Дождался гостя и вовсе неожиданного. Прибыл к нему с горсткой людей брат Глеб из Мурома. Был он еще совсем юным, не отрастил даже бороды, лик у него был нежный и продолговатый, как на ромейских иконах, словно у девы глаза, а голос имел он звонкий и сильный.
И вот тут стали развиваться события.
Пока Глеб мылся в баньке, а потом они вместе с Ярославом отстаивали обедню в княжеской церкви, ибо Глеб не уступал старшему брату в богомольстве, к князю Новгородскому прибыл гонец. Гридник шепнул об этом Ярославу еще в церкви, князь прогнал его прочь, братья вместе вошли в палаты, старший провел младшего в отведенные для него горницы, пригласил на вечер к братской трапезе и уже только после того, без спешки, хотя у самого горело все внутри, направился туда, где ждал его гонец. Должно быть, от Коснятина, ибо сколько же можно молчать! Князь приготовился увидеть воина или пышного боярина, а встретил невысокого оборванца, со светлой, кольцами, бородой, со старыми, истертыми, словно бы и побитыми малость гуслями в руках, – Ярослав даже отпрянул от него.
– Ты что? – спросил он. – Калика перехожий?
– С гусельным звоном да с песней всюду пройдешь без препоны, – ответил тот голосом молодым да звонким, как у брата Бориса. – Имею к тебе грамотку, княже.
– От кого же? – насупился Ярослав.
– Сестра твоя Предслава велела кланяться.
– Сестра? Из Киева-града? Иди за мной!
Повел его в гридницу, усадил на скамью, налил серебряный ковш меду.
– Пей!
Того не нужно было просить дважды. Умокнул бороду и усы в густой мед, наслаждался долго и умело.
– Долголетен будь, княже.
– Грамота где?
Посланец засунул руку за пазуху, достал свернутый в трубку пергамент.
Грамотка от Предславы была скупой: «Отец наш, великий князь Владимир, упал в недуг крепок, но полагаемся на Бога, что выздоровеет, благодаря слезам и молитвам с многих сторон. Молись и ты, любимый брат мой…»
Ярослав свернул грамотку. Не так поразило его известие о болезни отца, как заныло сердце о сестре. Два лета назад, когда тот развратник Болеслав шел на Русь освобождать зятя своего с дочерью, ставил он перед Владимиром непременное условие, чтобы выдал тот за него дочь свою Предславу. Благодарение отцу, что он не согласился с прихотью никчемного бабника, ибо страшно было даже подумать, чтобы их единственная сестра, их красавица стала четвертой женой у этого толстопузого Болеслава! Среди всех детей Рогнеды Предслава выделялась необычайной красотой, была словно бы не из их гнезда, непохожа была ни на отца, ни на мать, а уж между нею и братьями и вовсе никто не замечал ни единой черточки сходства. Мстислав – огромный, черный, пучеглазый, будто грек; Изяслав был слабым, болезненным, золотушным, пожелтевшим с самых малых лет; Ярослав – с грубым лицом, сердитыми глазами. Она же вся – ласковость, вся – просветленность, вся – нежность, только и было в ней темного, что нелюбовь к отцу, переданная матерью Рогнедой, точно так же как и всем сыновьям; однако теперь вот, когда Владимир впал в недуг, дочь пересилила враждебность и молит за него перед Богом и шлет словно бы упрек возлюбленному брату, который, быть может, и повинен в том, что он тяжко занемог. Но грамотка Предславина стала очень уместной для беседы с Глебом, которая началась за трапезой и которую повел не Ярослав, как он сам того желал, а Глеб.
Первым заговорил Ярослав, но дальше ему пришлось лишь оправдываться перед младшим братом, который сразу же перехватил разговор в свои руки и уже не выпускал до самого конца и закончил тоже в свою пользу, ибо чувствовал на своей стороне силу и справедливость.
– Получил ли ты, брат, мою грамоту? – спросил Ярослав после первого ковша, выпитого в честь встречи.
– Негоже чинишь, брате, – стараясь придать суровость своему ломкому голосу, сказал Глеб. – Приехал я к тебе, чтобы сказать не от себя лишь, а и от брата нашего Бориса, ибо должен был ехать через Брянские леса на Брянск, Карачев, Чернигов, прямо в Киев, как поехал туда Борис, вызванный отцом нашим Владимиром. Но просил и Борис, да и я говорю тебе: тяжкую провинность учинил ты, проявив непокорность великому князю. Никто не выступит вместе с тобой, все братья собираются у отца нашего. Пока не поздно, – покорись, Ярослав.
– Уже поздно, – мрачно сказал Ярослав, – да и отец сам велел мосты мостить и направлять дороги, чтобы идти на меня войною. Не я первый.
– Ты отказался платить дань.
– А нужно было спросить, почему отказался. Может, недород, может, мор прошел по земле Новгородской. А он ничего не спрашивает, сидит к Киеве, раздувает чрево, рассылает мздоимцев по всей земле, гребет золото, а потом разбрасывает его во все стороны, как мякину. Да и зачем это?
– Только в негодном сердце могли зародиться такие нечестивые мысли про родного отца, – встал, не закончив трапезы, Глеб. – Как знаешь, брат, а только горько мне слышать от тебя такие слова. Ты же книжную мудрость изучал, превзошел всех нас знакомством с разными науками.
Ярослав хотел крикнуть: «Потому и восстал против князя Киевского, ибо я там должен сидеть, только я – и никто больше!» – но смолчал, насупленно следя за гибким и красивым князем Глебом, который еще не терял надежды на удачное завершение своего посольства, не уходил тотчас из трапезной, обращался к старшему брату с последними уговорами.
– Трудно сопротивляться бурному потоку, – сказал Глеб, – а еще труднее – мощному человеку, такому, как наш отец. Помни, брат мой, что побежденные редко, а то и никогда не добиваются прощения. Покайся, пока не поздно.
– Поздно уже, – повторил Ярослав. – И там и тут приготовлены войска. Кроме того, князь Владимир в тяжком недуге. Быть может, пока мы тут беседуем, он распрощался с миром сим.
– О горе нам! – закрыл руками лицо Глеб и быстро вышел из трапезной.
Ярослав пошел за ним, хотел спросить, долго ли тот пробудет у него, но Глеб шел слишком быстро, гнаться же за ним старшему брату было не к лицу. Велел лишь: если молодой князь захочет на рассвете уезжать, то не открывать ему ворота, пускай еще побудет здесь день или два, как-то легче ему, когда хотя бы один брат, даже несогласный с тобою, все же здесь, и люди видят и знают, и уже и у них веселее на душе.
Глеб, словно угадав мысли старшего брата, остался без принуждения, быть может, в надежде на то, что удастся ему уговорить Ярослава, целый день молился он ревностно в церкви, а Ярослав тем временем ездил по Новгороду, осматривал, быть может, в последний раз, все приготовленное к войне против отца и страшно злился на Коснятина, который так долго задерживался за морем.
И этой своей злостью Ярослав словно бы вымолил прибытие Коснятина, да еще и счастливое прибытие!
Князь был на торговище, жаловались ему новгородцы, что купцы захожие дерут с них три шкуры за все, и уже за кадь ржи запрашивают по пять гривен, а воз репы – неслыханное дело! – продают за гривну, хотя что такое репа? Вода! Уже бывали случаи, когда черный люд громил богатые дворы и купеческие заезды, расползались злые слухи, появились знамения, предвещавшие беду. Так, кто-то видел после первых петухов исчезающую летучую светлость на небе, в той стороне, где лежит Киев, а еще были такие, кто наблюдал на небе три солнца, три луны, а также звезды, которые взаимно уничтожались.
Ярослав велел править молебны в храме Софии, но знал еще и то, что одни молебны не помогут, ибо язычников в Новгороде было намного больше, чем христиан, да и не одними молитвами жив человек, ему нужна и рожь, нужна и одежка. Поэтому Ярослав ездил по торговищу, сопровождаемый тысяцкими и своими варягами, чинил скорый суд и расправу над хапугами и обдиралами, хотя нарушал тем право новгородское, которое воспрещало князю самочинные суды в городе, но ему это прощалось по причине военного положения; да и нужно признать, что суды Ярослава были справедливыми, потому что руководствовался он единственным желанием: хотя бы в малой мере добиться успокоения в голодном, набитом войсками, стянутыми из волостей, городе.
И вот здесь, на торговище, нашли Ярослава нарочные, охранявшие подходы к Волхову, прискакали верхом, в несколько голосов сразу закричали еще издалека, нарушая обычай и порядок:
– Княже, плывут лодьи!
Так и оказался Ярослав на главном вымоле, одетый в простую полотняную одежду, еще не согнав с лица усталости и забот повседневных, княжеского только и было на нем, что богатый пояс с драгоценным оружием да еще сапоги из мягкого тима, зеленые, шитые желтым шелком, потому что любил князь удобную обувку.
А по Волхову, огибая острова, плыл корабль – паруса шелковые, палуба муравленая, сходни золотые, за кораблем длинные варяжские лодьи числом четыре и несколько стругов новгородских. Королевский штандарт развевался над корабликом – желтый с синим, на вымоле в ответ было поднято знамя Ярослава – архангел Гавриил на голубом фоне, а воевода Будий, который знал обычай, тотчас же распорядился украсить пристань зелеными ветвями, приготовить жито, чтобы посыпать его под ноги королевне чужеземной, пришлой их княгине, а также привезти из княжеских хором меха, чтобы прошла по ним невеста, ибо всегда должна мягко ступать по этой земле.
Так и было сделано. Ярослав сошел с коня и стоял, чуточку расставив ноги, словно боялся, что возвратится давняя болезнь и не удержится он, упадет; на кораблике звенела оружием небольшая, но дьявольски лихая варяжская дружина, потом показалась невеста: высокая, русоволосая, чистолицая, одетая в длинное дорогое одеяние, голубое и желтое, как королевское знамя у нее над головой; возле невесты вырос пышный и улыбающийся Коснятин, повел ее к сходням, придерживая край ее одежды, а с другой стороны, точно так же держа за край длинного наряда, тяжело шагал высокий варяг, видно, ватажок дружины, они провели Ингигерду на вымол, остановились перед Ярославом, который до сих пор стоял, расставив ноги и нерешительно хлопая глазами; Коснятин поклонился князю, прокричал своим громким, сочным голосом:
– Сама дочь Олафа, конунга свейского, Ингигерда перед тобой, княже!