Красный двор Всеволода напоминал вот такую непривычную и непригодную для русских холодов ромейскую одежду. Поражал неприспособленностью, неустроенностью, полнейшей непригодностью для жилья. Стоял среди снегов, неуклюжий в своих украшениях, оголенно-замерший, бессмысленный на этой земле, то суровой, то щедрой, – на земле, которая удивляет пышностью, но одновременно приучает человека и к сдержанности и осмотрительности, напоминая этим жизнь людскую, в которой после яркого солнца нередко надвигаются тучи, а теплые дожди сменяются метелями и яростными морозами.
Вокруг дворца на Красном дворе были посажены заморские растения, которые должны были украсить здание, придав ему точно такой вид, как у царьградских дворцов. Но все заморское давно уже было выжжено половцами шелудивого Боняка, а на месте чужеземных растений тянулись из почвы киевские, растущие, как известно, с быстротой просто неистовой, забивая и заглушая все чужое, неприспособленное, нежно-утонченное. Киевские деревья, разросшись за несколько лет, начисто изменили вид восстановленного Мономахом Красного двора, в самом дворце, не приспособленном к русским морозам, пришлось, ломая заморские мраморы и дорогие мозаики, ставить простые печи для обогревания; печи наполнили палаты дымом и копотью, князья бродили в сизом мраке, чихали, мерзли, кроме того, боялись полнейшей беззащитности Красного двора, который поставлен был вдали от Киева, за Лаврской горой, за Зверинцем; потому-то после Всеволода никто из князей надолго там и не задерживался, лишь Мономах, человек мужественный и непритязательный, побыл там некоторое время, все же отдавая предпочтение Ярославову двору возле киевской Софии.
Ростислав не выбирал для себя двора: взял то, чего не хотел никто. Тут он не раздражал своих супротивников, потому что не был в самом Киеве. Одновременно ублаготворял свою гордыню, ибо Красный двор все же считался принадлежностью Киева и служил время от времени великим князьям, которые отсюда осуществляли свою власть. Одиночества он не боялся, потому что имел возле себя верную дружину, кроме того, уверен был, что придут к нему многие, ибо голова у человека устроена таким образом, что там всегда найдется место для княжеских призывов, приглашений и обещаний.
Успокоительное безделье привлекало людей в самые тяжелые времена. За несколько дней на Красный двор набилось такого люду, какого не было здесь с момента основания. Толпились, болтали, пили, обжирались. Уничтожая яства, прожигали дни и ночи в пустой похвальбе и притязаниях, уничтожалось, попросту говоря, пожиралось время – единственная вещь, исчезновение которой люди не замечают, легкомысленно забывая, что время утраченное – невосполнимо и непоправимо.
На Красном дворе длилось бесконечное пиршество. Чего не съел князь и бояре – доедала старшая дружина, чего не доедала старшая дружина, съедали отроки, после отроков подбирали слуги, – каждый старался урвать кусок полакомее, приберечь неприкосновенным более жирное и сладкое, стащить, еще и не донеся до стола, спрятать, еще и не показывая на ясные очи, – каждый уголок дворца стал местом тайных пиров, скрытого обжорства, ненасытных посягательств. Слова «обед», «трапеза», «ужин» утратили свой смысл, они употреблялись здесь как простые и бледные, кстати, заменители того безбрежного, непрерывного, сопровождаемого простыми человеческими деяниями – сидениями за столом, беседами, спаньем, – возвеличения Ростиславова, которое должно было предшествовать окончательному переходу власти над Киевом и всеми русскими землями в достойные руки, а в чьи – этого уже не мог вспомнить и сам князь Ростислав, забывший об Изяславе, которому недавно клялся в сыновней верности, забывший про собственного отца, который послал его сюда не для глупых величаний, а для того, чтобы показал красоту и спокойную силу суздальцев и их открытое сердце. Ослепление своим происхождением и положением достигло у Ростислава, казалось, высочайших вершин; мог ли в этих условиях какой-то там незначительный человек, простой лекарь, которому пристало лишь ощупывать потные лбы и животы немощных, вырвать Ростислава из его разбега к власти, напомнить о подлинном назначении, невыполнение которого угрожало концом всему, прежде всего – самому князю Ростиславу, – мог ли, а следовательно, и смел ли?
Ясное дело: князь мог урывать для своих восхвалений и возвеличений какую-нибудь там часть ночи, но вообще ночь все-таки отводилась для сна и отдыха. Будить князя для двух пришельцев из Киева, гостей нежданных и весьма странных, никто не захотел. Княжеские сны предназначены для успокоения и наслаждения, а не для возмущения. Поэтому возмущение неминуемо должно было бы обрушиться на тех, кто отважился прервать сон.
Бледнолицый тысяцкий Ростислава, человек таких же неопределенных намерений и ощущений, как и его князь, вышел навстречу Дулебу, выслушал его спокойную речь, не сказал ничего, словно соглашаясь с лекарем, но и не сделал ничего, дабы ускорить его свидание с князем.
– Так как же? – спросил его Дулеб.
Тысяцкий еще какое-то время смотрел через его плечо, ничего, собственно, и не видя, затем промолвил бесцветным голосом, который очень напоминал княжеский голос:
– Надобно спать.
– Проспите с князем всё.
– Ночью все равно ничего не происходит. Припекло тебе.
Он пошел, не позаботившись даже о том, чтобы Дулеба устроили где-нибудь в этом задымленном, загроможденном дворце, но лекарь все равно не имел намерения спать, Иваница тоже не рвался ко сну, не столько из предупредительности, сколько из-за любопытства. Постепенно отдаляясь от Дулеба, он теперь словно бы присматривался к нему со стороны, и получалось, что это даже как-то разнообразит тебе жизнь, все едино как если бы ты увидел красивую женщину и следишь, куда она идет, и куда она свернет, и что с нею случится.
Ему только неожиданно захотелось есть. Причиной того послужил, видно, самый дух Красного двора, эти вороха объедков, обглоданных мослов, среди которых рычали и храпели ничтожные бездельники, блюдолизы и подхалимы.
– Вот храпят так храпят! – словно бы даже позавидовал Иваница. Говорил князь Юрий, бог Адама выгнал из рая за то, что тот храпел вот так и не давал всевышнему выспаться, как следует, а князь твой, Дулеб, где-то спит, и ему, стало быть, не мешают эти храпаки.
– Адама, сказывают, изгнали за кое-что другое, – отделался шуткой Дулеб.
– Ну, за то не выгоняют, потому как бог и сам грешит потихоньку. Вон сколько ангелов расплодил вокруг себя, там тебе и шестикрыльцы, и трехкрыльцы, и с двумя крыльцами.
– Ангелы – не женщины.
– А кто же они? Ты читал много книг, разве где-нибудь написано, что ангелы – мужчины? А раз не написано, получается – женушки. А съел бы я сейчас какое-нибудь свеженькое жаркое. Может, поищем, где они оленя зажаривают для князя, да урвем там по кусочку?
– Нам бы князя не прозевать. А то как обсядут его за трапезой, невозможно будет и слова молвить.
– Вот уж! Разве тут словом что-нибудь поделаешь? Взять бы дубину да разогнать этих дармоедов, а князю твоему…
– Не забывай: ты должен быть благодарным ему за свое освобождение. Так все считают, и так должно быть в дальнейшем. Негоже, если станешь к своей благодарности примешивать угрюмость или, еще хуже, неосторожным словом раскроешь нашу тайну. Знаем об этом только трое: ты, я и князь Ростислав. Не забывай об этом, Иваница.
– Одни помнят, другие забывают – вот и вся справедливость, которой ты прожужжал мне уши, лекарь.
Потом они бродили молча. Среди величественной неуютности и непривлекательности дворца, запущенного и обезображенного, они имели вид неприкаянных, но не грешников, а чистых праведников, забредших сюда с намерениями, быть может, очистительными, но растерялись, не зная, с чего начинать, и кружат в этом царстве сонной захламленности без надежды выбраться отсюда когда бы то ни было.
Князь Ростислав спал долго и крепко, как человек, не обремененный сомнениями и тревогами. Еще дольше он одевался, с помощью своего спальника, ибо не полагалось посторонним видеть князя не во всем величии и славе его высокого достоинства, подчеркиваемого надлежащими одеждами и дорогим оружием; поэтому Дулеб добрался к Ростиславу, уже сам, как и Иваница, проголодавшийся и изрядно-таки разозлен- ный.
– Здрав будь, княже, – поздоровался он и не выдержал, добавил: Спишь хорошо, дым не душит, а, видно, лишь щекочет. А дым не только в этом дворце, но и над всей землей Суздальской – не забудь.
– Ну, – поморщился Ростислав, – при рабе пробуешь упрекать князя?
Красные пятна нездорового оживления еще больше оттеняли обычную бескровность его лица. В голосе улавливалась нескрываемая брезгливость, когда бросил свои оскорбительные слова об Иванице.
– Не раб, – твердо молвил Дулеб. – Товарищ мой Иваница. И ведаешь про то вельми хорошо, княже. Отец твой…
– Я тут князь, – прервал его речь Ростислав, – и с рабами не…
– Останемся оба, – в свою очередь не дал ему договорить лекарь, останемся оба или же…
– Ну, – вскинул брови, изображая изумление и испуг.
– Или бросим тебя и уже не возвернемся никогда!
– А!
– Увлекся слишком собою, княже, и забыл…
– А!
– В твоих руках намерения всей жизни князя Юрия, за ним же стоит весь народ наш…
– А!
Потерпев поражение с Иваницей, Ростислав теперь мстил Дулебу этим своим бессмысленно-равнодушным «А!», отталкивая от себя, напоминал, что, даже стоя рядом, ты должен чувствовать: он князь – и ты должен держаться на почтительном расстоянии, которое никому из смертных не дано преодолеть, ибо это – расстояние происхождения и рождения, неистребимое и неодолимое, поэтому сблизиться с князем – это все равно что дотянуться до бога.
– Как условлено было с князем Юрием, ходили мы с Иваницей к киевскому простому люду и можем уже сегодня сказать, что киевляне ждут Долгорукого, хотят увидеть его в своем городе…
– А!
– Ты же тем временем, княже, проявляешь неосторожную неразборчивость, допускаешь к себе людей, которым верить нельзя, и этим угрожаешь…