Русские мыслители — страница 36 из 94

догадаться, что собственными руками роет себе глу­бокую яму.

Если вышеописанное обстоятельство сделалось первой причиной романтического брожения умов, то вторая при­чина явилась его прямым последствием. Молодых русских, либо очутившихся в Германии, либо начитавшихся немецких книг, обуяла простая мысль: коль скоро, как утверждают убеж­денные французские приверженцы папства и германские националисты, Французская революция и упадок, за нею пос­ледовавший, были бичом Божиим, карой, ниспосланной отс­тупникам от исконной католической веры и обычаев, то уж русские-то, безусловно, свободны от этих грехов — поскольку, хоть и несметны другие русские пороки, а все же револю­цией Россию не покарали. Германские историки-романтики с особенным жаром твердили: западное общество клонится к закату из-за своего скептицизма, рационализма, матери­ализма, презрения к собственному духовному наследию; однако немцев, избегнувших этой прискорбной доли, над­лежит рассматривать в качестве народа свежего и юного, чьи обычаи не испорчены подобием давнеримского нравствен­ного разложения — рассматривать в качестве народа поис­тине варварского, но прыщущего свирепой жизненной силой и готового принять выморочное наследие, выпадающее из хилых французских рук.

Русские всего лишь двинули эту школу мысли немного дальше. Они резонно рассудили: ежели юность, варварство и недостаток образования суть залоги славного и блистатель­ного грядущего, то у России куда больше надежд на него, чем у Германии. Вполне естественно, потоки германских роман­тических разглагольствований о немецкой непочатой поч­венной мощи, о неиспорченном немецком языке, хранящем нетронутую изначальную чистоту, о юном, полнокровном немецком народе, якобы стремящемся противоборствовать «растленным», латинизированным западным нациям, едва стоящим на ногах, обрели в России воодушевленных слу­шателей и последователей. Мало того, они подняли волну «социального идеализма», захлестнувшую все общест­венные классы — от начала 1820-х и почти до середины 1840-х годов. Единственно достойной человеческой зада­чей считалась борьба за идеал, коему соответствовала «внут­ренняя сущность» отдельно взятого человека. Это миро­воззрение не могло основываться на ученом рационализме (как наставляли французские материалисты восемнадцатого столетия), — ибо думать, будто жизнью правят механические законы, значило заблуждаться.

Еще худшим заблуждением было бы предполагать, будто научные дисциплины, опирающиеся на исследование предме­тов неодушевленных, применимы к разумному управлению человеческими существами, к повсеместному, всемирному обустройству их жизни. Долг людской состоял в совершенно ином: понять само строение бытия, распознать его движу­щие силы, первоосновы всего сущего, проникнуть в мировую душу (богословское и мистическое понятие, которое после­дователи Гегеля и Шеллинга изукрасили рационалистичес­кими терминами), постичь сокрытый «внутренний» замы­сел вселенной, уразуметь свое место в ней — и действовать соответственно.

Задачей философа было расслышать поступь истории — точнее, того, что несколько загадочно именовалось «Идеей» — и сказать, куда именно история уносит человечество. История мерещилась русским некой исполинской рекой, чей истин­ный бег может быть заметен и понятен только избранным, способным к сосредоточенному, отрешенному созерцанию. Сколько ни созерцай окружающий мир, а не постигнешь, в какую сторону влечет народы подспудный Drang подводное течение. Чтобы постичь его, нужно полностью слиться с ним; еще нужно развивать и собственную личность, и окружающее общество — сообразно верной оценке духов­ных устремлений, присущих большему «организму», частью которого твоя личность числится. На вопрос о том, как рас­познать упомянутый организм — определить, что же он, соб­ственно, собою представляет, — многочисленные метафизики, основатели главнейших романтических философских школ, отвечали по-разному. Гердер объявил: этот «организм» — духовная культура, или образ жизни; римско-католические penseurs отождествляли его с жизнью христианской церкви; а Фихте—несколько туманно, и затем Гегель—уже недвусмыс­ленно — провозгласили его национальным государством.

Вся «органическая» школа мысли ратовала против иссле­довательского метода, излюбленного предшествовавшим, восемнадцатым веком, и предполагавшего химическое раз­ложение на составные частицы — конечные, далее не дели­мые атомы — применительно и к неодушевленной материи, и к общественным учреждениям. Такой метод признали непригодным. Великим новым понятием сделался «рост» — новым, поскольку применяли его далеко за рамками науч­ной биологии; дабы уразуметь, что именно понимается под «ростом», человеку надлежало обладать особым внутренним чутьем, дарующим способность проницать мысленным взо­ром высшие слои неземного бытия, подсознательно чувство­вать неосязаемые силы, благодаря которым вещь или поня­тие развивается так, а не иначе — не посредством простого прибавления мертвых частиц, но с помощью недоступного разуму, сокрытого действия, дарующего жизнь. Подобная восприимчивость предполагает провидческую остроту духов­ного зрения, особое чувство «потока жизни», «исторических сил», извечных начал, работающих в окружающей природе, в искусстве, в человеческих отношениях — иначе говоря, способность ощущать присутствие творящего, жизнедат- ного Духа, незнакомого эмпирическим наукам, способность по мере сил постигать Его сущность.

IV

Это и было стержнем политического романтизма, от Берка до наших дней, источником несчетных жарких спо­ров, доводов, направленных и направляемых против либе­ральных реформ и любых попыток искоренить общественное зло рассудочными, рациональными способами — поскольку последние основываются на мировоззрении чисто механи­ческом. Природа общества и пути его развития толковались по усмотрению. Программы, выдвигавшиеся французскими энциклопедистами и германскими последователями Лес- синга, отвергались, как Прокрустовы потуги представить общество некой амальгамой неодушевленных частиц, некой машиной — вопреки тому, что общество есть живое, трепе­щущее целое.

Русские оказались весьма восприимчивы к этим рассужде­ниям, увлекавшим одновременно и в реакционную, и в про­грессивную стороны. Верили: история и жизнь вообще подобны реке; бесполезно и опасно грести против течения или перегораживать поток плотинами; с этой рекой возможно только слиться воедино — согласно Гегелю, при помощи раз­нообразной, логической, разумной деятельности, свойствен­ной Духу; согласно Шеллингу — интуитивно, при помощи воображения или некоего наития, силой коего и мерится гений человеческий: отсюда возникают мифы и верования, искусства и науки. Это уводило в консервативном направле­нии: следовало избегать всего аналитического, рассудочного, эмпирического — всего, основанного на естественнонауч­ных опытах. С другой стороны, человек мог провозгласить: я слышу родовые муки, длящиеся в земных глубинах, они сопутствуют появлению нового мира. Человек слышал — человек ведал, — что «земная кора» устарелых учрежде­ний готова треснуть, вздымаемая глубокими и трудными вздохами Творящего Начала. Если человек искренне верил в это, значит человек, будучи разумен, готовился рискнуть и отождествить себя с делом революции — поскольку иначе революция смела бы и его самого. Все в космосе числилось «прогрессивным», все пребывало в движении. И ежели гря­дущее грозило окружавшей вселенной взрывом, распадом на осколки, необходимым для новой формы существования, было бы глупо не принять участия в этом насильственном и неотвратимом процессе.

По этому поводу среди германских романтиков, осо­бенно приверженцев Гегеля, возник раскол; германцы двину­лись в обоих направлениях, а за ними исправно потянулись русские — ибо Россия, по сути, всецело зависела от немец­кой академической мысли. Однако на Западе подобные идеи преобладали уже долгие годы — умопостроения и теории философские, социальные, богословские, политические начали сталкиваться и вступать в непримиримые проти­воречия по меньшей мере начиная с эпохи Возрождения; их борьба становилась очень разнообразной и запутанной — складываясь в общий процесс богатой умственной деятель­ности, причем ни единая идея, ни единое суждение не могли невозбранно властвовать умами хоть сколько-нибудь продол­жительное время. В России же было иначе.

Одно из огромных различий меж землями, где преоб­ладали Православная и Католическая Церкви, заключалось в том, что первая не знала ни эпохи Возрождения, ни Рефор­мации. Балканские народы оправдывали свою отсталость нашествием и владычеством турецких завоевателей. Но Рос­сии жилось лишь немногим лучше. В России не существовало постепенно ширящегося, грамотного, образованного класса, который понемногу связывал бы воедино — и общественно и умственно — наиболее и наименее просвещенные народные слои. Пропасть, отделявшая безграмотных и невежествен­ных мужиков от людей, умевших читать и писать, оставалась в России шире, чем в остальных европейских державах — ибо тогдашнюю Россию по праву считали европейской страной.

Очутись вы в московских и петербургских аристокра­тических салонах, обнаружили бы: число и разнообразие обсуждающихся идей — политических и общественных — отнюдь не столь изобильно, сколь в Берлине или Париже, где интеллектуальная закваска бурлила и бродила. Бесспорно, тогдашний Париж числился великой культурной Меккой. Но даже Берлин мало чем уступал Парижу по части умствен­ных, богословских и художественных прений — вопреки нещадной прусской цензуре.

Вообразите себе положение российских дел, всецело определяемое тремя обстоятельствами: во-первых, наличием лишенного воображения, косного, мертвого правительства, занятого преимущественно угнетением подданных, про­тивящегося переменам — в основном оттого, что за ними вполне могли последовать перемены дальнейшие; правда, более разумные и чуткие члены правительства смутно созна­вали: реформа — причем коренная — относящаяся, допус­тим, к упразднению крепостного права или к улучшению правосудия и образования — и желательна, и неминуема. Вторым обстоятельством было положение огромной массы российского населения — притесняемых, бедных мужиков — угрюмо и нечленораздельно роптавших, но слишком явно слабых и разобщенных, чтобы внушительно постоять за себя. И, наконец, меж двумя упомянутыми классами существо­вала небольшая, хорошо образованная прослойка, на кото­рую глубоко влияли западные идеи, заставлявшие негодо­вать при виде окружающего; эти люди испытывали своего рода Танталовы муки, глядя на Европу и на великие новые движения — общественные и умственные, — развивавшиеся в европейских культурных средоточиях.