Опозоренные суздальцы – коварно побитые, и разоруженные, и закованные в железо, ограбленные, ободранные – ждали князя Юрия, чтобы он освободил их из темниц, куда были брошены все, кого не убили на днепровском берегу, когда дружина попыталась было защитить своего князя от бесчестия.
А Дулеб и Иваница? Люди независимые, свободные во всем, самой судьбой поставленные между враждующими сторонами, они, казалось, могли бы после всего выйти незамеченными из Киева, чтобы никогда больше не возвращаться туда, держась подальше от власти и стычек, неминуемо сопровождающих княжение.
Быть может, они не выдержали бы в забитой досками хижине, куда поселила их Ойка, если бы не привыкли друг к другу за многие годы совместных странствий. Потому что два человека, брошенные в тесноту и лишенные свободы таким, хотя и не принудительным, но довольно неприятным образом, могли бы возненавидеть друг друга, опостылеть друг другу уже через три дня, и закончилось бы все тем, что вскоре бежал бы один из них или убежали бы оба куда глаза глядят.
С ними этого не случилось.
Да, собственно, куда бежать после всего, что произошло? Держала их здесь Ойка. Один, то есть Иваница, знал это наверняка и не делал тайны из своей страсти, которая овладевала им все сильнее и яростнее. Дулеб не допускал мысли о том, что между ним и этой диковатой девушкой могло бы произойти что-нибудь важное, но подсознательно он был точно в таком же состоянии, как и его младший товарищ; кроме того, сам себя успокаивал, что сидит в этой нищенской хижине из высших побуждений, не просто прячется здесь, а страдает за общее с Долгоруким дело. А дело это ему было ведомо: князь вознамерился объединить то, что до сих пор было так бессмысленно разъединено: землю, народ, силу.
Несколько первых дней они напрасно ждали Ойку. Она приходила ночью, выбирала пору, когда оба крепко спали. Беззвучно проникала в хижину, ставила им еду и питье и точно так же беззвучно исчезала, словно дух святой.
Потом, когда они уже вовсе утратили надежду ее увидеть, пришла днем. Была без своего козьего меха, в одной белой сорочке, под которой свободно ходило молодое, упругое ее тело. Снова увидели они ее сросшиеся черные брови, синие глаза под бровями, темное золото веснушек на носу и на щеках – нигде не встретишь такого лица. Исподлобья молча смотрела на них своими лучистыми глазами.
– Долго тут сидеть будем? – набросился на нее Иваница, будто девушка завела их сюда обманом, а не спасла от беды.
– Сидишь, ну и сиди, – засмеялась Ойка.
– Вот уж! По нужде и то украдкой в кусты ползешь, словно уж. Разве это жизнь?
– А ты не ползай!
– Дулеб заставляет. Он старше и боязливее.
– Может, осмотрительнее?
– А тебе что? Защищать хочется лекаря?
– Разве не заметил: обоих защитила.
– Хвалишься? – пробормотал Иваница. – Взял бы я тебя, как берут таких девчат!
Она сразу же стала серьезней, отвернулась от Иваницы, промолвив с угрозой в голосе:
– Еще не подпустила ни одного мужчину. И не подпущу!
– Вот уж! Захотел бы – подпустила бы!
– Видал?! – подскочила к нему Ойка, доставая неизвестно откуда короткий острый нож.
Дулеб решил вмешаться в перепалку, ибо эти двое в своей горячности могли зайти слишком далеко.
– Мы благодарны тебе, Ойка, – сказал он примирительно. – Ты не просто золотая девушка. Ты для нас словно божья заступница в Киеве. Киев чужд и враждебен нам, мы пришли сюда, и никто нас не ждал, никому мы не были нужны, а вот нашлась добрая душа…
Ойка отошла к двери, спрятала нож, насупленно взглянула на Иваницу, на Дулеба.
– Я не добрая, – сказала жестко. – Я – злая.
– Неправда, – возразил Дулеб. – Зачем на себя наговариваешь? Сделала для нас так много. Не испугалась высочайшей силы в Киеве, дала убежище кому? Кто мы для тебя? Не спишь ночей, кормишь нас, будто малых детей.
– Это куриный корм, – засмеялась Ойка.
– Куриный? – В этой девушке перемены наступали так неожиданно, что он не успевал удивляться. Только что сверкала перед глазами ножом и уже шутит, то ли хочет смягчить свое поведение, отношение к Иванице, то ли еще больше досадить парню. – Говоришь – куриный харч, а носишь нам мед и кашу, и не только пшенную, но и рисовую, будто князьям, носишь пиво и мясо. Мало кто в Киеве может так есть, как мы тут лежа.
– Угадал, лекарь. В Киеве голодно становится с каждым днем и будет еще голоднее, потому что все вымерзло зимой, теперь ветры выдувают все, что посеяно в полях. Отовсюду люд бежит в Киев, ищут здесь еду, а разве она в Киеве растет? На княжеской Горе не пашут и не сеют, только жнут да жрут. Вас же кормить могу лишь благодаря курам Войтишича-воеводы, потому что для него да для игумена Анании откармливаю кур весь год, и едят эти куры, словно игумены или митрополит. Даю курам ячмень вареный и пшено сарацинское попеременно: раз в пиве, раз в молоке. Смешиваю его в мисочках с медом. Днем в жбанчики перед каждой курицей наливаю крепкого пива, чтобы куры напивались и не двигались, потому что ежели много двигаются, то худеют. Еще для неподвижности каждая курица помещена в узенькую деревянную клеточку. Спереди у курицы стоит мисочка для корма и жбанчик для питья, а с другой стороны вычищаю помет. Повернуться курица не может. Ночью подливаю свежей воды. В курятнике всю ночь горят свечи, чтобы птица не спала и не забывала про корм.
Теперь вот и вас кормлю, как кур. Корму у меня вдоволь, потому как кур для воеводы нужно очень много. Каждый день у него на пиршествах по десять да по двадцать бояр и иереев. Бывают послы чужие, купцы.
– Вот уж! – гмыкнул Иваница. – Так мы для тебя куры! Хотя бы уж петухи!
– Петухов не держим. Хоть раз вы слыхали, как тут петух поет! Воевода не любит, чтобы у него во дворе кто-нибудь подавал голос. Ни песен, ни крика.
– И соловьев не слыхали в Киеве. Вот весна! – Иваница промолвил это так, будто во всем виновата была Ойка. Но девушка не растерялась.
– Когда людям есть нечего, – резко ответила она Иванице, – то не поют и соловьи!
– Детей не видели здесь ни разу, – заметил Дулеб.
– И детей воевода не любит. Пока я была маленькой, меня не выпускали на глаза воеводы. У него нет детей, и чужих не любит. Они бесплодны все: Войтишич, и Анания, и сестра игумена, которая была женой воеводы. Умерла несколько лет назад.
– А когда ты выросла, тебя стали выпускать? – спросил Иваница.
– Видел то, что показывала? Могу и еще показать! И всем, кто рвался бы ко мне!
Она крутнулась, сверкнула своими дивными глазами то ли гневно, то ли лукаво и исчезла из хижины, прикрыв за собою дверь с прибитыми извне для видимости двумя досками накрест.
– Зачем ты досаждаешь девушке? – осуждающе спросил Дулеб. – Она сделала для нас так много, как никто в этом городе. Ты не должен смотреть на нее как на любую другую девушку.
– Вот уж! Каждая девушка-это неоткрытая земля, неоткрытая и незавоеванная, она ждет, чтобы ее открыли и завоевали. Это уж так. Хочет этого, но и борется против этого. Как бы ты это объяснил, лекарь?
– Потому что в женщине, если хочешь, таится бог. А бог соткан сплошь из противоречий. Как сказано: десница не ведает, что делает шуйца. Так и бог. Повелевает сушей, но и водами тоже. Зажигает огонь и гасит его ветром. И все это – одновременно.
– Не знаю про бога ничего, – вздохнул Иваница. – Да и какое мне дело до него? Не видел его никогда и не увижу, потому что никто не видел. Женщинами же населена земля. И что есть слаще на свете? Я всегда был добр к ним, и они были добры ко мне. Счастье само приходило ко мне, никогда я не брал его силой.
– А ныне?
– Ныне взял бы и силой. Готов на все. Хочешь правду скажу? Мешаешь ты мне, лекарь. Сдерживаешь, что ли. Да и сила – какая теперь у меня сила? Вот здесь – в этой паршивой хижине? Когда ползу в кусты бузины по нужде, тогда и жить перестает хотеться. Разве ты человек? Сидим, прячемся, ждем. А чего?
– Нужно выждать, пока минует какое-то неблагоприятное время, – вот все, что могу тебе сказать. Если бы могли вырваться из Киева, сократили бы это время, а так сдались на его милость.
– Вот уж! Время. А что такое – время?
Время стало их злейшим врагом, потому что других врагов для них обоих не существовало, пока никто не узнал об их укрытии. С временем надо было бороться, его нужно было провести, истратить на какие-нибудь мелочи и глупости; Иваница доставал из своего мешка ременную уздечку, прихваченную с собой неведомо зачем; сидел, теребил ее, позвякивая удилами, напевал себе что-то под нос. Дулеб разворачивал пергамены, перечитывал написанное, пытался думать, но убеждался, что не в состоянии это делать то ли из-за безвыходности, в которую попал, то ли из-за возни Иваницы с уздечкой, не имевшей никакого смысла.
– Зачем ты взял эту уздечку? – спросил его Дулеб.
– Вот уж! Каждый берет, что может.
– И тебе охота возиться с ремешками да железом?
– А что же мне делать?
– Ну… Я не знаю… Но мог бы…
– Так буду лежать. Вот отвернусь к стене и буду лежать. Хочешь, чтобы я отвернулся от тебя? Я отвернусь.
Он в самом деле лег, отвернулся к стене и затих.
– Иваница! – позвал через некоторое время Дулеб.
– Ну?
– Обиделся?
– Вот уж! Когда тебя обманули, весь свет не мил.
– Ты все еще о нашем суздальском заточении?
– Может, и о нем, а может, и нет. Снова сидим. А за что? За кого-то и для кого-то?
– Там мы просто готовились к важному делу. Тут терпим уже ради дела, которое пробовали делать. Подговаривали, стало быть, люд против князя Изяслава. Изяслав мог нас заковать в железо, а то и убить.
– Вот уж! Когда-то я был просто Иваница и не знал никаких хлопот, теперь стал тем, кого могут убить. Хотят убить. Ищут для этого, ловят. А за что? Во имя задуманного князем Долгоруким? С одной стороны князь, с другой стороны еще один князь. Иваница между ними. Один князь может убить Иваницу во имя другого князя. Но не во имя самого Иваницы, получается. Был ли кто-нибудь среди людей, кто просто защищал свое собственное имя, Ду