– Вот! – крякнул Иваница. – Такая молитва подойдет хоть кому. Лекарю моему и то пригодится. А уж для князя Юрия – лучше и не сыскать.
Дулеб молча показал Иванице, что пора ехать дальше, но гончар перехватил этот взгляд и вцепился в лекаря мертвой хваткой, тарахтел снова про свою глину и про черепок, приглашал подождать, пока его женщины напекут теплых лепешек, – он так прожужжал Дулебу уши, что тот начисто очумел и долго еще не мог прийти в себя даже на морозе.
– Вот уж! – хохотал Иваница. – Будешь знать, лекарь, какие киевляне.
День был короткий, а разговоры длинные, затяжные и изнурительные. Вряд ли стоило ждать откровенностей от людей, которых ты впервые встретил и которые впервые увидели тебя, настроение приходилось улавливать между словами. В одном месте их хотели побить, в другом – натравили на них собаку, в третьем – приняли их за прислужников Петрилы, которые каждый вечер таскали по Кожемякам мертвеца, требуя от каждого двора, в который подбрасывали труп, огромный выкуп, они пили воду из киевских колодцев, отведывали горемычный киевский хлеб, за день Дулеб помог нескольким болящим, а Иваница приметил двух или трех молодиц и успел, кажется, перемигнуться с ними, пока лекарь разговаривал о своем далеком князе; от такой поездки утомился бы и сам сатана, да не таким был Дулеб, – он упрямо шел от двора к двору, дальше и дальше от киевской Горы, ближе к бедности, к убогости, веря, что там лишь найдет настоящую искренность и услышит тот голос Киева, о котором говорил ему когда-то Кричко.
К Кричку они не добрались ни в первый, ни на второй день. Ночевать возвращались к Стварнику, будто и впрямь выезжали куда-то к больным. Никто бы и не догадался о подлинных намерениях Дулеба, ибо, кажется, еще и не слыхано никогда в Киеве, чтобы вот так человек переезжал со двора на двор, будто нищий, и слушал, что ему кто торочит в ухо.
У Кричка они побывали тоже, но перед тем пришлось поехать на Красный двор к князю Ростиславу. Потому что тот передал приглашение, или же, быть может, и повеление, и передал не через кого-нибудь там, а через Петрилу, который приехал на двор Стварника, не слезая с коня позвал Дулеба и сказал, цедя слова сквозь зубы:
– Зовет тебя князь Ростислав на обед.
– Зовет или просит?
– Тебе лучше знать, лекарь. Может, и просит. Меня просил, назавтра снова просит. А тебя, может, и зовет. Трапеза у него великая. Оленя зажарили по своему суздальскому обычаю. Целиком и в грибах весь. Пробовал?
– Не приходилось. Как раз от оленя забрали меня в поруб.
– Тут отведаешь. Благодари меня. Я добрый. По морозу тащился, дабы передать тебе приглашение.
– Говорил ведь: веление? – Дулеб открыто издевался.
Петрило сплюнул, завернул коней.
– Хочешь – едь, а не хочешь – как хочешь! – крикнул уже от ворот. Пообедаем и без тебя!
«Пообедаем» – это прозвучало как насмешка. Дулеб был счастлив, пока имел дело с больными, там чувствовал, что он незаменим и необходим. Но вот стал он искать правду или хотя бы справедливость – и ничего не находил, а лишь удивлялся людской непоследовательности, коварству и подлости, разочаровывался каждый раз и мучился мысленно за все так, словно и сам сосредоточил в себе все пороки и слабости людские. Злился теперь уже и не на Петрилу, не на князя Ростислава, который в чванливости своей начисто пренебрег здравым смыслом, злился на самого себя. Зачем он связался с князьями? Что может сделать простой, бессильный, собственно, человек в этом свете, где уничтожено все людское, где царит величавое небрежение, отталкивающее высокомерие, заученная почтительность?
Должен был бы бросить все и исчезнуть среди людей, затеряться навеки, спасая уже не столько себя, сколько Иваницу, который должен был растрачивать молодость возле своего старшего товарища, а этот товарищ, как показывают события, не оправдал его надежд.
Дулеб оглянулся: Иваница стоял позади него.
– Слыхал? – спросил лекарь.
– Ну да.
– Что скажешь?
– А я уже оленя суздальского отведал. Ты тогда у Берладника пошел писать свои пергамены, а я полакомился олениной. Жаль, на мягком не удалось еще тогда поспать. Поспал бы, вот и славно бы было!
– Петрило уже к Ростиславу подластился – видел?
– На сонных нападает.
– Кто?
– Петрило – кто же еще! Мы с тобой ходим от криницы к кринице, а он нападает на сонных. Пока они спят, ни о чем не догадываясь, он и берет с них все, что может…
Дулеб взглянул на Иваницу, как на пророка. То ли сознательно, то ли просто невзначай, как это часто с ним случалось, Иваница неожиданно определил все то, что происходит нынче в Киеве, определил с исчерпывающей меткостью, лучше и не скажешь: нападение на сонных и хождение по криницам. Одни пьют из источников, надеясь стать более мудрыми, другие же тем временем грабят сонных, обирая их дотла, – что им мудрость, зачем криницы, к чему источники?!
– А Ростислав же, по-твоему, как? Тоже сонный, раз на него Петрило напал и уже словно бы обвел вокруг пальца?
– Вот уж! Тот всегда сонный! Как болван медный литой. Надулся еще до рождения, видно, а раздуться назад не может. Так и застыл. Покуда думал я, что он и впрямь нас выкрал из поруба и пошел супротив отца, имел я к этому князю что-то в душе, теперь не имею ничего. Получается ведь как: и поруб ненастоящий, и сидение наше ненастоящее, и вызволение ненастоящее. Стало быть, как: Ростислав этот – князь ненастоящий?
– Кажется, не имеешь оснований считать ненастоящим князя Юрия? Страдали мы с тобою вместе, и страдали за дело великое и святое.
– А я не признаю, – сказал Иваница.
Дулеб посмотрел на него удивленно.
– Страданий не признаю. Думаешь, почему к тебе пошел помощником и товарищем? Не знал тебя, не ведал, какие пути перед тобой пролегают, куда свернуть, мог бы выбрать для себя и более богатого человека и жизнь куда спокойней да надежнее, мог бы и там сидеть, где сидел от рождения. Иванице всюду тепло и любо. А я пошел ведь за тобой? А почему? Потому что ты человек, который помогает людям в их страданиях. Теперь же сам прославляешь страдания.
– Говорим про разное, и ты ведаешь о том, Иваница, ведаешь, что и к чему. Отступать не можем. Вспомни, как князь Андрей похвалялся пострелять нас с тобой стрелами на воротах Владимира. Разве мы тогда испугались?
– А кто пугается? – удивился Иваница. – Злиться – это не пугаться. Злость меня берет – вот и все. И никакой твой князь тут не поможет.
– Сам себе поможешь. Завтра поедем к князю Ростиславу и попытаемся хоть малость его удержать.
– Ты его, а я коней, – поморщился Иваница. – Знаю уж твоего Ростислава. Он не князь Юрий, он простого люда к себе не подпустит. Петрило тотчас же к нему прорвался, потому как Петрило – боярин. Не иначе, и Войтишич и Анания-игумен уже там побывали. И все никчемные Николы. А мы с тобой ходим по криницам да собираем спивки с воды. А они обжираются да опиваются да с женами целуются. Вот и вся премудрость, лекарь!
– Завтра едем на Красный двор, и с самого утра.
Не следует думать, будто обед у князя – это нечто упорядоченно-определенное и длится с заранее установленным началом и неминуемым окончанием. Речь идет не о всех князьях, а именно о таких, как Ростислав. Он родился князем и поверил в это сразу, не зная, что это такое, и усвоив лишь обязанности неизбежного представительства повсюду и всегда, наполнившись торжественностью, приподнятостью, напряженностью, он был не в состоянии заметить, что все это – пустая видимость, если составляет сущность естества, наполняет всю жизнь; если вообще допустимо называть жизнью тот способ существования, который избирают люди, похожие на Ростислава.
Для него не существовало различия между повседневностью и торжественностью, успехами и поражениями, недостатками и излишествами, все это сливалось воедино. Самоуверенность его не имела границ, ибо он и не знал, что такое границы, ограничения. Обладая неисчерпаемыми запасами высокомерия, он не ведал ничего о страхе, а следовательно, и о надежде. Человеку же, когда он хочет быть настоящим, нужно время от времени бояться, тогда он острее ощущает привлекательность покоя и верит в осуществимость надежд.
Когда же страх неведом вообще, тогда точно так же неведом и покой, и человек живет в каком-то неопределенном мире, где все зыбко, не имеет имени, сущности, необходимой наполненности, – такому суждено быть пустым от самого рождения, суждено быть, в сущности, лишь оболочкой, которая не может иметь значения. Тут возникает неизбежный вопрос: а как же остальные? Ибо разве история не сохранила нам имени Ярослава Мудрого, который тоже родился князем и, следовательно, имел все предпосылки стать ничем, а стал творцом великой державы, объединил народ, построил и украсил города, рассылал во все концы не только своих воинов, купцов с невиданными товарами, грамотами с золотыми печатями, но и мудрость? А его сын Всеволод, прозванный «пятиязычным чудом»? А внук Владимир Мономах? А правнук Юрий, прозванный Долгоруким – одними с любовью, а другими – от бессильной ненависти? Почему же у этого Юрия родился такой сын, как Ростислав? Ведь имел Юрий упрямо-мудрого сына Андрея, имел добычливого Глеба, имел Ивана, честного и чистого; правда, был у него и слишком тихий Борис, и яростный Ярослав, и никчемный телом и духом Святослав. Юрий, связанный щедрой плодовитостью своей жены, ничего не успел добавить детям, дарил им свою любовь, дарил великую землю, но этого было мало. Ибо самое драгоценное в человеке – способности и чувства. Лишенный этих качеств, он перестает быть, собственно, человеком, а лишь носит то или иное имя. Так случилось и с Ростиславом. Если бы с ним заговорили о способностях, то он с почтительной язвительностью объяснил бы, что способности – ничто. Люди никогда не спрашивают, умеешь ли ты работать. Они лишь хотят знать, кто ты, какого происхождения. О чувствах, этом неуловимо-призрачном свойстве, речи не могло быть вовсе. Достаточно поверить в свою исключительность, как все в тебе напрягается, и ты становишься рабом собственного превосходства, благовознесения, тогда в сердце твоем нет места для человечности, нет места для чувств осторожности и предусмотрительности; предусмотрительность идет рядом с мудростью, она оберегает от беды сущей и дает возможность предупредить приближение несчастья, выступает словно бы сестрой осторожности, а раз это так, то человек, лишенный этих качеств, неминуемо должен погибнуть.