Конь Петрилы ржал за воротами, почуяв Дулебовых коней в конюшне, восьминник засуетился, согбенно направился к двери, не стал прощаться с Дулебом, не ждал благодарности. В самом деле – был и нет. Да был ли он вообще?
Дулеб разбудил Иваницу, рассказал ему о странном посещении, спросил, что он думает о такой неожиданности.
Иваница зевнул и почесал затылок.
– Вот уж! Что человек может сказать спросонок? Врет Петрило!
– А ежели не врет?
– Тогда правду говорит.
– Мыслю так: надобно нам собраться и еще до утра выехать из Киева.
– Бежать? – спокойно спросил Иваница, и в голосе его Дулебу послышался упрек.
– Что есть разум? Отступление от злого. В Киеве зло. Надобно отступить.
– Да не выпустят ведь!
– У меня княжеская золотая гривна, перед ней все ворота открываются.
– Открывались! Теперь по этой гривне тебя и схватят! Тот же Петрило и велел стеречь всюду, чтобы ты не ускользнул.
– Тогда зачем же он сказал мне?
– Не знаешь Петрилу? Вот так взял да и сказал. А там хоть трава не расти!
Дулеб все же начал собираться. Самое ценное, что у него было, пергамены. Немного сушеных трав. Кой-какие драгоценности да оружие для обороны. У Иваницы – и того меньше. Еще подумалось – брать ли коней или пешком отправляться. На конях они заметнее, сразу же бросится за ними погоня, не спрячешься, не затеряешься среди людей. Пеший же – подозрителен уже при выходе из Киева, ибо кто пеший, тот бедный, а бедному никогда нет доверия.
– Возьмем коней, – решил Дулеб, – а переберемся через Днепр, двинемся дальше пешком: собьем со следа.
– Кто там за нами гнаться будет! – беззаботно сказал Иваница, которому не очень хотелось тратить ночь на сборы да бегство; куда бы охотней он снова зарылся в постель и досмотрел свои сны, в которых нет ни Петрилы, ни алчных бояр, ни княжеских головорезов, готовых броситься на человека хуже псов голодных.
Дулеб сложил свое имущество в кожаные сумы, вышел во двор, остановился на крыльце, посмотрел на темное небо. Снова нужно было куда-то бежать, странствовать, снова гнала его угроза и необходимость, как это уже бывало не раз и не дважды, так, будто суждено ему всю жизнь слоняться по свету, не находя нигде убежища. Когда-то отправился он в странствия добровольно. Любознательность не давала ему сидеть на месте, он нарушил обычай своего рода, не ждал к себе немощных, пошел к ним сам, переходил от одного к другому, пока не очутился среди князей, и вот здесь любознательность уступила место сомнениям, затем наступили тревоги, а уж этим не видно ни конца ни краю.
Небо над Киевом висело хмурое, беззвездное, притихшее, оно тоже ждало чего-то зловещего, тяжко дышалось под таким небом, город был словно бы накрыт им – казалось, все должно здесь задохнуться еще до утра. Дулебу захотелось бежать отсюда без промедления, он возвратился, чтобы позвать Иваницу, который замешкался просто недопустимо (не лег ли он снова спать?), и вдруг заметил чуть ли не рядом с собой, внизу, у самой стены темную тихую фигуру.
– Кто там? – коротко спросил лекарь, без боязни, но все же с надлежащей встревоженностью и неприязнью.
Фигура беззвучно шевельнулась и ответила приглушенно:
– Я.
– Немного, если учесть позднее время, – засмеялся Дулеб, ибо уже по этому «я» понял, что перед ним девушка.
Он шагнул вниз, резким движением взял девушку за подбородок, присмотрелся. Перед ним была Ойка. В белом козьем меху, босая, чем-то встревоженная. Белки ее глаз посверкивали в темноте, она тяжело дышала то ли от недавнего бега, то ли от волнения.
– Ты, Ойка?
– Я.
– Что-то случилось?
– А ничего.
– Может, хочешь увидеть Иваницу?
– Тебя.
– Меня?
– Тебя. Ну, вас обоих.
– Могла бы прийти утром.
– Будет поздно.
– Ты что-нибудь знаешь?
– Все знаю. Поведу вас с собой.
Ему вспомнился сон. Как звала она его: «Дулеб! Дулеб!» Все сбывается. Но ведь это же был сон, а здесь вот рядом с ним – Ойка, слышно, как она учащенно дышит, видно, как поблескивают ее глаза; стоит лишь протянуть руку – и прикоснешься к ней. Дулеб почувствовал в своей руке шелковистость подбородка Ойки, за который держался так недолго, будто боялся чего-то, боялся самого себя. Забыл на миг об опасности: об угрозе, хмуром небе над Киевом и над своей судьбою. Им овладело бессмысленное желание рассказать ей о своем сне и еще о чем-то, неизмеримо более важном. О чем же? Тогда совершенно неожиданно он сказал о другом:
– Тут был Петрило.
– А-а.
– Сказал, чтоб бежали.
Она не поверила:
– Петрило? Сказал?
– Ну да. Пришел пешком, без коня. Конь его остался за воротами. Ржал на весь Киев. А Петрило сказал, что нас завтра должны заковать в железо и бросить в поруб.
– Петрило и должен вас брать, – сказала девушка.
– Тогда как же так? Зачем предупредил?
– Не мое дело. Спрячу вас от всех. И от Петрилы.
– А ежели Петрило – доверенный человек Долгорукого? Тогда нам его не следует бояться.
– Все едино. Хочу тебя спрятать. Тебя и твоего товарища.
– Иваницу.
– Назывался бы иначе, все равно бы спрятала. Потому как – твой товарищ. Пошли. Без коней. Ничего не нужно.
– Постой. Надо попрощаться с хозяевами.
Она смолчала. Стварника, видно, не боялась.
Дулеб разбудил Стварника, трижды поцеловался с ним по старому обычаю. Древодел не слишком и расспрашивал. Ойки он не заметил, а если и заметил, то не показал виду. Такое было время.
Иваница и в самом деле задремал, его пришлось будить заново. Не почувствовал даже присутствия Ойки. Когда же вышел за Дулебом за дверь, заметил девушку, остановился и уронил свой мешок на землю.
– Вот уж!
Прижал руки к щекам, постоял так какой-то миг, затем взял мешок, сумы Дулеба, хотел было идти впереди, но Ойка отстранила его, сурово сказав:
– Куда же хочешь? Идите оба за мной.
И повела их через темные дворы, сквозь дикие заросли бузины и сирени. Иванице это отчетливо напомнило ту ночь, когда Ойка впервые уводила его; Дулебу показалось, что до сих пор длится тот сон, в котором Ойка позвала его, а он откликнулся, а теперь идет за ней куда-то, в безвесть, полный доверия и еще чего-то, для чего и слов не подберешь.
Наконец, после долгих блужданий, продирания через заросли, они, перескочив через ограды, прошмыгнув сквозь скрытые проходы, перебежав через узкие переулки, очутились в глухом закутке какого-то, видно, большого двора, и Ойка повела их в неказистую хижину. Дулеб не удержался, спросил будничным голосом:
– Где мы?
– На дворе у Войтишича.
– Вот уж! – сплюнул Иваница. – Бежал, бежал и прибежал! Куда же ты нас завела?
– Никто вас тут искать не будет, – беззаботно ответила Ойка. Сидите, никому не попадайтесь на глаза, а еду и воду я буду носить. Отец мой знает. Его не бойтесь. Он добрый.
– Добрый, добрый, – бормотал Иваница, больно ударяясь о что-то твердое в темной хижине. – Это тот добрый, который хотел пронзить тебя, лекарь, своим копьем. Все тут добрые.
– Помолчи, – посоветовал ему Дулеб, – располагайся да доспи ночь.
– Вот уж! Кто же уснет после всего?
Дулеб промолчал, потому что и в самом деле: кто может спать в такую ночь?
Князь Изяслав также не спал этой ночью, хотя и по другой причине. Не по причине усталости от исполнения высоких обязанностей и не от угрызения совести за поступки неправедные, которые он совершил в своей жизни и еще не раз совершит, – князь не мог уснуть от злости на самого себя за то, что снова, в который уж раз, не сумел воспротивиться своим наглым боярам, не проявил силы, поддался, уступил. В былые времена князь, возвращаясь в Киев из похода, выражал удовлетворение или недовольство тем, что видел в городе, судил, отдавал повеления. Теперь подсказывают ему, словно он слепой и глупый. А может, так издавна заведено? С той лишь разницей, что от князей остались имена, а от тех, кто подсказывал, – ничего, те появляются и исчезают бесследно, а твою жизнь вон как опаскуживают.
Изяслава охватила холодная ненависть к таким вот безымянным для истории, одинаковым в своей серости, как его четыре Николы; в бессильной ярости думал хоть чем-нибудь досадить им и до утра решал, как бы поступить с Ростиславом, чтобы не раздражить киевских крикунов и в то же время учинить по-своему.
Позвал тысяцкого и велел разбить свой княжеский, белый с золотом, известный повсеместно, шатер на днепровском острове, что напротив монастыря святого Михаила в Выдубичах. Тысяцкий послушно кивнул, хотел, правда, что-то сказать, но князь не разрешил ему.
– Хочешь напомнить, что там кто-то ставил баню для Долгорукого? Знаю уже все. Потому-то и хочу, чтобы там стоял мой шатер. Дружину же поставишь так…
Он долго, в подробностях, которые могут родиться лишь в озлоблении, указывал тысяцкому, где расположить лучников, где поставить конные дружины, где оставить проход для суздальцев, как закрыть этот проход, как ударить по ним отовсюду в нужный момент.
Затем послал на Красный двор воеводу с тремя дружинниками, чтобы передали Ростиславу: прибыл великий князь Изяслав и ждет его сегодня в полдень на острове в Выдубичах, то есть напротив Красного двора, недалеко, стало быть, и ехать.
В ту ночь сделано было еще много других приготовлений, и с самого утра сгоняли киевлян к берегу Днепра, словно бы для большого развлечения или ради того, чтобы они сподобились там княжеской ласки и милости, на самом же деле сгоняли, чтобы сделать их соучастниками задуманного боярами и Изяславом, соучастниками, а следовательно, и виновниками всего этого.
А Ростислав? Знал ли он, догадывался ли, был ли кем-либо предупрежден, шепнул ли ему кто-нибудь на ухо предостережение? Сказано уже, что надменностью своей он отгородился даже от тех, кто хотел бы прийти к нему с открытым сердцем. Гордыня лишила его возможности слушать, ибо уверен был, что княжение – это голос, уши же должны означать послушание, покорность. Потому-то любую весть воспринимал свысока, а неблагоприятную и вовсе отбрасывал от себя.