Русские мыслители — страница 27 из 94

Последствиями Французской революции очарование этих идей развеялось. Среди учений, пытавшихся установить, что же именно двинулось вкривь и вкось, ведущее место занял германский романтизм — ив своих субъективно-мистичес­ких, и в националистических разновидностях, — особенно, преобладавшее гегельянство. Здесь нельзя исследовать геге­левскую доктрину в подробностях; ограничимся замечанием, что оно придерживалось догмы, гласившей: миропорядок подчиняется постижимым законам; прогресс возможен — согласно некоему неизбежному плану, причем в полном соответствии с развитием духовных сил; что ученые мужи способны открывать вышеназванные законы и разъяснять их окружающим. Приверженцы гегельянства числили наи­худшей оплошностью французских материалистов предпо­ложение, что законы эти обладают механической природой, а вселенная состоит из отделяемых частиц и крох — молекул, атомов, клеток; что все можно пояснять и предрекать, изу­чая передвижения тел в пространстве. Люди, говорили они, отнюдь не скопища слитых воедино материальных частиц; люди — это души, либо духи, повинующиеся собственным законам, неповторимым и чрезвычайно сложным. И людские общества — отнюдь не скопища личностей: они тоже имеют внутреннее строение, напоминающее психическую организа­цию отдельных душ, а преследуют цели, о коих составляющие общество личности могут — с разной степенью неведения — и не знать.

А посему, знание и впрямь освобождает человека. Лишь те, кто знали бы, почему все на свете устроено так, а не иначе, и ведет себя так, а не иначе, и почему неразумно быть чем-либо иным или вести себя как-либо иначе, имели бы право сами считаться вполне разумными: то есть по доброй воле подчиня­лись бы законам вселенной, а не тщетно колотились головами о неуступчивую «логику фактов». Единственно достижимее цели вкраплены в структуру исторического развития, и лишь они разумны, ибо разумна структура; крах человеческий — признак неразумия, непонимания того, чего требует эпоха; какова должна быть следующая стадия разумного прогресса; каковы существующие понятия — добра и зла, справедли­вости и несправедливости, прекрасного и уродливого, — к коим разумное существо обязано тянуться на определен­ном этапе своего развития, будучи составной частью разум­ной структуры. Оплакивать неминуемое, поелику оно жес­токо или несправедливо, жаловаться на неизбежное значит отвергать разумные ответы на вопросы «что делать?» или «как жить?» Стремиться против течения — то же самое, что совер­шать самоубийство, а это — чистейшее безумие.

Согласно такому взгляду, доброе, благородное, справедли­вое, сильное, неминуемое, разумное составляют, в конечном счете, единое целое; противоречие меж ними исключается — рассуждая логически — априорно. Что же до самой струк­туры, тут возможны различные мнения; Гердер рассматривалее в культурном развитии различных племен и рас, а Гегель — в развитии национальных государств. Сен-Симон различал более обширную структуру в общеевропейской цивилиза­ции; вычленял из нее преобладающую роль технического движения вперед и ввысь; также противоборство классов, порождаемых промышленностью и хозяйством; а внутри этой структуры — важнейшее влияние исключительных лич­ностей: людей, нравственно, умственно или художественно гениальных.

Мадзини и Мишле рассматривали ее в понятиях внутрен­него, отдельно взятого, «народного духа», порывающегося утвердить принципы своей общечеловечности — причем каждый народ ведет себя здесь по-своему, — противодействуя подавлению человеческой личности слепой природой. Маркс использовал исторические понятия классовой борьбы, порождаемой и определяемой развитием производительных общественных сил.

Политические мыслители и богословы в Германии и Франции видели в ней historia sacra\ многотрудный путь, ведущий падшего человека к единению с Божеством — вершинам теократии — подчинению мирских сил Царствию Божию на земле.

От перечисленных основных учений ответвлялось мно­жество вариантов — и гегельянские, и мистические; неко­торые восходили к натурализму восемнадцатого века; разго­рались яростные битвы, на еретиков нападали, непокорных крушили. Но общей для всех была вера, во-первых, в то, что Вселенная подчиняется законам и обладает структурой — то ли доступной разумению, то ли эмпирически обнаружива­емой, то ли мистически открываемой человеку; во-вторых — в то, что люди лишь составные части целого, большего и сильнейшего, нежели они сами, а стало быть, поведение личности может объясняться терминами, приложимыми к целому, но отнюдь не наоборот; в-третьих, ответы на воп-

— Примечание перевод-

— священная история. 161

рос «что делать?» можно извлечь из познаний о целях объек­тивного исторического процесса, в коем люди волей-неволей участвуют, — цели эти неизбежно одинаковы, с точки зрения всех, накопивших истинное знание, — всех разумных существ; в-четвертых, ничто, служащее средством к достижению объек­тивно данной космической цели, не способно быть ни злым, ни жестоким, ни глупым, ни уродливым — по крайности, «в конечном счете» либо «при окончательном анализе» (чем бы оно там ни мерещилось человеку с первого взгляда) — и, соответственно, все, противостоящее великой цели, явля­ется злым, жестоким и т. д. Мнения могли различаться: считать ли неизбежными упомянутые цели — а значит, и прогресс неминуемым, — или, напротив, люди свободны выполнять отведенные им задачи либо пренебрегать ими (на свою же неминуемую погибель) ? Но все сходились в одном: объективные цели вселенского значения обнаружить можно, и только в них заключаются единственные истинные цели всякой общественной, политической и личной деятельности; будь иначе — мир оказалось бы нельзя рассматривать как некий «космос», коему присущи настоящие законы и «объ­ективные» требования; всякая вера, все ценности оказались бы лишь относительными, лишь субъективными игрушками прихотей и случайностей, неоправданными и не подлежа­щими оправданию, — а подобное немыслимо.

Против этого великого деспотического учения, этого умственного блеска, излучаемого эпохой, этого кумира, коего обнаружил, вознес на пьедестал, изукрасил несметными обра­зами и цветами германский метафизический гений, а глубо­чайшие и почтеннейшие мыслители Франции, Италии и Рос­сии восхвалили, Герцен восстал яростно. Он отвергал основы подобных воззрений и бранил умозаключения, из них выво­димые, не просто потому, что находил их (подобно своему другу Белинскому) нравственно отталкивающими, но еще и потому, что считал их умственным лицемерием и эсте­тической безвкусицей, равно как и попыткой зашнуровать природу в смирительной рубашке убогого и нищего вообра­жения, что свойственно германским филистерам и педантам.

В «Письмах из Италии и Франции», «С того берега», «К ста­рому товарищу», в «Открытых письмах» к Мишле, Линтону, Мадзини и, разумеется, на всем протяжении «Былого и дум» Герцен четко и недвусмысленно излагал свои этические и философские убеждения.

Важнейшими из них были следующие: природа не под­чиняется никакому замыслу, а история творится не согласно либретто; никакого единого ключа, никакой единой фор­мулы и в принципе нельзя подобрать к вопросам, занимаю­щим личность или целое общество; общие решения отнюдь не служат решениями, вселенские цели никогда не бывают настоящими, у всякой эпохи свое строение и свои вопросы; кратчайшие пути и обобщения отнюдь не заменяют опыта; свобода — живых людей в определенном месте и в опреде­ленное время — есть абсолютная ценность; минимальное пространство для свободных поступков есть нравственная необходимость для всех людей, и нельзя подавлять ее ради отвлеченных понятий или общих принципов, коими столь непринужденно потрясают великие мыслители данной или какой угодно другой эпохи — ради вечного спасения, исто­рии, человечества, прогресса; еще менее ради государства, или Церкви, или пролетариата — великих слов, призываемых, дабы оправдать ужасающую жестокость либо деспотизм: чудо­действенных заклинаний, долженствующих задушить голос людского чувства или совести. Эта либеральная точка зре­ния родственна истрепавшейся, но пока не исчезнувшей тра­диции западных учений о свободе воли; остатки их упорно цеплялись за жизнь даже в Германии — у Канта, Вильгельма фон Гумбольдта, в ранних трудах Шиллера и Фихте, — уцелели во Франции и Французской Швейцарии — среди философов-«идеологов», у Бенжамена Констана, Токвилля и Сисмонди — и оказались упорной порослью в Англии, среди радикалов-утилитаристов.

Герцен, подобно ранним либералам Западной Европы, наслаждался независимостью, разнообразием и свобод­ной игрой личного темперамента. Он желал наибогатей­шего возможного развития людских свойств, ценил непос­редственность, прямоту, достоинство, гордость, страстность, искренность, манеры и повадки свободных людей; а ненави­дел трусость, угодливость, покорность грубой тиранической силе или общественному мнению, произволу и насилию, не выносил заискивающей робости, преклонения перед вла­стью, нерассуждающего почтения к минувшему, к учреж­денному, к мифам и загадкам; не терпел унижения слабых сильными; сектантства, филистерства; неприязни и зависти большинства к меньшинству — и грубой надменности мень­шинства по отношению к большинству.

Он желал общественной справедливости, экономичес­кой ладности, политической устойчивости — но все это было второстепенно по отношению к необходимости обе­регать людское достоинство, к соблюдению высокой циви­лизованности, к защите личности от нападения и насилия, к ограждению тонко чувствующих или талантливых людей от хамства отдельно взятых лиц или целых учреждений. Любое общество, что по какой бы то ни было причине отка­зывалось предупреждать и отражать подобные покушения на свободу, приветствуя оскорбления с одной стороны, а пре­смыкательство — с другой, Александр Герцен обличал беспо­щадно и отвергал во всех своих книгах — какие бы социаль­ные и экономические выгоды ни сулило (причем и честно, и вполне ощутимо!) подобное общество своим членам. Он отвергал такое общество с той же нравственной яро­стью, с которой Иван Карамазов отвергал обещание вечного блаженства, купленного ценой мучений, выпавших на долю невинному ребенку; но доводы, коими Герцен защищал свои мысли, тот слог, которым он описывал своего врага, ведо­мого автором к позорному столбу для немилосердного пос­лед