Русские князья. От Ярослава Мудрого до Юрия Долгорукого — страница 141 из 211

о если все зависит от одного человека, оно не может быть прочным и устойчивым. Как только умного князя сменит ограниченный или же бездарный, все развалится, потому что народ, привыкший к преданности, идет за каждым, кто его ведет, не задумываясь, и будет слушать бездарного точно так же, как слушал великого человека. Когда же люд вмешивается, подвергает сомнениям, проверяет каждый шаг правителя, тогда у него может быть спокойная жизнь и даже при совсем неразумном властителе.

– А почему ты, лекарь, считаешь, будто я, неохотно думая с дружиной и боярами, тем самым отдаляюсь от своего люда? Говорил же тебе, что иду к своим людям все свои пятьдесят лет, стараюсь приблизиться к каждому человеку, встать рядом с ним, поставить его возле себя, как поставил своего Вацьо, своих отроков, но разве же дойдешь до каждого? И удовлетворишь ли всех? К людям надобно молвить так и то, что они хотят слышать. А есть ли такая возможность? Слава покинула нашу землю, раздирают ее усобицы – вот все, что можно сказать.

Иваница открыто скучал от этих разговоров, и от бесконечных странствий, и от лесов, в которых они, кажется, затерялись навеки, упав на самое дно, заплутавшись средь бездорожья.

От злости и тоски Иваница обрушился вдруг на Сильку:

– Вот вытряхнуть бы из тебя душу! Грех я взял на себя великий, не задушив тогда в Кидекше. Зачем такие живут на свете?

Но Силька с каждым днем чувствовал себя все увереннее, испуг, который тогда нагнал на него в оружейне Иваница, прошел бесследно, тут над летописцем была княжеская рука, он верил все больше и больше в свою необходимость и незаменимость, поэтому взглянул на Иваницу с высокомерием и сказал не без ехидства:

– Хочешь доказать мне, что имеешь все пороки, которые могут сделать человека смешным и достойным презрения? Но уже убедил меня в этом.

– Это когда не задушил тебя?

– Тогда бы узнал, что такое гнев князя Андрея.

– Приехали не к князю Андрею, а к самому Долгорукому.

– Великий князь тоже убедится в моем умении. Ибо скажу о нем так, как никто до сих пор и опосля.

– Что же ты такое скажешь, умник?

– Не сумеешь понять.

– Вот уж! Иваница да не сумеет? Да знаешь ли ты, что уже два лета езжу я с самым умным, может, во всех землях человеком, с Дулебом?

Силька сидел у огня, скрипел писалом, делал вид, что не слышит бахвальства Иваницы, потому что и сам был поглощен самовосхвалением и переполнен чванством.

– Так что же ты такое сказал про князя Юрия? – нетерпеливо крикнул Иваница, воспользовавшись тем, что со двора вошел Дулеб, которого Силька должен был бы если и не бояться, то уж уважать – наверняка.

– Могу прочесть, – доставая пергамен, степенно промолвил Силька. Открылось это мне во время похода, ибо перед этим не был приближен к князю Юрию, а теперь увидел его во всей княжеской власти и величии.

С прежним чувством самоуважения, голосом прерывистым от угнетенности собственным величием, Силька прочел:

«Он правил сам, без помощи любимцев. Он повелевал и возбранял, награждал, миловал и карал, рассматривал дела, раздавал землю, назначал тиунов и воевод, он все знал, все предвидел, все были только исполнителями его велений, а он за ними следил, как пастух за стадом, дабы убедиться, точно ли они выполняют его веления.

Когда кто-нибудь из бояр или других людей его хотел выдать замуж дочь свою, или сестру, или племянницу, или внучку, или родственницу, князь не брал ничего из имущества за разрешение жениться и не возбранял никогда, кроме тех случаев, когда объединить хотели женщину суздальскую с врагом княжеским.

Если после смерти мужа оставалась жена с детьми, она должна была получать свою вдовью часть имущества и приданое, пока согласно с законом будет соблюдать свою телесную чистоту. Если же она нарушила чистоту, то князь из почтения и любви к богу лишал ее имущества.

Он распространял свои заботы на все леса и ловища своих земель. Он воспретил, чтобы кто-нибудь имел луки и стрелы и собак и соколов в лесах княжеских, если не являлся поручителем самого князя или кого-нибудь другого из доверенных людей.

Далее он велел, чтобы всякий человек, достигший двенадцатилетнего возраста, живя в пределах его лесов, присягнул в соблюдении порядка в отношении права ловов.

Далее он велел, чтобы обрезали когти сторожевым псам всюду, где его звери пользуются и привыкли пользоваться охраной.

Далее он велел, чтобы ни один кожемяка и свежевальщик шкур не жил в его заказных лесах за пределами городов.

Далее он велел, чтобы в дальнейшем никто и никоим образом не охотился за зверем ночью в пределах заказного леса или вне его, где звери его собираются или привыкли иметь охрану, и чтобы никто под страхом кары не устраивал его зверям живой или мертвой ограды между его заказным лесом и лесами или другими землями, чтобы не вызывать у зверей тоски от неволи.

Он вполне допускает, чтобы в его лесах брали дрова, не опустошая лесов, чтобы делали это только под надзором княжеского тиуна.

Боярам, чьи леса прилегают к княжеским, воспрещено уничтожение лесов собственных. Ежели такое случится, то пусть хорошо ведают те, чьи леса будут уничтожены, что возмещение взято будет князем с них самих и ни с кого другого».

Силька умолк, открыто переживая свое торжество, а Иваница даже обошел вокруг него, малость обжегся от огня, потому что Силька сидел почти вплотную к печи, затем недоверчиво пощупал пергамен:

– И все это увидел ты и узнал, пока мы слонялись по пущам?

– А когда же еще?

– Вот уж! Дулеб, ты веришь круглоголовому проходимцу?

– У тебя зоркий глаз и сообразительный ум, – похвалил Дулеб бывшего монашка.

– Зарежь меня – и тогда не поверю, – вздохнул Иваница. – Пока я мерз на коне, этот все подсмотрел, да еще и выложил на харатью, подогнав слово к слову, будто седло к коню. А заметил ли ты девчат в этом крае и записал ли в свою телятину хотя бы одну?

– Пишу про князей, а не про жен, – степенно сказал Сильна. – В «Изборнике» Святослава молвится так: «Тогда наречеться кто убо истинным властелином, егда сам собою обладает, а нелепным похотям не работает».

– Обсыпан ты словами, как горохом или как нищий вшами, – сплюнул Иваница.

Силька улыбнулся с чувством превосходства над этим больно уж прямодушным парнем, который превосходил его летами, но не разумом.

– Спасутся только те, кто верит в слово. Сотник из Капернаума попросил Иисуса: «Скажи лишь слово, и выздоровеет слуга мой». И так было. Безумные забывают печали благодаря течению времени, а умные – благодаря слову.

– Забыл бы ты свои печали, если бы не мое больно уж мягкое сердце там, в оружейне! – показал ему кулак Иваница, тем самым признавая свое полнейшее поражение перед этим бывшим монашком, который не терял зря времени под боком у игумена Анании и успел набить свою круглую голову таким количеством слов, что хватит их теперь, наверное, на всю жизнь, лишь бы только успевал их напихивать то в пергамены, то в княжеские уши.

Когда уже тронулись дальше, то, словно бы в насмешку над Силькиными восхвалениями Долгорукого за его заботы о целости лесов, потянулись им навстречу такие плохонькие перелески, такая ободранная земля, такая сплошная нищета, будто там не люди хозяйничали, а черти плясали.

Селения с прилепившимися один к другому, взаимно защищаемыми дворами исчезли, вместо них встречались теперь одинокие жилища, убогие и запущенные; если же кое-где этих жилищ попадалось несколько, то лишь в одном или в двух печально шевелились люди в лохмотьях, в остальных домах все было заброшено, и стояли они полуразрушенными. Если где-нибудь между березовыми рощицами угадывался лоскуток поля, то вряд ли он был вспаханным. Если озеро или речка попадались на пути, то были они наверняка безрыбными. Напуганные всеобщим опустошением, не появлялись в этих краях ни звери, ни птицы, разве лишь гадюки водились здесь летом в болотах, но и они теперь залегли где-то на зиму в спячку, и земля эта лежала твердая и пустая, как в первый день сотворения мира.

Возле одной хижины из множества тех, мимо которых они потом должны были проехать, Вацьо отважился выскочить вперед князей и громко крикнул, обращаясь к хозяину, еще и не зная, есть ли там кто живой и сможет ли подать голос:

– Чьи земли?

Из хижины что-то выползло – уже и не человек, а одни лишь очертания человека – что-то замотанное в невероятное тряпье, и голосом, как это ни странно, полным ехидства и издевки, ответило:

– Боярина Кислички.

И в дальнейшем каждый раз, когда приближались к обнищавшим жилищам, княжеский поход опережал кто-нибудь из отроков и кричал задиристо:

– Чьи земли?

И в ответ неизменно следовало:

– Боярина Кислички!

– Что это за боярин, княже? – спросил Дулеб Долгорукого, но князь, вопреки своей привычке, не стал рассказывать, а лишь загадочно прищурился:

– Поедем – увидите.

В конце второго дня их странствий по ободранной, бесплодной земле одинокие хижины и пустые дворы начали собираться вместе, выстраивались рядами, создавали улицы, по которым, судя по всему, никто и ни на чем не ездил, селище в своей разбросанности не имело ни начала, ни конца, беспорядочностью своей оно превосходило все виденное когда-либо, и тут тоже множество люду то ли вымерло, то ли ударилось в бега, и хижины стали прибежищем ветров, морозов, всяких непогод, однако было в этом селище и отличие от всех одиноких избушек, которые встречались за два дня пути на землях загадочного боярина Кислички. Все деревья, которые росли вокруг селища и в самом селище, имели срубленные верхушки. Собственно, если как следует присмотреться, то верхушки срублены были только у деревьев высоких, молоденькие деревца еще росли, еще имели свой дозволенный предел, достигнув которого неминуемо должны были тоже пополнить число искалеченных, помертвевших полудеревьев, с сонными корнями, которые, быть может, никогда и не проснутся. Кто-то следил здесь за тем, чтобы ничто не превышало заранее определенной, раз и навсегда установленной меры, – видно по всему, установленной опять-таки тем же вездесущим, всемогущим и загадочным боярином Кисличкой, который, словно жестокий бог в плачах пророка Исайи, «опустошает землю и делает ее бесплодной». Но почему и зачем? Можно было понять безжалостное обдирание людей – людей всегда кто-то обдирает, и обдирает всегда безжалостно. Но деревья? Кому они мешают? И в чьей голове родилось мрачное намерение выровнять все растущее, не пускать выше заданного уровня, тем самым лишив деревья самой их сути устремленности вверх, к солнцу, к свободе?