Русские князья. От Ярослава Мудрого до Юрия Долгорукого — страница 196 из 211

За суздальцами шли владимирцы, в высоких островерхих железных шлемах, в медно-красных колонтарях, с широкими мечами на поясах, кони у всех были небольшие, резвые, широкогрудые, твердокопытные, – даже земля разлеталась из-под них во все стороны, и киевляне отплевывались да протирали глаза.

Потом повалили сквозь ворота пешцы, огромные, кудлатые люди, простоволосые, укрытые до самых колен в деревянные бехтерцы, с деревянными же, величиной с большую дверь, щитами на левом плече, а на правом у каждого – ратище, на которое можно было бы поднять огромного медведя.

За пешцами ехала белозерская дружина, отданная князю Ростиславу взамен той, которую пострелял и пленил Изяслав. Ехали на крупноголовых лошадках беловолосые и синеглазые вои, в кожаных наголовниках, с кожаными угловатыми щитами, с секирами на длинных рукоятях; к седлу у каждого было приторочено мохнатое медведно – киевляне даже застыли от удивления: «Вот уж вшей навезут в Киев!»

Затем прошла дружина Глеба – кони вроде бы киевские, высокие, откормленные, воины в кольчугах, в железных шлемах, с мечами и ножами запоясными, и сулицы над головами, будто молодой лес.

Вятичи шли пешим строем. На головах у них были кожаные высокие шапки, одеты были в безрукавные непробиваемые кожухи, шерстью наизнанку, на левом плече у них были красные щиты с круглыми медными пластинками посредине, на правом плече у каждого – огромный топор.

Берладники затопили Киев пестротой, неудержимостью, дерзостью. Ехали кто как хотел, многие шли пешком; у одних были панцири, кольчуги, бехтерцы, куяки, латы, юшманы, у других – кожаные покрывала для груди и спины, третьи жарились в кожухах, четвертые красовались в сукнах и шелках, сверкали серебряными, на вертлюгах, поясами; многие были одеты в длинные славянские сорочки из льна, так что трудно было понять, была под ними какая-нибудь одежда и обувка или нет, зато у других ноги были прикрыты железными бутурлыками от колена до ступни; тут можно было видеть всякое оружие: мечи длинные и короткие, широкие и узкие, самодельные и заморские, с простыми рукоятями и с такими, в которые врезаны были травы золотые и серебряные; ножи запоясные, подсайдачные, захалявные, а кое у кого и те, которые у фрягов да германцев называются «мизеркордия», то есть ножи милосердия, которыми добивают смертельно раненных, чтобы они не мучились перед кончиной; пики, сулицы, ратовища; луки русские, половецкие, ромейские, иверийские, с костяными и медными вставками, с шелковой тетивой; маленькие палки и огромные дубины, усаженные железными или медными шипами, а то и острыми камнями, – вместе с берладниками перед киевлянами проходили словно бы целые века, со времен Олега и Святослава; проходили деды, отцы, сыновья, многие узнавали среди беззаботных воинов своих, звучали радостные и горестные восклицания, были объятия со слезами, раздавались проклятия, не обошлось без угроз, когда боярин узнавал своего беглого; киевляне смотрели на берладников, берладники смотрели на киевлян, так длилось бы, наверное, и до самого вечера, но уже вливалась в Подольские ворота новая сила, дикая, неистовая, враждебная: шли половцы.

Впервые входили они в Киев мирно, входили не врагами, а друзьями, гостями, входили не в дыму и пламени, въезжали тихо, без резни, без грабежей, без насилий, киевлянам даже не по себе стало, замерли слова на устах, заныло в груди у каждого, перехватило дыхание: неужели не будут грабить?

А половцы, хотя и мрачные с непривычки к таким мирным вхождениям, хотя и грязные, хотя и залитые потом от зноя и от нежелания снимать свои кожухи, в которых спали и жили, в которых каждый и рождался и похоронен будет, все же старались сдержать слово, данное их ханами Долгорукому, показать киевлянам, что и они – люди, что имеют свою гордость, умеют не нарушать слова так же, как умеют воевать. Входили в Киев мирно первый и последний раз за свою историю на этой земле.

– Вот так князь! – восторженно восклицали приязненно расположенные к Юрию. – Степняков обуздал – вот это да!

– Пустил, чтобы пригляделись, где плохо лежит! – огрызнулись другие.

А тем временем на всех торговищах, возле дворов, возле всех ворот Киева, в самом большом людском столпотворении, пересиливая гомон, биричи выкрикивали первую грамоту князя Долгорукого для Киева и киевлян:

«Гюргий, божьей милостию великий князь Киевский, всем верным своим привет. Да будет ведомо вам, что я, в честь преблагого бога и святой церкви и для общего мира в земле Русской, пожаловал и передал этой грамотой моей, подтвердил богу, и святой церкви, и всем людям моим все пожалования и дарования, и вольности и вольные обычаи, которые князь Владимир Мономах, отец мой, им дал и пожаловал. Точно так же и все негодные обычаи, которые он уничтожил и упразднил, я упраздняю и соглашаюсь уничтожить за себя самого и за наследников моих. Потому я желаю и крепко велю, чтобы святая церковь и все люди эти обычаи и дарования, и вольности и вольное поведение имели и владели ими свободно и спокойно в мире и согласии, неприкосновенными мною и наследниками моими, так вольно и спокойно в полноте и целости для себя и наследников своих от нас и от наследников наших во всем и всюду на вечные времена, как дал и пожаловал и подтвердил их великий князь Владимир Мономах, отец мой. Свидетельствует великий князь Гюргий Владимирович Мономашич в Киеве в лето шесть тысяч шестьсот пятьдесят седьмое».

Слова биричей разлетались над Киевом, звенели колокола, князь с сыновьями и лучшими своими людьми стоял на приветственном молебне в Софии, оглядывал церковь с княжеского высокого места, и странное чувство охватывало его. Будто кружилась у него голова, все здесь шло кругом, все двигалось, плыло непрестанно: своды, столбы, золотые мусии, разноцветные фрески, Пантократор и Мария Оранта, апостолы, пророки, великомученики, святые, епископы, священники, живые и рисованные, – все куда-то неслось, летело; летела вся София, летел, наверное, и Киев, и он, Юрий, тоже летел и удивленно посматривал вокруг любопытными, уже и не княжескими, а какими-то словно мальчишескими глазами; и потому никак не мог быть степенным и невозмутимым, как надлежало бы великому князю в такой высокий момент его жизни, чем мог накликать на себя осуждение и недовольство владетельных киевлян, высоких иереев, закостеневших в своих негнущихся, затканных настоящим золотом одеяниях и ничего не знавших о том, что летят куда-то вместе со всем этим поющим, пестрым, прекрасным миром и ничто их не сможет остановить.

Тем временем в Киев входили товары Долгорукого, катились возы, запряженные конями и волами, горбатые верблюды тащили высококолесные половецкие каталки, за возами суздальцы гнали волов, свиней, овец – все для голодного Киева.

Завоевать город – даже самый большой – просто. Попробуй его накорми!

На этот раз не было среди суздальцев речи о том, что ждет их в Киеве мед, жито и просо. Шли из самых вятичей по голодной, опустошенной зимними метелями и жгучими весенними ветрами земле, князь Юрий вынужден был стоять то там, то там, пока из Суздаля придут новые и новые товары, чтобы хватило не только для войска, но и для киевлян.

Потому-то, пока в Софии шел торжественный молебен, по Киеву резали волов и овец, кололи вепрей, жарили на кострах мясо, ставили ведерки с пивом; собаки грызлись за потроха, люд радостно суетился, толкался, кричал, смеялся, стояли и сидели на чем попало, всовывали головы в ведерки с пивом, пили и, подняв ведра, макали в пахучий напиток усы, бороды, носы, вои пересмеивались с девчатами, детвора суетилась, будто на пожаре, все смешалось в радости и сытости: чужие и свои, старые и молодые, девки и бабы, дети, псы, головы, сорочки, чубы, смех, брань, похвальба, угрозы.

– Когда пью, не разливаю!

– Отстань, не мешай!

– Пусть легонько икнется!

– Сыночек мой!

– Дай хоть пальцем прикоснуться!

В суматохе и неразберихе пытались найти своих – кто с надеждой, а кто и безнадежно. Кричко с Иваницей тоже блуждали по торговищам и по дворам в надежде повстречать Сильку. Дулеб пошел куда-то на княжеский молебен, Иваница не захотел; зачем было торопиться попасть на глаза князю, который так с ним обошелся? Случайно встретил Кричка, теперь ходили вдвоем, все более убеждаясь мысленно в том, что Силька, подобно всем, кто был ближе к князьям или же хотел к ним присоседиться, там, в Софии, толкаются друг перед другом, вытягивают шеи, не знают, куда и смотреть: на епископов ли под Орантой или же на полати, где стоит Долгорукий с князьями и воеводами. Такова суетность людская.

Так в бесконечных блужданиях очутились они возле Ярославова двора, где в золотой гриднице готовилось, видно, великое пиршество для Долгорукого и его приближенных людей, потому что у коновязи стояло множество коней, привязанных к серебряным кольцам; пахолки нетерпеливо посматривали на Софию, откуда должны были прийти князья и засесть за столы, а уж тогда что-нибудь перепадет и тем, кто возле коней, потому как едят да пьют не только за столами, но и под столами, и в закутках да закоулках, и неизвестно еще, где едят больше и лакомее.

Какая-то суздальская, видно, жена въехала на Ярославов двор на возу, распрягла коней, бойко покрикивая на пахолков; Иваница тотчас же толкнул слегка своего товарища в спину, показывая ему, чтобы продолжал блуждание по Киеву без него, а сам, еще не веря собственным глазам, начал осторожно приближаться к дерзкой женщине, которая не побоялась пригнать свой воз на княжеский двор.

В белой сорочке-теснухе, с толстой косой, небрежно переброшенной через плечо наперед, гибкая и ловкая в малейшем движении, распрягала коней… Оляндра! Та самая Оляндра, которую множество раз видел он из суздальского поруба, до потемнения в глазах завидовал дружинникам с заросшими харями, которые могли веселиться с такой щедро-доступной, манящей, привлекательной женщиной.

Оляндра!

Иванице все еще не верилось, он подошел ближе, встал за спиной у женщины, она почувствовала его присутствие, обернулась к нему всем своим телом, твердые округлости ощущались под тесной сорочкой так, будто Иваница прикасался к женщине; Оляндра отбросила назад свою