– Ты приехал, чтобы взять меня с собой? – спросила Ольга голосом ломким по-детски, но уже с подлинно женским оттенком привередливости. – Ты же не был у князя Ивана. Возвратился, чтобы взять меня с собой?
– Не доехал. Да и не знаю, выберусь ли теперь. Есть дела, которые не могут ждать.
– Ты поедешь и возьмешь меня с собой.
– Где Евфимия? – спросил Юрий.
– Я здесь, княже.
Из темноты выступила еще одна девушка, чуточку старше Ольги, такая же высокая и тонкая, но чернявая, малость даже суровая с виду. Она поцеловала князя в щеку, Юрий обнял ее.
– Вторая моя дочь, княгиня Евфимия, весной обручена в Москве с князем Олегом Святославовичем. Живу здесь с дочерями. Сыновья сами собой распоряжаются. Уже взрослые. А князь стар. Вот так, лекарь, живем мы. А теперь будем спать. Доброй ночи.
– Доброй тебе ночи, княже. Удивляюсь не тому, что у тебя много детей, а что такие они все неодинаковые.
– А как думаешь: лучше это или хуже?
– Наверное, лучше. Потому что на свете ничего одинакового нет и не должно быть.
– С детьми не так это. Хочется, чтобы все были одинаковы. Одинаково мудры, одинаково счастливы. Ну, да бог все делает по-своему. Вас проводят.
Князь хлопнул в ладоши, но Ольга схватила ближайший трехсвечник, очертила светлый полукруг между темнотой, из которой должен был показаться кто-то из слуг, и киевскими гостями, сказала отважно и словно бы с вызовом:
– Я провожу!
– Негоже, сестра, – заметила Евфимия, которая, наверное, давно уже привыкла к положению княгини и была здесь, в этом недостроенном, одиноком пристанище Юрия, хозяйкой.
– А почему? – удивилась Ольга. – Княже, разве в этом есть что-нибудь плохое?
Юрий с улыбкой махнул рукой неведомо кому: то ли дочери своей, то ли слугам, которые должны были появиться, а может, и стояли здесь в неосвещенном углу гридницы.
– Пошли, – позвала княжна Дулеба и Иваницу и пошла впереди, гибкая и юркая, в белом одеянии, легко и умело неся тяжелый трехсвечник.
– Может, я понесу? – вырвался вперед Иваница. – А то ведь тяжело…
– Сама сумею. Ты очень неуклюж для свечей. Дохнешь и погасишь.
Иваница отстал, пристыженный и растерянный, потому что ему впервые в жизни пришлось разговаривать с княжной.
– Вот уж! – огорченно вздохнул он.
– Ты правда лекарь? – спросила Ольга Дулеба.
– Лекарь.
– Из Киева?
– Из Киева.
– И приехал, чтобы исцелить моего брата?
– Брата? – Дулеб не мог понять, о чем говорит Ольга.
– Князя Ярослава, брата моего. Знаешь про его немощь?
– Я верно приехал из Киева к князю Юрию, но… – Дулеб запнулся, не зная, что говорить; эта девочка поражала неожиданностями, она жила в мире, не подвластном законам мира взрослых, там еще не действовали жестокие силы необходимости, там царила чистота, и мог ли он вот так сразу, несколькими словами омрачить ее чистую душу только на том основании, что все на свете рано или поздно должно было служить поискам истины?
– Я покажу тебе Ярослава, лекарь. Князь Юрий не будет знать. А если и узнает, так ничего, он добрый. Князь Юрий – добрейший из всех князей, и среди людей – тоже добрейший. Правда же, лекарь? Ты давно знаешь князя Юрия?
– Несколько дней. Но кажется мне, что уже давно знаю, будто от самого своего рождения знаю твоего отца.
– Ярослав тоже добрый. Он добрейший из всех моих братьев. Ты увидишь, лекарь. Сюда.
Она смело толкнула высокие тяжелые двери, просунула за двери руку с подсвечником, наклонилась туда, махнула свободной рукой Дулебу с Иваницей, чтобы шли за нею, вошла в высокую белокаменную, как все здесь, палату. Они послушно и отважно пошли вслед за ней, но на пороге оба остановились, пораженные тем, что открылось их глазам.
В большой, сложенной из тяжелых каменных глыб пристенной печи с гулом и треском пылали дубовые дрова, освещая красным светом просторную и неизвестно отчего мрачную палату, в которой поражало сугубо княжеское презрение к подлинному назначению вещей. Возле печи, прямо на каменном полу, выставлены были серебряные кубки и ковши, словно бы для того, чтобы улавливать своей причудливой чеканкой отблески дикого огня, а посредине палаты на большом столе стояли сапоги. Деревянное ложе под стеной было пустым, а все покрывала и скоры, которые должны бы лежать на постели, были беспорядочно развешаны на той же самой стене. В изголовье ложа вместо подушки стоял толстенный пень с прибитым на самой середине сруба человеческим черепом. На другой стене черным углем было изображено разнообразное оружие: топоры, мечи, копья, луки, шестоперы, бутурлики; между этим нарисованным оружием нацеплена была на огромный железный крюк пергаменная толстая книга, стол для чтения лежал перевернутый в углу возле обтянутой ромейской драгоценной паволокой, отороченной горностаевым мехом посудины для отправления естественных надобностей.
И среди этого мрачного беспорядка, не обращая внимания на тех, что вошли в палату, слонялся хозяин жилища, сын Долгорукого Ярослав, как об этом сказала Дулебу княжна Ольга, на его княжеское происхождение указывала и эта палата, и серебряная посуда, выставленная возле огня, и дорогие меха, развешанные на стенах, и сапоги, стоявшие почему-то на столе, и дорогая, тканная золотыми грифонами хламида, наброшенная на плечи князя, поверх белой полотняной одежды. Сам же князь Ярослав не имел в себе ничего славянского, – это был настоящий половец, невысокий, широкоплечий, узкоглазый; с реденькой черной бородкой и острыми, как стрелы, усами. Босой, поднимаясь на цыпочки, словно бы подкрадываясь к невидимой добыче, с хитрым сверканием в черных глазах, зацепив железной кочергой огромное обугленное полено, которое немилосердно дымило, он прокрадывался куда-то в дальний угол палаты, продвигался не прямо, а зигзагообразно, тащил по белому каменному полу черное полено, прочерчивая кривую своего путешествия, рассеивая вокруг дым и чад.
– Брат мой князь, – позвала его сестра, – мы в гости к тебе.
Ярослав съежился, сделал вид, что ничего не слышит, и завертелся вокруг стола со своим поленом, то проталкивая его вперед, то быстро отскакивая в сторону.
– Князь Ярослав, ты меня слышишь? – подошла к нему вплотную Ольга.
– А? Что? – встрепенулся тот. – Кто здесь? Это ты, Оленька?
– Брось ты полено в огонь, зачем оно дымит?
– Считаешь, что нужно бросить?
– Да.
– Так я брошу. Вот только протолкну его. Знаешь куда?
– В огонь.
– И верно. Все идет в огонь. От огня ничего. Один лишь дым. А в огонь – все!
Он схватил полено руками, отнес его к печи, швырнул в огонь, возвратился к сестре, вытер руки о свою хламиду, тканную чистым золотом.
– Вот и приехал к тебе лекарь, брат мой князь, – сказала Ольга, и Дулеб прошел вперед от порога, чтобы показаться князю.
– Лекарь?
– Лекарь из Киева.
– Ты из Киева? – спросил Дулеба Ярослав.
– Из Киева.
– В Киеве живет Ярослав, прозванный Мудрым. Я тоже Ярослав.
– Он давно не живет, – сказала ему сестра. – Ярослав Мудрый умер. В Киеве похоронен, в святой Софии, в мраморной корсте белой, а на ней цветы и птицы высечены, как на суздальских соборах.
– Ярослав Мудрый в Киеве, а я в Суздале. А почему назвали меня Ярославом? Чтобы мудрым был? Мудрость передается в третьем колене.
Он начал загибать пальцы на руке:
– Всеволод – первое колено. Мономах, дед мой, – колено второе, а третье – князь Юрий, отец мой. Вот он и должен был называться Ярославом, а не я. Ты, лекарь, все знаешь. Зачем меня назвали Ярославом? Для глумления?
Дулеб молчал.
– Почему молчишь? Приехал из Киева, должен говорить!
– Не знаю, что молвить, – тихо сказал Дулеб. – Не мое дело вмешиваться в дела высшие, хворости насылаются не людьми, имена же даются людьми. Разбираюсь в хворостях, в именах – нет.
– Не говори покорно, ибо напоминаешь мне о моей собственной покорности, которой стыжусь и которую ненавижу. Вспомнил о делах высших, а чьи они?
– Княжеские, – вмешалась Ольга, – ты князь и княжеского рода.
– А почему я князь?
– Потому что родился им.
– Разве можно князем родиться?
– Все зависит от воли бога, брат мой князь.
– Почему ты называешь меня братом?
– Потому что я твоя сестра.
– Не знаю тебя. И никого не знаю. Имею одного лишь брата по имени Китан. Ты слыхал о нем?
– Это наш брат князь Андрей. Китаном называла его покойная мать.
– Не знаю князя Андрея. Никого не знаю. Ибо вы русские, а я половец. Я половецкий хан Семичуга.
– Хан Семичуга умер этим летом.
– Я не умер. Я спрятался в грозе, а потом упал на землю и прополз в травах ящерицей и очутился тут, чтобы не дать вырубить липы. Когда вырубят липы, не будет меду, а я люблю мед. Липы беззащитны. Они вырастают медленно, намного медленнее, чем люди. Поэтому каждому, кто срубит липу, нужно отсечь голову и прибить ее к пеньку. Вон тот пенек, ты видишь его?
– Нельзя допускать жестокость, князь мой брат, бог покарает тебя за жестокость, ты не захочешь гневить бога.
– Бог не карает никого, и бог никогда ничего не делает, только люди, людям суждено делать что-нибудь злое или доброе. В этом их назначение, их радость, их извечное проклятье. Ибо если что-нибудь делаешь, непременно при этом кого-то обижаешь. Я не допущу, чтобы обижали деревья. Потому что они беззащитны.
– За деревья нужно молиться.
– А что такое молитва? Слово для слов. Сплошная безвыходность. Бог заперт в молитве навеки. Он не имеет выхода оттуда. Он освещается изнутри, будто изумрудная раковина, а внешне его не видно и не слышно, и его никогда нет. Одни слова. Поэтому люди сами должны всему давать толк. Вот видишь череп? Это предостережение всем. Я долго не мог найти себе череп. Мне прислал его из Киева Петрило. Восьминник Петрило. Ты не знаешь его. Он добр ко мне. Всегда присылает подарки из Киева. Ты видел Петрилу в Киеве, лекарь?
– Да, – ответил Дулеб, не зная, как ему относиться к этому полоумному князю, – мы были с ним на обеде у Ивана Войтишича, воеводы.