жила уже теремной жизнью и считалась женщиной образованной, а невестка, жена его сына, высокообразованного молодого человека, считалась единственной в России женщиной, которая не портила свое лицо румянами по примеру всех остальных русских боярынь, перенявших этот обычай едва ли не у татар еще во время, монгольского владычества. У Матвеева была труппа своих актеров из дворовых людей, и труппа эта давала представления, которыми тешился сам царь, отец Преобразователя России.

Воспитанная в таком блестящем и образованном семействе, Наталья Кирилловна могла естественно приобрести такие привлекательные качества, которых другие боярыни не имели и которые обратили на нее внимание царя. Алексей Михайлович решился на ней жениться, несмотря на бесчисленные возни, которые строились против этой женитьбы, вообще против второго брава, так как от первого брака у царя имелось уже обширное семейство, состоявшее из шести дочерей и пяти сыновей. Несмотря на подметные письма, разбрасываемые в грановитых сенях и в проходных, письма, в которых запугивали царя чародейством со стороны Матвеева, – царь привел свое намерение в исполнение.

Эта вторая супруга, царица Наталья Кирилловна, дала царю Алексею Михайловичу еще троих детей: сына Петра, великого впоследствии «Царя-работника», и дочерей Наталью и Федору.

Но вообще Наталья Кирилловна жила с мужем недолго – царь Алесей Михайлович умер еще очень молодым и очень не вовремя.

Во дворце, после смерти царя, осталось громадное царское семейство, но оно почти все состояло из женщин, из девушек. Это были известные уже нам царевны: Ирина, которую так неудачно отец хотел просватать за датского принца Вольдемара, Анна и Татьяна – старые, девушки, сестры царя Алексея Михайловича, потом Евдокия, Марья, Софья – соперница Петра, Екатерина и Марфа – дочери Алексея Михайловича от первого его брака, от Марьи Ильиничны Милославской, затем Наталья и Федора – дочери от второго брака, от Натальи Кирилловны Нарышкиной, и, наконец, сама Наталья Кирилловна, еще очень молодая вдова.

На такое значительное число женщин в царском семействе приходилось только трое мужчин, почти детей: один больной цынгой царевич Федор, другой тоже больной и малоумный Иван и третий – совсем еще ребенок Петр.

Во всем этом большом семействе выдавались только три личности: мачеха Наталья Кирилловна, собственно как мать маленького Петра, этого замечательного ребенка с самых ранних лет, падчерица первой, царевна Софья, и крошечный Петр.

Софья и Петр – это были две почти равные силы, хотя рожденные от разных матерей, но силы тожественные, обе полные энергии личности. Софья, даже по отзыву ее недоброжелателей и личных врагов, была «великого ума и самых нежных проницательств, больше мужеского ума исполненная дева».

Учитель Софьи был знаменитый западно-русский монах и поэт Симеон Полоцкий. Западная Русь и влила отчасти в Русь восточную свежие силы и новые стремления, почерпнутые ей у Европы еще раньше Петра. Софья знала по-польски. Она читала жития святых, изданные на польском же языке известным западно-русским ученым Лазарем Барановичем. Польский дух, или скорее западно-русская образованность с ее идеями несомненно отразились на развит молодой, даровитой и восприимчивой царевны, и она первая из русских женщин, наравне с женой боярина Матвеева, вышла из терема и отворила двери этого терема для всех желающих русских женщин, как меньший брат ее Петр прорубил потом окно в Европу, тоже для желающих, а иногда и для не желающих.

Одним словом, царевна Софья составляет переход от женщин допетровской Руси к женщинам Руси современной.

Симеон Полоцкий, посвящая молодой своей ученице свое сочинение – «Венец веры», так обращается к ней со своими силлабическими виршами, рифмованными не всегда удачно и гладко, с помощью польских ударений на вторых от конца слогах, звучащих противно русскому уху:

О благороднейшая царевна Софиа,

Ищеши премудрости выну небесные.

По имени твоему жизнь твой ведеши,

Мудрые глаголеши, мудрая дееши.

Ты церковныя книги обыкла читати

И в отеческих свитцех мудрости искати,

Увидевши же, яко и книга писася новая,

Яже «Венец веры» реченная,

Возжелала ту еси сама созерцати

И еще в черни бывшу прилежно читати,

И, познавши полезну в духовности быти,

Велела еси чисто ону устроити.

Естественно, что между честолюбивой и властолюбивой Софьей и Натальей Кирилловной должна была возникнуть вражда, сначала вражда падчерицы против мачехи, особенно же при тогдашних, почти первобытных понятиях, какие вообще соединялись с словом «мачеха», и потом вражда из-за власти, из-за царственного первенства маленького Петра, в котором мать буквально души не чаяла. К Софье примкнули другие царевны, ее сестры, числом семь, и, кроме того, тетки – сестры Алексея Михайловича, которые все, вторичной женитьбой брата на Наталье Кирилловне, оттеснены были на второй план, тогда как на первый план становилась молодая женщина, годившаяся им в дочери и еще недавно, будто бы, по уверению Шакловитого, «ходившая в лаптях». Ее должна была возненавидеть и вся семья Милославских, вся их обширная, почти заполонившая дворец, родня, по праву того, что первая жена царя была Милославская, а следовательно, и царские дети – все Милославские.

Когда умер Алексей Михайлович, Матвеев сначала скрыл его смерть и хотел посадить на престол маленького Петра, помимо старшего царевича Федора, из рода Милославских. Но бояре, не без влияния Софьи, разбили этот план: больного Федора, с распухшими от цынги ногами, вынесли на руках и посадили на трон. Началось целованье его царской руки.

Наталья Кирилловна должна была скрыться с маленьким Петром.

Рядом с больным царем и даже выше его нравственно – стала у престола Софья; рядом с ней поместились пять сестер и три тетки.

Мачеха была в загоне. Загон этот она чувствовала и слышала в криках известной «постницы», верховной боярыни Анны Петровны Хитрово, пользовавшейся громадным влиянием при дворе: Наталья Кирилловна была слишком по-новому воспитана и воспитана у такого человека, как Матвеев, у которого были свои комедианты, «лицедействовавшие по дьявольскому наущению», чтобы не быть гонимой со стороны боярыни «постницы».

Врагом Натальи Кирилловны и сторонником Софьи становится и Василий Семенович Волынский, вошедший в силу потому только, что его жена была большая модница, державшая хороших швеек, к которым и обращались с заказами все тогдашние боярыни и боярышни-щеголихи: так, костюм и женская мода начинают уже играть роль на рубеже старой и новой России, в эпоху борьбы двух молодых женских сил, одинаково и в одно время захлопнувших за собой двери теремов: мачехи Натальи Кирилловны и падчерицы Софьи Алексеевны.

Тот, на кого могла опереться Наталья Кирилловна, боярин Матвеев, заменявший ей отца, был немедленно сослан, вместе со своим образованным сыном, будто бы за чародейство, потому что читал с лекарем какую-то «черную книгу» и отравил царя: его сослали сначала в Лаишев, а потом еще в худшую ссылку – в Мезень.

Но этого мало: сослали и братьев Натальи Кирилловны, потому что все это нужно было ее сопернице, царевне Софье. Брата царицы Натальи, Ивана обвинили в желании убить царя.

– Говорил ты, Иван (так обвиняли брата Натальи Кирилловны), держальнику своему, Ивашку Орлу, на Воробьеве и в иных местах про царское величество при лекаре Давыдке: ты-де орел старый, а молодой-де орел на заводи ходит, и ты его убей из пищали, а как ты убьешь, и ты увидишь к себе от государыни царицы Натальи Кирилловны великую милость, и будешь взыскан и от Бога тем, чего у тебя и на уме нет. И держальник твой Ивашка Орел тебе говорил: убил бы, да нельзя, лес тонок, а забор высок. Давыдка в тех словах пытан, и огнем и клещами жжен многажды, и перед государем, и перед патриархом, и перед боярами, и отцу своему духовному в исповеди сказывал прежние-же речи: как ты Ивашку Орлу говорил, чтобы благочестивого царя убил. И великий государь указал и бояре приговорили: за такие твои страшные вины и воровство тебя бить кнутом и огнем и клещами жечь и смертью казнить, и великий государь тебя жалует, вместо смерти велел тебе дать живот, и указал тебя в ссылку сослать на Рязань, в Ряжский город, и быть тебе за приставом до смерти живота твоего.

Настало царство женщин. Так и несчастный вельможа-любимец Алексея Михайловича, воспитатель Натальи Кирилловны, Матвеев, пишет свои слезные просьбы из ссылки женщине, могущественной «постнице» Анне Петровне Хитрово, адресуя на имя мужа ее:

«Сугубой милости у тебя прошу – попроси милости и милосердия у государыни моей, милостивой боярыни Анны Петровны, чтобы она, видя мою невинность и слезы кровавые и непрестанные с червем моим, и разорение мое всеконечное, для воздаяния на небесах будущих благ в нескончаемом царствии, предстательствовала обо мне убогом у великого государя с тобой».

Удалив Наталью Кирилловну и маленького Петра, рассеяв всю их родню и всю их партию, царевна Софья, однако, скоро встретилась с новой, неожиданной соперницей.

Во время одного из крестных ходов, царь Федор Алексиевич заметил одну девицу, которая сразу произвела на него впечатление. Он велел узнать, кто она, и ему доложили, что это – Агафья Семеновна Грушецкая, племянница думного дьяка Заборовского и живет у него в доме, у своей тетки. Заборовскому тотчас же приказали не выдавать замуж племянницы до царского указа. Тогда партия Софьи-царевны, узнав о грозящей им опасности, старалась оклеветать Грушецкую и ее мать. Но ничто не помогло: девушка была оправдана от клеветы в глазах царя, и больной Федор женился на ней в 1680 году.

Грушецкая была родом полька. Но свидетельству одного польского писателя, хорошо знавшего тогдашние московские события и тогдашнее общество, Грушецкая принесла много добра московскому царству: по ее влиянию, в Москве заложено было несколько школ польских и латинских; москвичи начали стричь волосы, брить бороды, носить польские сабли и кунтуши. Грушецкая уговорила царя снять с воинов позорные женские охабни, которые должны были носить ратные люди, бежавшие с поля сражения. По ее же влиянию велено было вынести из церквей образа, которые ставили в храмах своих прихожане, каждый лично для себя, и этим образам, как своим богам-патронам, каждый исключительно молился и свечу ставил, а другим не позволял.

Разумеется, эти нововведения не могли не вызвать в Москве толков, сплетен, интриг: говорили о намерении царя принять «ляцкую веру», вспомнили и Димитрия-Самозванца и Марину Мнишек.

Конечно, всем этим не могла не руководить царевна Софья для своих видов, но ее опасения и тревоги за свое первенство были напрасны: ровно через год ее соперница Грушецкая уже не существовала: она родила сына, царевича Илью, и на третий день после родов (14 июля 1681 г.) умерла. Через шесть дней умер и царевич Илья.

Польского духу при дворе, стало быть, не осталось.

* * *

Но у властолюбивой царицы Софьи явилась еще новая соперница: меньше чем через год после смерти царицы Агафьи Грушецкой, болезненный царь женился на второй жене (14 февраля 1682 года). Это была девушка далеко незнатного рода: Марфа Матвеевна Апраксина.

Но, женившись 14-го февраля, царь Федор умер 27-го апреля того же года.

Царское семейство еще увеличилось одной женщиной, вдовой царицей Марфой, и еще уменьшилось одним мужчиной.

Царевна Софья самой судьбой, по-видимому, вынесена была на самый верх: все остальное теперь стояло ниже ее – и вдова-царица, бездетная Марфа Апраксина, и другая вдова-царица, мачеха Наталья Кирилловна с сыном Петром, и ее собственные сестры, и старые тетки-царевны: все стояло ниже нее во всех отношениях.

Но в это время воскресал как бы из мертвых ее старый враг – Артамон Матвеев, доселе томившийся в ссылке в Мезени. За него хлопотала у царя последняя его жена Марфа Апраксина, и он переведен был в Лух. Но еще более страшный удар ожидал Софью на другой лень после смерти брата, Федора Алексеевича: боярский и народный выбор пал на долю сына Натальи Кирилловны – маленького Петра: сын славной «лапотницы» был посажен на царство.

Все планы Софьи рушились. Она была в страшном отчаянье. Когда хоронили ее брата-царя, она сама шла за гробом вплоть до собора: это был первый случай во всей истории московского царства, что царевна решилась показаться публично, идти пешком, и громким плачем не могла не обратить на себя внимание народа. Ее останавливали от этого, говорили, что это «непригоже», что такое поведение неприлично для царевны – но она никого не слушала.

Возвращаясь из собора во дворец, царевна продолжала громко плакать и говорила к народу:

– Видите, как брат наш царь Федор неожиданно отошел с сего света – отравили его враги зложелательные. Умилосердитесь над нами сиротами: нет у нас ни батюшки, ни брата: старший брат наш Иван не выбран на царство. А если мы перед вами или боярами провинились, то отпустите нас живых в чужие земли, к королям христианским.

Народ не мог не быть поражен этими словами.

В то же время поведение царицы Натальи Кирилловны показалось иным несколько предосудительными она не достояла в соборе до конца службы, и, простившись с покойником, увела с собой Петра.

Оскорбленные этим тетки царя, Анна и Татьяна Михайловны, тотчас же отправили к царице Наталье монахинь с укоризной:

– Хорош брат – не мог дождаться конца погребенья!

Царица Наталья отвечала монахиням, что Петр еще ребенок, что он не мог выстоять до конца службы не евши.

– Кто умер, тот пусть и лежит, а царское величество не умирал: жив! – резко заметил при этом брат Натальи Кирилловны, Иван, который, как мы видели, был сослан в Ряжск за то будто бы, что подговаривал Ивашку Орла убить «орла в заводи», и который, едва умер царь Федор, тотчас же и был возвращен сестрой из ссылки.

Но на стороне царевны Софьи, кроме ее родичей, Милославских, оставались еще князья Василий Васильевич Голицын, которого Софья любила больше, чем сколько следовало любить своего политического приверженца и подданного, и Хованский, лицо очень близкое к стрельцам, известный на Москве болтун и сплетник, которого и называли «Тараруем». С их помощью, а особенно с помощью стрельцов, можно было многое еще сделать.

Она и сделала… Недовольные некоторыми из своих начальников, стрельцы взбунтовались. Говорят, что известия о затеваемых стрельцами смутах были столько же приятны для царевны Софьи, сколько для Ноя приятны были лепестки масличной ветви, принесенной голубем в ковчег.

Софья старалась тайно подлить масла в огонь, и в этом помогали ей Хованский, Милославский, и особенно одна женщина из малороссийских казачек, Федора Семеновна Родимица, вдова, постельница: она ходила по стрельцам, носила им от царевны Софьи деньги и подогревала их на мятежный подъем несбыточными обещаниями.

Вот почему, едва сын Натальи Кирилловны был провозглашен царем, как она тотчас же вызвала из ссылки своего благодетеля и воспитателя Артамона Матвеева, который один мог уберечь ее с сыном: бразды правления тотчас перешли снова в его привычные руки.

Этого было достаточно для царевны Софьи и это была самая пора, чтобы поднять на ноги стрельцов.

Стрелецкая гроза разразилась 15-го мая 1682-го года, ровно в девяносто первую годовщину убиения Димитрия-царевича в Угличе. День этот заранее был назначен заговорщиками.

Услыхав, что будто бы царевич Иван задушен Нарышкиными, стрельцы с набатным звоном, боем барабанов, со знаменами и пушками двинулись к дворцу. Матвеев и все приверженцы царицы Натальи Кирилловны собрались в ее покоях. Послали за патриархом.

Стрельцам показали царевича Ивана, и они увидели, что он жив, что никто его не душил. Они было стихли.

Но неуместная выходка князя Михаила Долгорукого снова вызвала общий взрыв: за то, что он сделал на стрельцов окрик – началась резня. Долгорукого изрубили бердышами, Матвеева, которого хотела было защитить Наталья Кирилловна и который ухватился было, как за защиту, за маленького царя, вырвали у них из рук, сбросили на площадь, на стрелецкие копья, и изрубили на части.

Наталья Кирилловна, схватив царя, убежала в Грановитую палату.

Стрельцы рыскали по дворцу и искали Нарышкиных. Ошибкой убили стольника Салтыкова, и извинились в ошибке перед его отцом, сказав, что приняли покойного за Нарышкина – и отец еще угостил их водкой. Разрубили на части восьмидесятилетнего старика князя Долгорукого, сначала извинившись, что сгоряча убили его сына Михаилу, бросили труп старика на навозную кучу и на труп положили соленую рыбу.

Целый день искали Нарышкиных и свирепствовали во дворце. На другой день то же: все искали своих жертв, которые прятались двое суток то в комнатах царевны Натальи Алексеевны, маленькой сестры Петра, то у вдовы-царицы Марфы Матвеевны, и об их убежище знала одна лишь постельница Клушина.

Ожесточение бунтовщиков дошло до крайних пределов: от крови и вина они опьянели совершенно, и когда Хованский, «Тараруй», спросил их:

– Не выгнать ли из дворца царицу Наталью Кирилловну?

– Любо! любо! – отвечали ревом эти рассвирепевшие звери. Спасенья нельзя было ждать ни откуда. Надо было опасаться, что обезумевшие мятежники станут бить всех бояр. Поэтому приходилось выдать тех, кого они требовали, а главное – выдать Ивана, брата Натальи Кирилловны.

– Брату твоему не отбыть от стрельцов: не погибать же нам всем за него! – с сердцем сказала царевна Софья царице Наталье.

Бояре также просили царицу выдать брата, чтобы спастись самим.

Несчастного выдали: его ввели в церковь Спаса, перед смертью исповедали, приобщили, и, как умирающего, напутствовали и соборовали. Царевна Софья советовала ему взять образ и нести перед собой – не испугаются ли убийцы и не устыдятся ли образа.

Боязнь бояр не позволила даже сестре проститься с братом. Особенно торопил их старик князь Яков Никитич Одоевский, да и сцена прощанья была раздирательная.

– Сколько вам, государыня, не жалеть, а все уж отдать придется, – говорил он Наталье Кирилловне: – а тебе, Ивану, отсюда скорее идти надобно, а то нам всем придется погибать из-за тебя.

Ивана стрельцы пытали, но и под пыткой он молчал. Несчастного разрубили на части.

Поймали доктора Данила фон-Гадена. Его обвинили в отравлении царя Федора. Царица Марфа Матвеевна и царевны умоляли стрельцов пощадить его, уверяя, что все лекарства, которые давались больному парю, Гаден сам отведал в их глазах.

– Да он не только уморил царя Федора Алексеевича, – кричали стрельцы: – он чернокнижник: мы у него в доме нашли сушеных змей, и за это надо казнить его смертью.

Пытали и рассекли доктора на части.

Звери, думая, что совершили подвиг за царя, подошли ко дворцу и кричали:

– Теперь мы довольны. С остальными изменниками ваше царское величество чините что угодно, а мы за ваше царское величество, за обеих цариц, царевича и царевен готовы головы свои складывать!

Вот что наделала царевна Софья!

У царской матери, у царицы Натальи Кирилловны, не осталось никого: всех перебили. Остался только царь-ребенок. Ясно, что о борьбе со всемогущей Софьей ей и думать было нечего, – ей, которую князь Хованский называл «стрелецкой женкой», а сына ее – «стрелецким сыном», так как отец царицы Натальи Кирилловны – мы видели выше – был одно время стрелецким головой. Они остались без семьи, и современники справедливо назвали несчастную мать великого Преобразователя России – «бессемейной».

После стрелецкого погрома царевна Софья царствовала по всей своей воле: первый раз после первой русской княгини Ольги, мстившей древлянам за смерть мужа, Русской землей управляла женщина, и притом девушка, вместе с целым десятком других царевен. Все шло с докладами к царевнам «на верх»: знали только Софью, которая наградила стрельцов за верную службу, раздав им деньги и обещав еще по десять рублей на стрельца. Буяны эти переименованы были в «надворную пехоту» – тоже едва ли не по примеру «надворного» войска в Польше. Начальником «пехоты», говорят, сам себя выбрал «Тараруй».

Но в царевне Софье, по-видимому, был тот же реформационный дух, что и в ее маленьком брате Петре, будущем «царе-работнике»: она не остановилась на том, что было сделано. Хованский докладывал, что стрельцы и московские люди хотят, чтобы оба царевича царствовали вместе. Это значило, чтобы царевна Софья была правительницей до их возмужалости, по примеру Елены Глинской, матери Грозного, а Наталья Кирилловна отошла бы уже на третий план.

Буяны-стрельцы обедают во дворце каждый день по два полка. Задобренные едой и питьем, они упрашивают царевну Софью взять в свои руки кормило правления – быть правительницей. После долгих притворных отказов, она взяла то, что уже давно было в ее руках.

Но стрельцы все же не могли не сознавать, хотя смутно, что они наделали, что учинили они нехорошее дело, злодейское, что дело это – все-таки был бунт.

И вот, они подают царям челобитную:

«Сего пятого-на-десять мая, изволением Всемогущего Бога и Пречистая Богородицы, в московском государстве случилось побитье, за дом Пресвятые Богородицы и за вас, великих государей, за мирное (мирское) порабощение, и неистовство в вам, и от великих в нам налог, обид и неправды» – побиты такие-то и такие-то. «И мы, побив их, ныне просим милости – учинить на Красной площади столп и написать на нем имена всех этих злодеев (невинно побитых-то) и вины их, за что побиты, и дать нам во все стрелецкие приказы, в солдатские полки и посадским людям во все слободы жалованные грамоты за красными печатями, чтобы нас тогда бояре, окольничие, думные люди и весь ваш синклит и никто никакими поносными словами, бунтовщиками и изменниками не называли», и т. д.

Учинили им и столб. Дали грамоты за красными печатями. Но и этого было мало. Со стрельцами стали раскольники: им тоже хотелось, чтоб и их старая вера признана была делом хорошим, правым. Они требовали собора.

Доложили и об этом царевне Софье. Велено было позвать выборных раскольничьих, говорунов, опиравшихся на целую массу раскольников и стрельцов, в Грановитую палату, хотя раскольники и требовали, чтобы собор был на площади, перед всем народом: хотелось тоже, видно, побуянить. Им сказали, что царевнам и царице на площади быть непригоже, зазорно.

Хованский, желая запугать царевну, не советовал ей быть в палате при споре с изуверами.

– Буди воля Божья, но я не оставлю святые церкви и ее пастыря, – отвечала Софья.

Хованский начал пугать бояр.

– Просите, Бога ради, царевну, чтоб она не ходила в Грановитую с патриархом; а если пойдет, то при них и нам быть всем побитым.

Но она и бояр не послушалась. Со страхом и слезами маститый старец-патриах прошел в Грановитую палату не через Красное крыльцо, боясь изуверов, а по Ризположенской лестнице. Зато через Красное крыльцо велел пронести древние книги, славянские и греческие, чтобы показать изуверам и народу это оружие борьбы против церковного мятежа.

Раскольники вошли в Грановитую палату с крестом, Евангелием, образами, налоями и свечами.

На царских тронах они увидали двух царевен: Софью и тетку ее, Татьяну Михайловну, одну из наиболее уважаемых всеми личностей. Ниже, в креслах, сидели: царица Наталья Кирилловна, царевна Марья Алексеевна и патриарх. Остальные места были заняты архиереями, царедворцами, боярами и выборными от стрельцов.

– Зачем пришли вы в царские палаты и чего требуете от нас? – спросил патриарх коноводов раскольничьих.

– Мы пришли к царям-государям побить челом о исправлении православной веры, чтобы дали нам свое праведное рассмотрение с вами, новыми законодавцами, и чтобы церкви Божьи были в мире и соединены, – отвечал знаменитый изувер Никита, суздальский священник.

– Не вам подобает исправлять церковные дела, – сказал патриарх: – вы должны повиноваться матери своей, святой Церкви и всем архиереем, пекущимся о вашем спасении: книги исправлены с греческих и нашить харатейных книг по грамматике, а вы грамматического разума не коснулись и не знаете, какую содержит в себе силу.

– Мы пришли не о грамматике с тобой говорить, а о церковных догматах! – закричал Никита. – Зачем архиереи при осенении берут крест в левую руку, а свечу в правую?

Когда, вместо патриарха, стал отвечать на это холмогорский епископ Афанасий, Никита бросился на него с поднятой рукой.

– Что ты, нога, выше головы ставишься? – закричал он. – Я не с тобой говорю, а с патриархом!

Выборные от стрельцов тотчас оттащили Никиту от Афанасия. Софья-царевна, возмущенная сценой, вскочила с трона.

– Видите ли, что Никита делает? – говорила она с негодованием. – В наших глазах архиерее бьет, а без нас и подавно бы убил!

– Нет, государыня, он не бил, только рукой отвел, – защищались раскольники.

– Тебе ли, Никита, с святым патриархом говорить? – продолжала царевна. – Не довелось тебе у нас и на глазах быть: помнишь, как ты отцу нашему и патриарху и всему собору принес повинную, клялся великого клятвой вперед о вере не бить челом, а теперь опять за то же принялся?

– Не запираюсь, – отвечал Никита: – поднес я повинную за мечом да за срубом, а на челобитную мой, которую я подал на соборе, никто мне ответа не дал из архиереев: сложил на меня Семен Полоцкой книгу – «Жезл», но в ней и пятой части против моего челобитья нет. Изволишь, я и теперь готов против «Жезла» отвечать, и если буду виноват, то делайте со мной, что хотите.

– Не стать тебе с нами говорить, и на глазах наших быть! – отвечала Софья, и приказала читать раскольничью челобитную.

Дочитали до того места, где говорилось, что Арсений-еретик и патриарх Никон поколебали душу царя Алексея.

Царевна Совья не могла этого вынести: слезы выступили у нее на глазах. Она опять вскочила с царского трона.

– Если Арсений и Никон патриарх еретики, – говорила она еще с сильнейшим негодованием: – то и отец наш и брат также еретики стали: выходит, что и нынешние цари не цари, патриархи не патриархи, архиереи не архиереи! Мы такой хулы не хотим слышать, будто отец наш и братья еретики – мы пойдем все из царства вон!

Она отошла от трона и остановилась поодаль.

Впечатление было потрясающее. Бояре и выборные заплакали.

– Зачем царям-государям из царства вон идти? Мы рады за них головы свои положить, – говорили они.

Но из толпы стрельцов послышались другие слова к царевне.

– Пора, государыня, давно вам в монастырь; полно царством-то мутить: нам бы здоровы были цари-государи, а без вас пусто не будет.

Но Софья обратилась сама на стрельцов:

– Все это оттого, что вас все боятся: в надежде на вас, эти раскольники-мужики так дерзко пришли сюда. Чего вы смотрите Хорошо ли таким мужикам-невеждам к нам бунтом приходить, творить нам всем досады и кричать? Неужели вы, верные слуги нашего деда, отца и брата, в единомыслии с раскольниками? Вы и нашими верными слугами зоветесь: зачем же таким невеждам попускаете? Ежели мы должны быть в таком порабощении, то царям и нам здесь больше жить нельзя: пойдем в другие города и возвестим всему народу о таком непослушании, разорении.

Стрельцов сильно напугала эта речь: они видели, что останутся бунтовщиками в глазах всего государства.

– Мы, – отвечали они: – великим государям и вам, государыням, верно служить рады: за православную веру, за Церковь и за ваше царское величество готовы головы свои положить и по указу вашему все делать. Но сами вы, государыни, видите, что народ возмущен и у палат ваших стоит множество людей: только бы как-нибудь этот день проводить, чтобы нам от них не пострадать, а что великим государям и вам, государыням, идти из царствующего града – сохрани Боже! Зачем это?

Такие слова заставили Софью опять сесть на трон. При дальнейшем чтении челобитной она не раз схватывалась с раскольниками: она не могла победить своей возбужденности.

Когда раскольничьи коноводы-монахи были отпущены в том же озлоблении, в каком они и пришли, и, выйдя из Грановитой, хвастались перед народом на площадях, что переспорили всех и посрамили архиереев, Софья обратилась вновь к стрельцам:

– Не променяйте нас и все Российское государство на шестерых чернецов; не дайте на поругание святейшего патриарха и всего освященного собора!

– Нам до старой веры дела нет: это дело святейшего патриарха и всего священного собора, – отвечали выборные.

Но стрельцы уже шумели на площадях. Им выкатили по ушату водки на каждых десять человек – и они начали бить раскольников.

– Вы бунтовщики, возмутили всем царством! – кричали они. Раскольники разбежались. Никите отрубили голову. Других коноводов разослали по дальным местам.

После этого Софье оставалось только сломить самих стрельцов, которые подняли ее на трон, а могли и низвести с него.

Она сумела это сделать: она исполнила угрозу, что цари оставят Москву. Действительно, 19-го августа, во время крестного хода, государи не пошли в ход, испугавшись распущенных слухов, что их убьют, – и на другой день вся царская семья оставила Москву.

Напуганные, со своей стороны, стрельцы прислали в царевне и к царям выборных:

– Великим государям сказали, будто у нас, у надворной пехоты, учинилось смятение, на бояр и на ближних людей злой умысел, и будто у нас из полку в полк идут тайные пересылки, будто хотим приходить в Кремль с ружьем по-прежнему, и для того они, великие государи, изволили из Москвы выехать; но у нас во всех полках такого умысла нет и вперед не будет, – чтобы великие государи пожаловали, не велели таким ложным слухам верить и изволили бы прийти к Москве.

– Великим государям про ваш умысел неведомо: изволили великие государи из Москвы идти по своему государскому изволению, да и прежде в село Коломенское их государств походы бывали же, – был ответ стрельцам.

Оставалось Хованскому хитрить. Он вздумал пугать царевну и бояр слухами.

– Приходили ко мне новгородские дворяне и говорили, что их братья хотят приходить нынешним летом в Москву, бить челом о заслуженном жалованье, а на Москве сечь всех, без выбора и без остатка, – говорил «Тараруй».

Но Софью этим нельзя было напугать.

– Так надобно сказать об этом в Москве на постельном крыльце всяких чинов людям, а в Новгород, для подлинного свидетельства, послать великих государей грамоту, – отвечала царевна.

Приходилось Хованскому испугаться за последствия своей выдумки.

Но у Софьи на дороге недолго стоял этот беспокойный враг – стрелецкий атаман.

17-го сентября, в день именин Софьи, великим государям и сестре их царевне докладывано показание на Хованских:

– На нынешних неделях призывали они нас (доносителей) к себе в дом человек девять пехотного чина, да пять человек посадских, и говорили, чтобы помогали им достунать царства московского, и чтобы прийти большим собранием неожиданно в город и называть вас государей, еретическими детьми и убить вас, государей, обоих, царицу Наталью Кирилловну, царевну Софью Алексеевну, патриарха и властей, а на одной бы царевне князю Андрею жениться, а остальных царевен постричь и разослать в дальние монастыри, да бояр побить: Одоевских троих, Черкаских двоих, Голицыных троих, Ивана Михайловича Милославского, Шереметевых двоих и иных многих людей из бояр, которые старой веры не любят, а новую заводят. И как то злое дело учинять, послать смущать во все московское государство по городам и деревням, чтобы в городах посадские люди побили воевод и приказных людей, а крестьян подучать, чтобы побили бояр своих и людей боярских; а как государство замутится, и на московское бы царство выбрали царем его, князя Ивана, а патриарха и властей поставить, кого изберут народом, которые бы старые книги любили.

В тот же час государи и царевна Софья приговорили: «внновных казнить смертью».

В тот же день, в именины царевны Софьи, Хованские были схвачены, выслушали смертный приговор, и, за неимением на тот час палача, изменников Хованских «вершил на площади у большой московской дороги» тот, кто первый попался, умевший владеть топором.

Опасаясь такой же участи за свои «шумства», стрельцы засели в Москве, как в осаде. Царевна Софья поспешила вызвать войска из соседних городов. Стрельцы упали духом, – и покорились безмолвно,

Мало того, стрельцы раскаялись и в своих прежних делах: столб на Красной площади колол им глаза. Он сталь позорным пятном на их прошлом. Они вспомнили 15-е мая и страшное «побиение» невинных.

– Грех ради наших, – били челом раскаявшиеся стрельцы: – боярам, думным и всяких чинов людям учинилось побиение на Красной площади, и тем мы, холопы ваши, Бога и вас, великих государей, прогневали: по заводу вора и раскольщика Алешки Юдина с товарищи, по потачке всякому дурну названного отца их, князя Ивана Хованского и сына его князя Андрея, били челом все полки надворной пехоты, покрывая большие свои вины, чтобы вы, великие государи, пожаловали нас грамотами, чтоб нас ворами и бунтовщиками никто не называл, – и жалованные грамоты даны. По злоумышлению тех же Юдина и Хованских, били челом, чтобы на Красной площади сделать столп и написать на нем вины побитых – и столп сделан. И ныне мы, видя неправое свое челобитье, что тот столп учинен не к лицу, просим: пожалуйте нас, виноватых холопов ваших, велите тот столп с Красной площади сломать, чтобы от иных государств в царствующем граде Москве зазору никакого не было».

Столб сломали и стрельцов помиловали; дали им нового начальника, Шакловитого – и начали понемногу рассылать подальше от Москвы.

Царевна Софья продолжала почти единовластно заправлять Русской землей.

Началась война с турками, а там и знаменитые крымские походы любимца царевны, Василия Васильевича Голицына, походы неудачные, но давшие повод царевне обнаружить всю силу страсти к своему «Васеньке», «царственные большие печати и государственных великих посольских дел сберегателю» – звание Василия Васильевича Голицына.

«Свет мой, братец Васенька! здравствуй, батюшка мой, на многие лета! писала ему Софья по поводу известия об отражении им крымского хана: – и паки здравствуй, Божьею и Пречистые Богородицы милостью и твоим разумом и счастьем победив агаряне! Подай тебе, Господи, и впредь враги побеждать! А мне, свет мой, не верится, что ты к нам возвратишься: тогда поверю, как увижу в объятиях своих тебя, света моего. Что же, свет мой, пишешь, чтобы я помолилась, – будто я, верно, грешна пред Богом и недостойна; однако же, хотя и грешная, дерзаю надеяться на Его блогоутробие. Ей! всегда прошу, чтобы света моего в радости видеть. Посем здравствуй, свет мой, на веки неисчетные»!

Еще большая нежность и страстность высказываются в другом письме Софьи, когда она получила известие о возвращении Голицына от Перекопа.

«Свет мой, батюшка, надежда моя, здравствуй на многие лета! Зело мне сей день радостен, что Господь Бог прославил имя свое святое, также и Матери своей, Пресвятые Богородицы, над вами, свет мой! Чего от века не слыхано, ни отцы наши поведаша нам такого милосердия Божья. Не хуже израильских людей вас Бог извел из земли египетской: тогда чрез Моисея, угодника Своего, а ныне через тебя, душа моя! Славу Богу нашему, помиловавшему нас чрез тебя! Батюшка ты мой! Чем платить за такие твои труды неисчетные? Радость моя, свет очей моих! Мне не верится, сердце мое, чтобы тебя, свет мой, видеть. Велик бы мне день тот был, когда ты, душа моя, во мне будешь. Если бы мне возможно было, я бы единым днем тебя поставила пред собой. Письма твои, врученные Богу, к нам все дошли в целости. Из-под Перекопа пришли отписки в пяток 11 числа. Я брела пеша из-под Воздвиженского: только подхожу к монастырю Сергия чудотворца, к самым святынь воротам, а от ворот отписки о боях. Я не помню, как взошла – читала идучи! Не ведаю, чем Его, Света, благодарит за такую милость Его, и Матерь Его, и преподобного Сергия, чудотворца милостивого! Что ты, батюшка мой, пишешь о посылки в монастыри, все то исполнила: по всем монастырям бродила сама, пеша. А раденье твое, душа моя, делом оказуется. Что пишешь, батюшка мой, чтобы я помолилась: Бог, свет мой, ведает, как желаю тебя, душа моя, видеть, и надеюсь на милосердие Божье: велит мне тебя видеть, надежда моя. Как сам пишешь о ратных людях, так и учини. А я, батюшка мой, здорова твоими молитвами, и все мы здоровы. Когда даст Бог увижу тебя, свет, обо всем своем житье скажу. А вы, свет мой, не стойте, подите помалу: и так вы утрудились. Чем вам платить за такую нужную службу, наипаче всех твои, света моего, труды? Если бы ты так не трудился, никто бы так не сделал».

Но не все так смотрели на дела крымские, как вся проникнутая страстью царевна. Голицын был ее давнишней привязанностью: она скреплялась и общностью государственного дела, и обязанностью личных интересов. Царевна могла полюбить его, как одного из образованнейших молодых царедворцев того времени. Он много знал, много читал, жил роскошно: библиотека его отличалась редкими по тому времени книгами. Царевна также была образованнейшею женской личностью своего времени, как ученица Симеона Полоцкого. Ей посвящали книги, в честь ее писали стихи – виршами той эпохи. Уже в 1682-м году архидиакон Чудова монастыря Карион Истомин подал ей вирши, в которых просит царевну Софью дать Русской земле образованных учителей, открыть школы:

Умом убо самодержцев сущих,

Да государи они то изволят,

Обще Господа о том да помолят,

Наукам велят быти совершенным,

И учителем людем извещенным.

И ученые явились. Это были братья Лихуды-греки. Открылись школы: жизнь, видимо, начинала бить ключом, движение начиналось. Тут уже были и другие образованные люди, как мы упомянули: Артамон Матвеев, сын его Андрей, знавший по латыни и хорошо говоривший на языке Горация, и жена его, единственная женщина, не прибегавшая к татарским румянам. Тут же и Софья с Голицыным, сближение которых имело хорошую основу.

Но непродолжительно было счастье Софьи и Голицына; непродолжительно было и владычество их. Петр подрастал. А между тем Софья в государственных актах ставила свое имя рядом с именами братьев, царей и подписывалась «самодержицей всея Руси».

Даже в Венеции, когда русский посол Волков объявил, что в России с великими государями «соцарствует» царевна Софья, один сенатор в недоумении спрашивал: «Дож и весь сенат удивляются, как подданные ваши служат их царским величествам, таким превысоким и славным трем персонам государским»?

А царица Наталья Кирилловна, видя подрастающего сына, уже смело спрашивала прочих царевен:

– Для чего она стала писаться с великими государями вместе? У нас люди есть, и того дела не покинут.

У Петра уже завелись «потешные конюхи», как их презрительно называла Софья; но эти конюхи были опасны для нее.

Надо было опять подать руку стрельцам. Софья подала руку – и вместе рука об руку дошли: она до монастыря и вечного заточенья, стрельцы – до топора, плахи, колеса и пр.

Шакловитый, от имени Софьи, мутил стрельцов. Решились убить молодого царя и его мать.

– Хотят нас перевести, – говорил Шакловитый самым надежным стрельцам: – а мутит всем царица; меня хотят высадить из приказу, а вас, которые ко мне в дом вхожи, разослать всех по городам.

Стрельцы начинают советоваться, что делать с царями.

– Как быть, – говорил Чермный: – хотя и всех побить, а корня не выведешь: надобно уходить старую царицу, «Медведицу?»

Другие говорили, что за мать Петр будет мстить.

– Так чего и ему спускать? Зачем дело стало? – отвечал Чермный.

– У царя Ивана Алексеевича двери завалили дровами и поленьем, и царский венец изломали, – а кому ломать только с ту сторону? – говорили другие.

Порешили надеть венец на царевну Софью.

Но время стрельцов уже отошло. «Потешные конюхи», над которым» издевалась Софья, побеждали; и сами стрельцы скоро выдали своего Федьку Шакловитого. Его казнили с главными сообщниками; любимца Софьи, Василия Васильевича Голицына, сослали в Пинежский Волок – и там забыли.

Царевну Софью, вместо царского венца, ожидал монашеский клубок, как о том некогда и предсказывали ей стрельцы.

Казнив Шакловитого с сообщниками и разослав друзей Софьи, семнадцатилетний Петр писал своему старшему брату царю Ивану:

«Милостью Божьей вручен нам, двум особам, скипетр правления, также и братьям нашим, окрестным государем, о государствовании нашем известно; а о третьей особе, чтобы быть с нами в равенственном правлении, отнюдь не вспоминалось. А как сестра наша, царевна Софья Алексеевна, государством нашим учала владеть своей волей, и в том владении что явилось особам нашим противное, и народу тягости, и наше терпение, о том тебе, государь, известно. А ныне злодеи наши Федька Шакловитый с товарищи, не удоволяся милостью нашей, преступи обещание свое, умышляли с иными ворами о убийстве над нашим и матери нашей здоровьем, и в том по розыску и с пытки винились. А теперь, государь братец, настоит время нашим обеим особам Богом врученное нам царствие править самим, понеже пришли есми в меру возраста своего, а третьему зазорному лицу, сестре нашей, с нашими двумя мужскими особами в титлах и в расправе дел быти не изволяем; на то-б, государя, моего брата, воля склонилась, потому что учала она в дела вступать и в титла писаться собой без нашего изволения; к тому же еще и царским венцом, для конечной нашей обиды, хотела венчаться. Срамно, государь, при нашем совершенном возрасти, тому зазорному лицу государством владеть мимо нас!»

Итак, этому «третьему зазорному лицу» назначено было житье в Новодевичьем монастыре.

Из этого видно, что молодой Петр не только вошел «в меру возраста своего», но и «в меру силы».

Что же делала в это время мать его, царица Наталья Кирилловна, когда сын входил в «меру возраста своего?»

Много ей пришлось выстрадать и за себя, и за этого сына. Она была постоянно печальная, скучная, постоянно жаловалась, что похищают власть у ее сына, когда он еще не вошел в силу. Оттого скучно было у нее юному Петру, хотя он ее много любил; а она за него трепетала каждую минуту.

Наконец, ее сокровище вырывается у нее от рук – Петру не сидится дома: он уже в Переяславле, на озере, – «кораблики» строит, а мать тоскует по нему, не дождется писем. Но сын не забывает матери.

«Вселюбезнейшей и паче живота телесного дрожайшей моей матушке, государыне царице и великой княгине Наталие Кирилловне (пишет он матери). Сынишка твой, в работе пребывающий, Петрушка, благословения прошу и о твоем здравии слышать желаю; а у нас молитвами твоими здорово все. А озеро все вскрылось сего 20 числа (апреля 1689 г.), и суды все, кроме большого корабля, в отделке; только за канатами и станет: и о том милости прошу, чтобы те канаты, по семисот сажень, из пушкарского приказу, не мешкая, присланы были. А за ними дело станет и житье наше продолжится. Посем паки благословения прошу».

Мать зовет его в Москву на панихиду по брату Федору, а Петр отвечает «быть готов только, гей, гей дело есть», – и все только о «корабликах» своих речь заводит: «о судах паки подтверждаю, что зело хороши все».

Старая «медведица» все плачет о сыне, все зовет его к себе; а он, расправившись с Шакловитым и сестрой Софьей, опять бросает мать: «медвежонку» не сидится дома. Он бросил уже Переяславское и Кубенское озера: там ему тесно. Уж он очутился на Белом море.

Матери новая тоска, новая печаль и новая боязнь за неугомонного сына. Отпуская его к морю, она берет с сына обещание посмотреть только корабли, но самому не ходить в море.

Увидев море, Петр не выдержал, забыл мать, забыл обещание, данное ей – и вышел в море…

А мать тоскует, шлет письмо за письмом:

«О том свет мой, радость моя, сокрушаюсь, что тебя, света моего, не вижу. Писала я к тебе, к надежде своей, как мне тебя, радость свою, ожидать: и ты, свет мой, опечалил меня, что о том не отписал. Прошу у тебя, света моего, помилуй родшую тя, как тебе, радость моя, возложено, приезжай к нам, не мешкав. Ей, свет мой, несносная мне печаль, что ты: радость, в дальнем таком пути. Буди над тобой, свет мой, милость Божия, и вручаю тебя, радость свой, общей нашей надежде Пресвятой Богородице: Она тебя, надежда наша, да сохранит».

Но эти, исполненные глубокого материнского чувства, письма недолго писались к любимому сыну, да и было действительно за что любить такое гениальное дитя.

Петр отвечает матери, что и сам не знает, когда приедет – кораблей иностранных ждет!..

«Да о едином милости прошу (пишет он матери), чего для изволишь печалиться обо мне? Изволила ты писать, что предала меня в паству Матери Божией: такого пастыря имеючи, почто печаловать! Тоя бо молитвами и предстательством не точию я един, но и мир сохраняет Господь. За сим благословения прошу. Недостойный Петрушка».

А там снова пишет, как бы предчувствуя, что недолго ей жить, что не дожить ей, когда богатырь-сын в полную силу войдет.

«Сотвори, свет мой, надо мной милость, приезжай к нам, батюшка мой, не замешкав. Ей, ей, свет мой! велика мне печаль, что тебя, света моего-радости, не вижу. Писал ты, радость моя, ко мне, что хочешь всех кораблей дожидаться: и ты, свет мой, видел, которые прежде пришли: чего тебе, радость моя, тех дожидаться? Не презри, батюшка мой свет, сего прошения. Писал ты, радость моя, ко мне, что был на море: и ты, свет мой, обещался мне, что было не ходить».

Это было летом 1693 года. В сентябре Петр воротился к матери и начал готовить новый морской «потешный» поход. Но 25 января 1694 года царицы Натальи Кирилловны не стало – некому уже было докучать Петру своими письмами! Впрочем, у него еще оставалась «постылая» жена, – но о ней после: ее он и не любил, а мать он действительно любил. Царица Наталья умерла еще молодой – на 42-м году жизни. По словам очевидца, Петр плакал «чрезвычайно». Тоску по матери он топил в работе.

«Федор Матвеевич! – писал он в Архангельск двинскому воеводе Апраксину, брату вдовы-царицы Марфы, второй супруги покойного Федора Алексеевича: – Беду свою и последнюю печаль глухо объявляю, о которой подробно писать рука моя не может, купно же и сердце. По сих, яко Ной, от беды мало отдохнув и о невозвратном оставя, о живом пишу», т. е. о деле, о снаряжении новой экспедиции в море.

Но неугомонной сестре такого же неугомонного брата тоже не сиделось в монастыре. Несмотря на то, что монастырь оберегала сильная стража, – стрельцы, остававшиеся в Москве, подкопались под комнаты царевна, разобрали пол и подземным ходом вели уже свою царицу на свободу; но сторожевые солдаты напали на них и, после упорной с обеих сторон схватки, заставили Софью воротиться в место своего заточения.

Разосланные по далеким городам Русского царства стрельцы тосковали по Москве, по своей прежней жизни, как тосковала по ней и царевна Софья, сидя в монастыре. Тосковали по этой жизни и прочие царевны, которые тоже когда-то заправляли государством, брали из царской казны денег, сколько им было угодно, а теперь и они в опале, в загоне, хоть и на свободе: все захватил в руки ненасытный «братец». Для царевен ничего более не остается, как пересуживать поступки и дела своего «братца», тайно сноситься с заключенной Софьей, особенно же при помощи своих постельных девушек и стрельчих, которые сильно плакались на молодого царя за своих опальных и казненных мужей.

– Которого дня государь и князь Федор Юрьевич Ромодановский крови изопьют, того дня в те часы они веселы, а которого дня не изопьют, и того дня им и хлеб не естся, – говорили они, жалуясь на тяжелые времена.

А Петр в это время был уже за границей: самая пора действовать женщинам.

Более других мутила во дворце царевна Марфа. Некоторые из остававшихся в Москве и из бежавших в нее из ссылки стрельцов составили челобитную о том, чтобы царевну Софью опять посадить «на державство», и через одну стрельчиху переслали эту челобитную во дворец, к царевне Марфе. Царевна приняла челобитную и, посылая со своей постельницей грамотки к стрельцам, говорила:

– Смотри, я тебе верю: а если пронесется, то тебя распытают, а мне кроме монастыря ничего не будет.

А стрельчихе-лазутчице велела сказать:

– У нас наверху (во дворце) позамялось: хотели было бояре царевича удушить – хорошо, если бы и стрельцы подошли.

Из дворца же разносились такие вести:

– Бояре хотели было царевича удушить, но его подменили и платье его на другого надели – царица узнала, что не царевич, а царевича сыскали в другой комнате, и бояре царицу по щекам били; а государь неведомо жив, неведомо мертв, и по стрельцов указ послан.

Принесли и из Девичьего монастыря, от царевны Софьи, грамотку: зовет все стрелецкие полки, чтобы шли к Москве, становились бы табором под Девичьим и просили бы ее на державство.

Солдаты тоже начали жаловаться на безкормицу и поговаривать о царевне Софье. Какой-то солдат стоял на карауле во дворце. Выходит государыня и говорить: «что-де вы голы? берете по 30 алтын на месяц – только на вас что красные кафтаны». Солдат жаловался, что на сухари не хватает жалованья – «вывороты большие» (вычеты из жалованья).

Все больше и больше начали шуметь стрельцы, и их принуждены были выгонять из Москвы войском. Они ушли в Торопец неволей, с приказом от Софьи. А на дороге их нагоняет стрельчиха и вручает новую грамотку от царевны Софьи: «Теперь вам худо, а впредь будет еще хуже. Ступайте к Москве, чего вы спали? – про государя ничего не слышно».

Стрельцы начали открыто бунтовать, и не пошли к Торопцу. На Двине, 6 го июня, бунт вспыхнул в таком размере, что надо было вызывать самого царя из-за границы.

– Вестно мне учинилось, – читал стрелец Маслов перед всеми стрелецкими полками, взгромоздившись на телегу, присланное от царевны Софьи письмо: – что ваших полков стрельцов приходило к Москве малое число: и вам бы быть в Москве всем четырем полкам, и стать под Девичьим монастырем табором, и бить челом мне идти к Москве против прежнего на державство; а если бы солдаты, кои стоят у монастыря, к Москве пускать не стали, и с ними бы управиться, их побить и в Москве быть; а кто бы не стал пускать с людьми своими или с солдаты, и вам бы чинить с ними бой».

– Идти к Москве! – кричали стрельцы: – Немецкую слободу разорить и немцев побить за то, что от них православие закоснело; бояр побить… Если царевна в правительство не вступит, и по коих мест возмужает царевич (Алексей Петрович), можно взять и князя Василия Голицына: он к стрельцам милосерд был.

Приходилось пустить в дело пушки. Против бунтовщиков вышел боярин Шеин.

– Видели мы пушки и не такие! – кричали стрельцы. Последовали залпы. Стрельцы дрогнули и были побиты.

И вот опять начались «розыски великие», «пытки жестокие», казни, повешенья в обозе и по дороге.

Вести об этих «умствах» застают Петра по дороге из Вены.

25-го августа царь уже в Москве. Не заехал во дворец, не видался и с женой: был только у красавицы Монс; вечер провел у Лефорта; ночевал в Преображенском.

Опять начались розыски. Пытки производились в 14 застенках Преображенского, и под пытками дознано было то, что нам уже известно.

Пока шли розыски, Петр успел развестись с женой, с царицей Евдокией Федоровной Лопухиной.

«Из известного нам образа жизни Петра с компанией, Петра-плотника, шкипера, бомбардира, вождя новой дружины, бросившего дворец, столицу для. беспрерывного движения, – из такого образа жизни, – говорит С. М. Соловьев, – легко догадаться, что Петр не мог быть хорошим семьянином. Петр женился, т. е. Петра женили 17-ти лет, женили по старому обычаю, на молодой, красивой женщине, которая могла сначала нравиться; но теремная воспитанница не имела никакого нравственного влияния на молодого богатыря, который рвался в совершенно иной мир: Евдокия Федоровна не могла за ним следовать – и была постоянно покидаема для любимых потех. Отлучка производила охлаждение, жалобы на разлуку раздражали. По этого мало: Петр повадился ездить в Немецкую слободу, где увидал другого рода женщин, где увидал первую красавицу слободы, очаровательную Анну Монс, дочь виноторговца. Легко понять, как должна была проигрывать в глазах Петра бедная Евдокия Федоровна в сравнении с развязной немкой, привыкшей к обществу мужчин, как претили ему приветствия вдов: «Лапушка мой Петр Алексеевич!» в сравнении с любезностями цивилизованной мещанки. Но легко понять также, как должна была смотреть Евдокия Федоровна на эти потехи мужа, как раздражали Петра справедливые жалобы жены и как сильно становилось стремление не видать жены, чтобы не слыхать ее жалоб. Опостылела жена; должны были опостылеть и ее родственники, Лопухины… После всего Петру, разумеется, не хотелось возвращаться из-за границы в Москву и застать подле сына – постылую Евдокию. Женившись по старине, Петр задумал и избавиться от жены по старому русскому обычаю: уговорить нелюбимую постричься, а не согласится – постричь ее насильно. Из Лондона он написал Нарышкину, Стрешневу и духовнику Евдокии, чтобы они уговорили ее добровольно постричься. Отрешнев отвечал, что «она упрямится, а духовник человек малословный, и что надобно ему письмом подновить».

Но «подновлять» не пришлось. По возвращении из-за границы, 23 сентября, Петр велел отправить Евдокию Федоровну в суздальский Покровский девичий монастырь, где она и пострижена под именем Елены. Противившиеся этому духовные лица ночью отвезены были в Преображенское.

Покончено было и с розысками по стрелецкому бунту.

Вот что говорит г. Соловьев о последнем акте этой стрелецкой трагедии, виновницей которой все-таки была царевна Софья.

«30 сентября была первая казнь: стрельцов, числом 201 человек, повезли из Преображенского в телегах к Покровским воротам; в каждой телеге сидели по двое и держали в руке по зажженной свече; за телегами бежали жены, матери, дети со страшными криками. У Покровских ворот, в присутствии самого царя, прочитана была сказка: «В расспросе и с пытки все сказали, что было прийти к Москве, учиня бунт, бояр побить, Немецкую слободу разорить, и немцев побить, и чернь возмутить, всеми четыре полки ведали и умышляли. И за то ваше воровство великий государь указал казнить смертию». По прочтении сказки, осужденных развезли вершить на указные места; но пятерым, сказано в деле, отсечены головы в Преображенском. Свидетели достоверные объясняют нам эту странность: сам Петр собственноручно отрубил головы этим пятерым стрельцам. 11 октября новые казни; вершено 144 человека; на другой день – 205, на третий – 141, семнадцатого октября – 109, восемнадцатого – 65, девятнадцатого – 106, двадцать первого – 2,195 стрельцов повешено под Новодевичьим монастырем, перед кельей царевны Софьи: трое из них, повешенные подле самых окон, держали в руках челобитные, «а в тех челобитных написано против их повинки». В Преображенском происходили кровавые упражнения: здесь 17 октября приближенные царя рубили головы стрельцам: князь Ромодановский отсек четыре головы; Голицын, по неуменью рубить, увеличил муки доставшегося ему несчастного; любимец Петра, Алексашка (Меншиков) хвалился, что обезглавил 20 человек; полковник Преображенского полка Блюмберг и Лефорт отказались от упражнений, говоря, что в их землях этого не водится. Петр смотрел на зрелище, сидя на лошади, и сердился, что некоторые бояре принимались за дело трепетными руками. «А у пущих воров и заводчиков ломаны руки и ноги колесами, и те колеса воткнуты были на Красной площади на колья; и те стрельцы, за их воровство, ломаны живые, положены были на те колеса и живы были на тех колесах немного не сутки, и на тех колесах стонали и охали; и по указу великого государя один из них застрелен из фузеи, а застрелил его преображенский сержант Александр Меншиков. А попы, которые с теми стрельцами были у них в полках, один перед тиунской избой повешен, а другому отсечена голова и воткнута на кол, и тело его положено на колесо». Целые пять месяцев трупы не убирались с места казни, целые пять месяцев стрельцы держали свои челобитные перед окнами Софьи».

Сестер, участвовавших в заговоре, Софью и Марфу, Петр допрашивал сам. Марфа выдала и свое участие в этом деле, и участие сестры.

Софья, с сознанием своей силы и своей прежней власти, отвечала брату:

– Такова письма, которое к розыску явилось, я в стрелецкие полки не посылала. А что те стрельцы говорят, что, пришед было им в Москве, звать меня по-прежнему в правительство, и то не по письму от меня, а знатно по тому, что я с 190 года была в правительстве.

Софью постригли под именем Сусанны и оставили в том же Новодевичьем монастыре, окружив ее местопребывание постоянным караулом из ста солдат.

Сестрам-царевнам позволялось ездить в монастырь к Сусанне только на Пасху, в престольный монастырский праздник, и в случае болезни старицы Сусанны-Софьи. Даже для посылок в монастырь Петр назначил особых доверенных лиц. «А певчих в монастырь не пускать: поют и старицы хорошо, лишь бы вера была, а не так, что в церкви поют Спаси от бед, а в паперти деньги на убийство дают». Полагают, что певчих не велено было пускать в монастырь по весьма уважительным причинам: постельница Софьи, Вера Васютинская, найдена в пытке беременной и показала, что любила певчего.

Царевну Марфу постригли под именем Маргариты и сослали в монастырь Александровской слободы, что во Владимирской губернии: Марфа любила дьякона Ивана Гавриловича, который также был замешан в стрелецком деле.

Не весела была потом жизнь и остальных царевен, хотя теремные двери и растворило для них новое время.

– У царевны Татьяны Михайловны (это у тетки Петра) я стряпаю в верху (жаловался впоследствии дворцовый повар Чуркин), живу неделю, и добычи нет ни по копейки на неделю: кравчий князь Хотетовский лих, урвать нечего. Прежде всего все было полно, а ныне с дворца вывезли все бояре возами. Кравчий ей, государыне, ставит яйца гнилые и кормит ее с кровью. Прежде сего во дворце по погребам рыбы было много, и мимо дворца проезжие говаривали, что воняет, а ныне вот-де не воняет – ничего нет.

Царевна Екатерина Алексеевна, в виду того, что жизнь их стала скудная, не то что при царевне Софье, начала думать о займе денег, но без залога никто не давал, а потом о кладах, и поэтому имела сношения с каким-то костромским попом Григорием Елисеевым, на которого доносили, что у него бывала многая дворцовая посуда за орлом. Начался розыск. Царевна Екатерина созналась, что во время розыска поп приказывал к ней, чтобы она «сидела ничего не боясь: ничего-де тебе не будет; я знаю по планетам, что будет худо или добро».

Забрали постельниц царевны Екатерины.

– Отпущена я от царевны за болезнью к Москве (говорила на допросе одна из них, Дарья Валутина), и на отпуске царевна мне приказывала, чтобы я такого человека проведала, у кого на дворе или где ни есть клад лежит, чтобы, приехав, тот клад взять. И такого человека я, Дарья, сыскала Ваську Чернова, который сказал: «от Москвы в 220 верстах на дворе у мужика в хлеве под гнилыми досками стоит котел денег: у меня-де тот клад и в руках был». И я, Дарья, для взятия того кладу с ним, Васькой, посылала для веры покровского дворцового сторожа Измайловского. И тот сторож, приехав к Москве, один, мне, Дарье, сказал: «не токмо того кладу, и двора мне, он, Васька, не указал».

Другая постельница царевны Марья Протопопова, говорила:

– Изволила царевна посылать меня в дозор за Орехового, и Орехова ходила на могилу к Ивану Предтече, которая в Коломенском церковь, и приказали мне стоять одаль от того места, где копали они, Орехова да вдова Акулина: они только кости человеческие выкопали. А я как пришла, так ей, государыне, стала говорить, что нет ничего, и она стала кручиниться на меня и на тое вдову Акулину: «Ни со што вас нету». И в те поры пришла государыня сестра ее, царевна Марья Алексеевна, увидела, что я плачу, и стала спрашивать: «скажи-де по правде». И я им стала рассказывать, что кости человеческие, и та стала сестре своей говорить: «полно, сестрица, нехорошо затеяла, грех лишний, что мертвым покоя нет, и баб в погибель приведешь». И она стала и на сестру свою досадовать. Изволила посылать коляску сыскать в Немецкую слободу и изволила сама поехать на двор к посланнику, что был голландский, и как приехала и стала спрашивать про сахарницу, где она живет, и нам рассказали. И как тута приехала, стала заказывать нам, чтобы не сказывали никому, и у сахарницы изволили выбирать сахару и конфету на девять рублей, и они без денег не отдали, и она приказала запечатать тот сахар, а после не изволила и брать. И после того изволила меня посылать про иноземку Марью Вилимову Менезеюшу, и велела ее привезти в Коломенское, и та иноземка поехала, а государыня изволила меня спрашивать: «та ли дает в рост деньги? поговори ты ей, чтоб и мне дала». И я по тем ее словам стала говорить, что не даст без закладу, и она сказала: «лихо-де, закладу нет, как бы так выпросить?» А после сих слов изволила ту иноземку к руке жаловать, и сама стала с нею говорить, а про деньги ей застыдилась говорить. В Немецкой слободе изволила поехать смотреть двор и на том дворе хозяйка пьяна была – у нее родины были, – и государыня изволила напроситься кушать, чтобы построила хорошее кушанье, и как поехала от той хозяйки и встретился ей Петр Пиль и узнал ее по карете, и стал к себе звать, и она изволила поехать к нему на двор и ему сказала, чтоб обед сделал, и ее унимала царевна Марья Алексеевна, и та не изволила послушаться, ездила во все места, где изволила напрашиваться».

Это русская женщина начинала вступать в свет – и странно это вступление ее для нас.

Взяли к допросу и другую постельницу царевны Екатерины Алексеевны.

– Для Бога, не торопись, молись Богу, – наказывала ей царевна: – а хотя и про иное про что спросят, так бы нет доводчика, так можно в том слове умереть. Пуще всего писем чтобы не поминала. Либо спросят про то, не видала ли попа в верху (во дворце), – так бы стояла, что одно, что хочу умереть: ни знаю, ни ведаю. Пожалуй, для Бога, прикажи всем им, которые сидят, чтобы ни себя, ни меня, ни людей не погубили. Молились бы Богу, да Пречистой Богородице, да Николаю Чудотворцу; обещались бы что сделать. Авось и Господь Бог всех нас избавить от беды сея! Расспроси хорошенько про старицу и про то, что она доводить в чем на попа, и на царицу, и на меня? Призови к себе Агафью Измайловскую и ей молвь: что-де ты хоронишься? от чего? до тебя-де и дела нет. А коли бы-де дело было, где-де ухоронишься от воли Божьей? Помилуй-де Бог от того! А как бы-де взяли, так бы-де вы, чаю, все выболтали, как хаживали, и как что и как царевен видали. Не умори-де, для Бога! Хоть бы-де взяли, и вам бы-де должно за них, государынь, и умереть! Намедни с ней посылали денег два рубля на подворье зашито в мешке к нему. И про эти бы не сказывали: нет на это свидетелей. И Дарье про то молвь, чтобы не сказывала тех врак, что про старца Агафья ей сказывала, и куда-де она Ваську посылала. О чем не опрашивают, не вели того врать: о чем и опрашивают, так в чем нет свидетелей, так нечего и говорить. Чтобы моего имени не поминали. И так нам горько и без этого.

Да, действительно горько было в это время женщинам старой до-петровской Руси, которые доживали свой век уже тогда, когда окно в Европу было прорублено топором «Петра-плотника».

IX. Матрена Кочубей

Тот, кто будет читать настоящий рассказ о Матрене Кочубей, без сомнения, догадается, что речь идет здесь о той красавице Кочубей, которую Пушкин, в своей поэме «Полтава», почему-то назвал Марией, и при имени которой невольно сам собой встает перед глазами образ этой несчастной девушки, а вместе с тем сам собой повторяется в памяти прекрасный, кованый стих незабвенного поэта:

Богат и славен Кочубей.

Его луга необозримы,

Там табуны его коней

Пасутся вольны, нехранимы.

Кругом Полтавы хутора

Окружены его садами,

И много у него добра:

Мехов, атласа, серебра

И на виду, и под замками.

Но Кочубей богат и горд

Не долгогривыми конями,

Не златом, данью крымских орд,

Не родовыми хуторами —

Прекрасной дочерью своей

Гордится старый Кочубей.

И то сказать: в Полтаве нет

Красавицы, Марии равной:

Она свежа, как вешний цвет,

Взлелеянный в тени дубравной.

Матрена была младшая дочь Василия Леонтьевича Кочубея, генерального судьи малороссийского, в то время, когда гетманом Малороссии был старый Мазепа осыпанный милостями Петра, который не мог не видеть в нем выдающуюся по своим талантам личность и могущественного властелина полунезависимой Украины.

Старшие дочери Кочубея были замужем: одна за Рабеленком, другая за племянником Мазепы, Обидовским.

Кочубей, как генеральный судья, был одним из наиболее приближенных к гетману лиц: гетман сам воспринимал от купели младшую дочь Кочубея, Матрену, и с этой-то крестницей так тесно потом связалась судьба гетмана-изменника. Крестница же эта была причиной того, что и все исторические события того времени – и измена Мазепы, тайный союз его с королями шведским и польским, и страшная гибель отца Матрены, сложившего голову на плахе за несчастную дочь свою и за всю Украину, и Полтавская битва, так вознесшая Петра и всю Россию, весь этот ряд великих исторических событий, отразившихся на всей судьбе Русской земли и соседних с ней государств и сложившихся именно так, как они сложились: – все это неразрывно связано с именем Матрены Кочубей и с ее несчастной, роковой привязанностью к Мазепе.

Когда Матрена стала уже взрослой девушкой – это было около 1703 года (год основания Петербурга) – Мазепа, овдовев, хотел жениться на своей молоденькой крестнице, и испрашивал на то согласия ее родителей. Кочубеи, в виду запрещения подобных браков со стороны церковного устава, отказали Мазепе.

Но молодая дочь их, по-видимому, уже любила старого гетмана, которому было под семьдесят лет!

«Овладела ли девушкой странная, хотя и не беспримерная страсть к старику, стоявшему выше других не по одному гетманскому достоинству, или действовало честолюбие, желание быть гетманшей, – только она позволила себе убежать из отцовского дома в гетманский», – замечает почтенный наш историк С. М. Соловьев.

Дело в том, что девушка покинула отцовский дом под давлением весьма сложных обстоятельств: она, по-видимому, долго боролась со своим роковым чувством, со своей совестью, со строгим запретом родителей. Из показаний самого Кочубея, данных им царю Петру, его сановникам и следователям, уже перед своей страшной казнью, а также во время пыток и до пыток, – из этих показаний видно, что, когда родители Матрены запретили ей свидание с гетманом, она продолжала видеться с ним тайно, между прочим, вечерами, в соседнем с их домом саду. Были ли эти тайные свидания до бегства ее из родительского дома, или уже после того, как Мазепа заставил ее возвратиться домой – неизвестно, но всего вероятнее допустить, что свидания эти происходили ранее побега, именно вследствие запрета явных свиданий.

– На день святого Николая, року 1704 (показывал Кочубей), присылал Мазепа Демьянка, приказуючи, жебы з ним виделася дочка моя, а объявил тое, же дирка в огороде межи частоколом, против двора полковницкого есть проломана, до которой дирки абы конечно вечером пришла для якогось разговору. Якая присылка частокротне бывала, яким способом крайний нам учинилися оболга и поругание и смертельное бесчестье.

В декабре этого же года, по показанию Кочубея, Мазепа предлагает девушке огромные суммы, чтобы только она свиделась с ним, а если это невозможно, то хоть бы отрезала локон своих волос и прислала ему.

– Року 1704, декамврия, в день святого Савы (говорил Кочубей), прислал его милость гетман з Бахмача риб свежих чрез Демянка, а за тоею оказиею тот Демянка говорил Мотроне на самоте (наедине), же усильно пан жадает, абы для узрепяся к ему прибыла, а обецует 3000 червонных золотых. А потом того ж дня поворочаючися з Бахмача, прислал того ж Демянка, приказавши наговаривати Мотрону, же пан 10.000 червонных золотых обецует дати, абы тилко так учинила; а коли в том она отговаривалася, тогда просил тот хлопец словом пана своего, щоб часть волосов своих урезала и послала пану на жаданье его.

Подозревали даже, что Мазепа чарами привораживает к себе девушку, потому что чарам в то время верила еще вся Европа. «Присылает (говорит Кочубей), гетман брав сорочку ей з тела з потом килко раз, до себе. Брав и намисто (ожерелье, коралы) з шии килко раз, а для чого, тое его праведная совисть знает».

Но мы полагаем, что все это делалось не для чар, не для колдовства, а по тому же непонятному для нормального, не влюбленного человека побуждению, по которому влюбленные считают за счастье иметь от любимой особы локон волос, или, если этого нельзя, то хоть вещь, которую эта особа носила, к которой прикасалась: будь это перчатка, лента, платок или даже старая туфля.

Все это, вероятно, переживал и старый гетман, как можно видеть из его писем к Матрене, да притом же, как мы увидим из этих самых писем, пересылка между ними разных принадлежностей, как-то кораллов с шеи и проч., имела условное значение, когда за Мазепой и Матреной следили и не позволяли переписываться.

Как бы то ни было, но для Матрены в доме отца началась каторга раньше ее побега – и от каторги этой бежала она к Мазепе. Матрена должна была бы выносить семейные сцены, попреки родителей, даже побои, конечно, со стороны матери, Любови Кочубей, которая, действительно, была женщина с суровым характером, с крутым нравом и непреклонной волей.

Всего этого девушка, весьма естественно, не вынесла – и бежала под защиту гетмана, которого любила. Но Мазепа, со своей стороны, любя девушку и ограждая ее честь, настоял, чтобы она воротилась от него.

Правда, отец Матрены объясняет это иначе. В объявлении, поданной им царю, он говорит:

«Нощи же единыя, яко волк овцу ограби, тако он дщерь мою похити тайно. Оле безчеловечия, о неиглаголанные печали! Аз же, не могий что творити, в колокол ударяя, да всяк видеть бедство мое; лучше было бы ему смерти мя предати, нежели славу мою в студ несказан претворити».

После этого набатного звона в колокол, по словам Кочубея, Мазепа и принужден был возвратить Матрену к ее родителям. «Уведав же (говорит он), каков в дому моем содеяся плачь, и рыдания, и вопль мног не могый терпети соболезнующих мной его слов, возврати мне дщерь, посылаемой Григорием Анненком, при запрещении мне глаголя: «не токмо дщерь вашу силен есть гетман взяти, но и жену твой отяти от тебе может».

Но письма Мазепы к девушке говорят совершенно другое, и этим письмам мы должны более верить, чем показаниям Кочубея, который, как раскрыто самим следствием по его делу, хотя и справедливо, донес Петру, что Мазепа задумал изменить России, но многое взвел на него излишне, напрасно – просто из мести, в чем перед смертью и покаялся. Письма же Мазепы, исполненные нежности и страсти к любимой женщине, писаны им, конечно, не для того, чтобы их кто-либо читал, кроме той, к которой они тайно пересылались, и гетман не мог, конечно, думать, что любовная переписка его попадает в руки к Петру Великому, к его сановникам, и потом, получив такую роковую и печальную известность, занесется на страницы истории. В этих страстных письмах он не лгал, и всего менее мог лгать тогда, когда старый гетман оправдывал себя перед девушкой в том, что он сам заставил ее возвратиться из гетманского дома.

Вот одно из этих писем, исполненное нежности, но вполне деликатное, вежливое, совершенно отстраняющее всякое подозрение в том, что между Мазепой и девушкой могли существовать какие-либо другие отношения, кроме чистых отношений дружбы, участия, взаимного уважения, не отрицавших в то же время и полной страсти с обеих сторон. Мазепа говорит, что если бы девушка оставалась у него в доме, то дружеские отношения их не могли бы долее продолжаться, – что ни он, ни она не в силах были бы устоять против своего чувства, а жить как муж и жена – они не смеют, не должны: им запрещает церковь.

«Мое серденько! Зажурилемся, почувши от девки такое слово, же ваша милость за зле на мене маеш, иже вашу милость при собе не задержалем, але одослал до дому. Уваж сама, щоб с того виросло.

«Першая: щоб твои родичи по всем свете разголосили, же взяв у нас дочку у ноче кгвалтом и держит у себе место подложнице.

«Другая причина: же, державши вашу милость у себе, я бым не могл жадной мерой витримати, да и ваша милость так же: мусели бисмо из собой жити, як малженство (супружество) кажет, а потом пришло бы неблагословение од церкви и клятва, жебы нам с собой не жити. Где ж бы я на тот час подел? И мне б яке чрез тое вашу милость жаль, щоб есь на дотом на мене не плакала».

Следовательно, никакого похищения или того, что называется бесчестьем девушки, тут не было.

Может быть, к этому возвращению Матрены в родительский дом побудило и письмо Кочубея, присланное им гетману после того, как дочь его оставила свой дом и перешла в дом гетмана. Видно из этого письма, что Кочубей, пораженный горем и стыдом, все-таки боится своего могущественного, страшного гетмана, от одного мановения которого могла слететь его голова, не смеет показаться ему на глаза, и решается только отправить к нему свое глубокоскорбное и, по тяжелой необходимости, самое униженное послание.

Вот его дословное содержание, с соблюдением всех особенностей тогдашней малорусской письменной речи, сильно испорченной внесением в нее полонизмов, проникавших и в язык, и в самую жизнь высших классов Украины.

«Ясне вельможный, милостивый пане гетмане, мой велце милостивый пане и велики добродею!

«Знаючи тое мудрцево слово, же лепша есть смерть, нижли горкий живот, раднейший бым был перед сим умерти, нежели в живых будучи, такое, якое мя обняло, поносити зелжене, зело естем подлий и ваги токой, якой есть пес здохлий; но горко стужает и болит мое сердце быти в таких реестре, котории до якого своего пожитку дочки свои выдаючи ку воле людской, безецнимы и выгванья и горлового караня годнимы, правом твердим суть осужени. О! горе ж мини несчастливому! чи споусвался я, при моих не малих в войскових делах працах, в святом благочестии, под сдавним рейментом вашой вельможности такое получити укорение. Чи заслуговался я на такую язвами болесними окриваючую мя ганебность? чи деелося коли кому тое з тех, котории предо мной чиновне и нечиновне при рейменторах живали и служили? О! горе мне мизирному и от всех оплеванному, по такий злий пришовшому конец! Пременилися мне в смутох все надеи о дочце моей – будучая утеха моя, обернулася в плачь моя радость, а веселость в сетование! Естем один з тих, котории сладко приимуют память смерти. Хотел бым спитатися в гробех будучих, котории в животе своем были несчастливы: если были боле их такии, яко моя есть сердце пророжаючая болезнь? Омрачился очей моих свет, обышом ми мерзеныл студ, не могу право зрити на лица людские и перед власними ближними и домовниками моими, окривает мя горвий срам и поношение. В том толь тяжком слутку моем всегда з бедной супругой моею плачучи и значное здоровя моего относячи сокрушение, не могу бывати у вашей вельможности, в чом до стопи ног вашей вельможности рабски вланяючися, пренаиворне прошу себе милостивого рассмотрительного пробаченя».

Мазепа, не считая, однако, себя ни в чем виноватым перед Кочубеем, разве только в том, что девушка любит его и ищет у него в доме убежища от строгих родителей, «страха ради смертного», подобно Варваре-мученице, бегавшей из родительского дома к овчарям, в расселины каменные, а не в гетманский дом, с такой резкой иронией отвечает отцу Матрены на его покорное письмо:

«Пане Кочубей! Доносишь нам якийсь свой сердечный жал. Рачий бы належало скаржитися на свой гордую, велеречивую жену, которую, як вижу, не вмеешь, чи не можешь повстягнути, и предложите тое, же ровний муштук як на коне, так и на кобили кладут. Она-то, а не хто инший, печали твоей причиной, ежели якая на сей час в дому твоем обретается. Утекала святая великомученица Варвара пред отцом своим Диоскором не в дом гетманский, але подлейшое местце, межи овчаре, в расселини каменния, страха ради смертного. Не можеш, правду рекши, некогда свободен быти от печали, а барзе своего здоровя певен, поки с сердца своего бунтоввичого духу не виблюнеш, которий, так разумею, не так з уломности натуральной, яко з подусти женской в себе имееш, и если ж з бозкого презрения, теды и всему дому твоему зготовалася якая пагуба, то не на кого иншого нарекати и плакати, тилко на свой и женскую проклятую пиху, гордость и высокоумие имееш. Чрез лет шестнадцети прощалося и пробачалося великим и многим ваптим, смерти годным, проступкам, однак нечего доброго, як вижу, ни терпливость, ни добротливость моя не могли справити. А що взменкуеш в том же своем пашквильном письме о якомсь блуде, того я не знаю и не разумею, хиба сам блудигаъ, коли жонки слухаеш, бо посполите мовит: gdzie ogon rzadzi, tam pewnie glowa bladzi» (где хвост управляет, там голова непременно заблуждается).

При всем том Мазепа настаивает, чтобы девушка возвратилась к родителям.

Матрена не выносит домашней муки, упреков матери – и снова просит Мазепу взять ее к себе.

И вот что, между прочим, гетман отвечает ей в своих, в высшей степени любопытных, письмах:

«Мое сердце коханое! Сама знаешь, як я сердечне, шалене люблю вашу милость: еще некого на свете не любив так. Мое-б тое щастье и радость, щоб нехай ехала да жила у мене, тилко-ж я уважив, який конец с того может бути, а звлаща при такой злости и заедлости твоих родичов. Прошу, моя любенко, не одменяйся ни в чом, яко юж не поеднократ слово свое и рученку дала есь, а я взаемне, поки жив буду, тебе не забуду».

Матрену, по-видимому, решились увезти куда-то дальше от тех мест, где могли продолжаться ее свидания с Мазепой, и вот гетман шлет ей свое сожаление о разлуке, печаль о том, что не будет видеть ни ее «глазок» («очици»), ни ее «личика беленького»:

«Мое серденко, мой квете рожаной (мой цветок розовый)! Сердечне на тое болею, що на далеко под мене едеш, а я не могу очиц твоих и личка беленкого видети: через сее писмечко кланяюся и вси члонки (члены) целую любезно».

В следующем письме гетман просит ее увидеться с ним, убеждает ее же чувством, ее же словом, данным ему в том, что она всегда будет любить его. Коротенькое письмецо это дышит нежностью, в него невольно врывается поэтический склад, ибо известно, что Мазепа, – эта в высшей степени даровитая и многосторонняя личность, – писал прекрасные стихи, и ему приписывают одно замечательное стихотворение политического содержания, которое и было представлено Петру в числе обвинительных против гетмана пунктов, – стихотворение, начинающееся словами: «Все покой щире прагнут» и взывающее в сынам Малороссы о том, чтобы они надеялись лишь на свой собственную силу, чтобы слились все воедино и саблей завоевали бы себе право и независимость Малороссии.

В этом письме к Матрене Мазепа говорит:

«Мое сердечне коханье! Прошу, и велце прошу, рачь зо мной обачитися для устной розмови. Коли мене любишь, це забувай же; воли не любишь, не споминай же! Спомни свои слова, же любить обещала, на що-ж мине и рученку беленкую дала.

«И повторе и постокротне прошу, назначи хоч на одну минуту, коли маемо з собой видетися для общего добра нашего, на которое сама-ж преже сего соизволила есь была; а нем тое будет, пришли намного (кораловое ожерелье) з шии своей, прошу».

Девушка обещает ему свиданье, и вот старый гетман шлет к ней доверенную женщину, Мелашку, и просит свою «Мотреньку», «обнимая с ножки», скорей исполнить свое обещание, говоря, что она иссушила его «красным личиком своим».

«Мое сердечко! Уже ти мене иссушила красным своим личком и своими обетнищами (обещаниями).

«Посилаю теперь до вашей милости Мелашку, щоб обо всех розмовилася з вашей милостью. Не стережися ей не в чем, бо есть верная вашей милости и мине во всем».

«Прошу и велце, за нужки вашу милость, мое серденко, облапивши, прошу, не одкладай своей обетници»!

В следующий раз, отъезжая по делам, Мазепа шлет к девушке подарок от себя на память и пишет:

«Мое серденко!.Не маючи ведомости о повоженью вашей милости, чи вже перестали вашу милость мучити и катовати, теперь теды одъежаючи на тыждень на певние местца, посилаю вашей милости одъездного через Карла, которой прошу завдячне принята, а мене в неотменной любве своей ховати».

Но тяжела жизнь Матрене дома: ее «мучат и катуют» как палачи («катовать» – наказывать через палача, «ката»); мать преследует ее, корить ее поведение, не дает ей покоя, и Мазепа, соболезнуя ей и не имея возможности оградить девушку от страданий, советует ей, наконец, идти в монастырь, и «тогда – говорит – я буду знать, что мне делать»:

«Мое серденко! Тяжко болею на тое, що сам не могу з вашею милостью обширне поговорите, що за одраду ваша милость в теперешнем фрасунку (печали) учините. Чого ваша милость по мне потребуешь, скажи все сий девце. В остатку, коли они, проклятии твои, тебе цураются (чуждаются), иди в монастир, а я знатиму, що на той час з вашею милостью чиныти. Чого потреба, и повторе пишу, ознайми мине ваша милость»!

Кочубей в донесении Петру, между прочим, говорит, что письма Мазепы и его чары поддерживали Матрену в постоянном возбуждении нравственном, и она «возбесилася»: «на отца и на мать плевала».

«Прельщая своими рокописанными грамотками дщерь мой непрестанно к моему зломыслию, посылая ей дары различные, яко единой от наложниц, да бых аз от печали живот погубил, но егда не возмог лестию, преклонися ко обаянию и чародеянию, и сотвори действом и обаянием, еще дщери моей возбеситися и бегати, на отца и матерь плевати» – это слова Кочубее Петру.

Со своей стороны, мать Матрены, скорбя о своем несчастии, позволят себе бить бедную девушку, и Мазепа знает это, но оградить любимой женщины не может. И вот какое страстное и грозное послание шлет он к девушке, говоря, что, на зло ее и своим ворогам, не перестанет любить ее, пока жив.

«Моя сердечне коханая! Тяжко зафрасовалемся (запечалился), почувши, же тая катувка (палачка) не перестает вашу милость мучити, яко и вчора тое учинила. Я сам не знаю, що з нею, гадиной, чинити. То моя беда, що з вашею милостью слушного не мам часу о всем переговорит Болш од жалю не могу писати, тилво тое яко-ж колвек станеться, я, поки жив буду, тебе сердечне любити и зичити (желать) всего добра не перестану, и повторе пишу – не перестану, на злость моим и твоим ворогам».

Затем он вновь посылает ей гостинец – книжку и брильянтовый «обручик» при таком нежном письмеце:

«Моя сердечне коханая Мотренько! Поклон мой отдаю вашей милости, мое серденко, а при поклоне посплаю вашей милости гостинца, книжечку и обручик диаментовий, прошу тое завдячне приняти, а мене в любве своей неотменно ховати, нем даст Бог с лепшим привитаю. Затим целую уста коралевии, ручки беленкие и все члонки телця твоего беленкого, моя любенко коханая»!

Но мать, как видно, не даром мучит девушку: она, наконец, побеждает ее упрямую волю, и Матрену решаются выдать замуж за другого.

Вероятно, узнав об этом и думая, что девушка выходит за другого своей волей, а не от «катованья», Мазепа шлет ей упреки, плачется, что она изменилась, забыла данное ему слово, забыла свои клятвы:

«Моя сердечне коханая! Вижу, же ваша милость во всем одмевилася своею любовию прежнию ку мине. Як собе знаешь: воля твоя – чини що хочешь! Будешь на потум того жаловати. Припомни тилко слова своп, под клятвой мне дание на тот час, коли выходила есь з покой мурованого (каменного) од мене, коли далем тобе перстень диаментовий, над которий найлепшого, найдорогшого у себе не маю, же хочь сяк, хочь так будет, а любовь межи нами не одменится».

Но чувство еще «не отменилось»: девушка колеблется между страстью к Мазепе и покорностью к родителям, – она еще не дала окончательно слова на замужество с другим, она только страдает от домашних преследований, – и гетман опять грозить местью ее притеснителям, сожалея о том, что и мстить он не может: связала ему руки она, которую он любит, потому что месть его должна обратиться на мать той, которую он любит:

«Мое серденко! Бодай того Бог з душею розлучив, хто нас розлучает!

«Знав бы я, як над ворогами помститися, тилко ти мне руки звязала. И з великой сердечной тескницею (тоской) жду от вашей милости ведомости, а в яком деле – сама добре знаешь; прошу теды велце учини мне сворий ответ на сее мое писанье, мое серденко»!

Наконец, последнее письмо Мазепы, – письмо, в котором, по-видимому, разыгрывается и последний акт их личной драмы и сквозит последняя, беспощадная решимость гетмана отмстить своим лиходеем, – как бы на прощанье напоминает девушке об их прежних свиданиях, о ее клятвах любить его до смерти, даже и в таком случае, когда бы он ее разлюбил:

«Моя сердечне коханая, наймильшая, найлюбезнейшая Мотроненько! Вперед смерти на себе сподевався, неж такой в серцу вашом одмени. Спомни тилко на свои слова, спомни на свой присягу, спомни на свои рученки, которие мине ее поеднокрот давала, же мене, хочь будешь за мной, хочь ве будешь, до смерти любнти обецала».

«Спомни на остаток любезную нашу беседу, коли есь бувала у мене на покой: «Нехай Бог неправдивого карает, а я, хочь любишь, хочь не любишь мене, до смерти тебе, подлуг слова свого, любити и сердечне кохати не перестану, на злость моим ворогам: прошу, и велце, мое серденко, яким-колвек способом обачься зо мной, що маю з вашею милостью далей чинити, бо юж болж не буду ворогам своим терпети, конечне одомщение, учиню, а якое – сама обачиш.

«Щасливший мои писма, що в рученках твоих бувают, нежели мои бедние очи, изо тебя не оглядают»!

Но драма разыгралась не так, как предполагали Мазепа, Матрена и ее родители: она имела более страшный последний акт для всех – и для Мазепы, и для Кочубеев, и для всей Малороссии.

Матрену помолвили замуж за Чуйкевича. Волей она шла за него от человека, которого клялась любить до могилы, – от человека, обаяние которого было так неотразимо не только для нее, молоденькой девушки, но и для всей Украины, для таких лиц, как царь Петр, его сотрудники: Меншиков, Головкин, Шафиров, как, наконец, Карл XII: – волей ли она отверглась от него, или ее неволей отворотили от страшного гетмана – неизвестно. Но известно только то, что Матрена продолжала поддерживать известную близость дружеских отношений к Мазепе, равно как и Мазепа был вхож по прежнему в дом Кочубеев.

Гетман, как показывал после Кочубей, отговаривал его от намерения отдать Матрену за Чуйкевича. Вот что объяснял он царю, обнаруживая измену Мазепы:

– Когда я пришел к гетману просить позволения сделать торжественное обручение дочери моей с Чуйкевичем, гетман сказал мне, чтобы я пышного обручения не делал и людей немного сбирал и свадьбой не спешил: «Як будем з ляхами в едности – тогда знайдется твоей дочце жених тоей стороны лядское, знатний який шляхтич, которий твоей фортуне доброй будет подпорой, ибо хотя бы мы ляхам по доброй воле и не поддались, то они нас завоюют и непременно будем под ними». Я пришел в ужас от этих слов, сказал об них свату Чуйкевичу, и мы положили обвенчать детей наших без откладывания, что и сделали.

После уже, когда Матрена была замужем, Мазепа, 29 мая 1707 года, приглашал ее крестить с собой одну еврейку, и за обедом сказал бывшей своей возлюбленной:

– Москва мает у крепкой роботу взяти всю малороссийскую Украину. Кроме того, в июле 1707 года, когда уже чуть ли не ждали вглубь России Карла XII-го со шведами и поляками и когда Кочубей уже решился донести на измену Гетмана, чтобы вместе отомстить и за свою дочь, мать Матрены говорила монаху Никонору (первому доносителю) о гетмане:

– Бездельник он, б…… сын и беззаконник!

Когда монах спросил, почему она так бранит гетмана, Любовь Кочубей сказала:

– Хотел он нашу родную, а свою крестную, дочь взять замуж; мы ее за него не отдали, потому что она ему крестная дочь, и он, зазвавши ее к себе в гости………. обесчестил (это несправедливо, потому что не подтверждается последующим ходом взаимных их отношений). Такой он, гетман, вор: хотел он нас разорить. Был он у нас в доме на именинах мужа моего, на Новый год, и говорил нам: для чего мы своей дочери за него не отдали? Я ему говорила: «Полно тебе коварничать: не только ты дочь нашу……… обесчестил, ты и с нас головы рвешь, будто мы с мужем переписывались в Крым».

Видно, одним словом, из всего, что дружеские отношения между Мазепой и Матреной были прочнее, чем простая вспышка страсти, и отношения эти могли быть вполне безупречны и Матрена не прекращала их и после замужества.

Но Мазепе пробил уже роковой час.

Дальнейшая судьба всех лиц этой страшной драмы, так или иначе группирующихся около Матрены, – была ужасна.

За дочь, за себя, за жену и за Украину Кочубей шлет на гетмана донос царю. Царь не верит доносу, во всем полагаясь на Мазепу, который умел усыпить и Петра, и его сподвижников. Кочубея и Искру призывают в царский стан, и допрашивают: страшные пытки выносят оба мученика, путаются в показаниях, под муками невыносимых пыточных ударов, отказываются от своих слов, противоречат друг другу, уличаются в извете – и головой выдаются Мазепе, приговоренные в казни.

Берут и жену Кочубея – Любовь. Когда за ней прискакал отряд волохов, чтобы ее взять, она была в церкви.

– Не пойду из церкви! – отвечала она бравшим ее: – нехай по-стражду меж олтарем, як Захария!

В обоз в Мазепы, за Белой Церковью, на Борщоговце и Ковшевом, топор палача всенародно отсекает головы Кочубею и Искре. Это он мстил за Матрену…

Но скоро Карл XII поворотил со своими войсками в Малороссию.

– Дьявол его несет сюда! – говорит со злобой Мазепа, ожидая бедствий для своей Украины от войны в самом ее сердце.

Но поворота для него уже не было: он передался Карлу, надеясь победой над русским царем завоевать (себе) царский венец на свой седую голову вместо потерянного им венца жениха.

Но надежды его и на этот венец рухнули под Полтавой – и тут нашелся другой жених для этого венца. Мазепа с Карлом бежал в Турцию, и потом от тоски и стыда умер. Опозоренное имя его проклиналось в церквах, портрет его был подвергнут публичной казни чрез палача. Малороссия страшно поплатилась за измену гетмана, которому верила.

Царь много скорбел о гибели Кочубея, и по-царски наградил его семью. Род Кочубеев носит ныне княжеский титул.

Обезглавленные тела Кочубея и Искры похоронены были в Киевской лавре. На гробе их высечена надпись:

«Кто еси мимо грядый о нас неведущий,

Елицы здесь естесмо положены сущи,

Понеже нам страсть и смерть повеле молчати,

Сей камень возопиет о нас тя вещати,

И за правду и верность к монарсе нашу

Страдания и смерти испыймо чашу,

Злуданьем Мазепы, всевечно правы

Посеченны заставше топором во главы,—

Почиваем в сем месте Матере Владычне,

Подающия всем своим рабом живот вечный».

«Року 1708, месяца июля 15 дня, посечены средь обозу войскового, за Белой Церковью, на Борщоговце и Ковшевом, благородный Василий Кочубей, судья генеральный; Иоан Искра, полковник полтавский».

* * *

А Матрена? – Что она должна была пережить, когда казнили ее отца, когда потом ее любовь и гордость, седой гетман, потерял под Полтавой и ее, Матрену, и свой гетманскую булаву, и всю свой Малороссию со светившейся в недалеком будущем короной?

Матрена все пережила, а потомки ее от Чуйкевича живут и до сих пор в Малороссии.

Письма Мазепы к Матрене, в современных копиях, хранятся и теперь в коллежском архиве, а подлинные возвращены были Мазепе графом Головкиным.

Письма же Матрены к Кочубею не дошли до нас, и потому не наследовали того печального исторического бессмертия, какое выпало на долю письмам к ней Мазепы.

Три детоубийства