Русские мыслители — страница 41 из 94

ся к ученым наблюдениям. Нет и не бывает замены сочувствию, пониманию, проницательности, мудрости.

Сходным же образом Шеллинг учил: если желаете узнать, что именно делает произведение искусства прекрасным или что придает неповторимое своеобразие историческому периоду, — необходимо использовать методы, отличаю­щиеся от методов научного опыта, классификации, индук­ции, дедукции и тому подобных приемов, свойственных естествознанию. Согласно этой доктрине, ежели вы наме­рены уразуметь, откуда взялся великий духовный переворот, называемый Французской революцией, или почему Гетев- ский «Фауст» глубже Вольтеровских трагедий, то применять методы психологические и социологические, в общих чер­тах обрисованные, допустим, Кондильяком или Кондорсэ, вполне бесполезно. Если вы не обладаете проницатель­ным воображением, дозволяющим постичь «внутреннюю», умственную и чувственную — духовную — жизнь личности, общества, исторического периода; «внутренние цели», «суть» учреждений, народов, церквей, — вы навеки останетесь неспособны пояснить, отчего одни сочетания способны сли­ваться в «единства», а другие — нет: отчего известные звуки, слова или действия уместны в составе целого и отлично в него вписываются, а другие — ни в коем случае. Не играет роли: «объясняете» вы человеческий характер, или подъем общественного движения, или рост политической партии, или блеск философской школы, или расцвет мистических воззрений на действительность. И это, согласно взглядам, здесь обсуждаемым, не случайно. Действительность не про­сто органична, действительность целостна — иными словами, составные части ее не просто связаны случайными отноше­ниями, не просто образуют структуру либо гармонию, в коих каждый элемент рассматривается как «неотъемлемо нуж­ный» благодаря расположению прочих элементов — помимо этого, он «отражает» или «выражает» остальные элементы, ибо наличествует единый Дух («Идея», «Абсолют»), неповто­римым аспектом или артикуляцией которого предстает все существующее — и чем явственнее аспект, чем живее и гибче артикуляция, тем «глубже» и «реальнее» вещь или понятие. Философия «верна» пропорционально тому, сколь точно опи­сывает она фазу, достигнутую Абсолютом или Идеей на каж­дой стадии развития. Поэт наделен гениальностью, а госу­дарственный муж — величием лишь в той степени, в которой они питаются «духом» окружающей среды — национальной, культурной, общественной — и выражают его; здесь нали­чествует «воплощенное» самоосуществление вселенского Духа, пантеистически воспринимаемого как вездесущее Божество. И если произведение искусства мертво, или неес­тественно, или пошло — значит, оно является простой слу­чайностью во вселенском развитии. Искусство, философия, религия — только усилия, прилагаемые «замкнутыми средо­точиями», смертными людьми к ощущению и выражению «эха» космической гармонии. Земное человеческое существо ограниченно и конечно, его мировоззрение всегда останется фрагментарным — однако, чем глубже личность, тем крупнее и богаче окажется доступный ей фрагмент. Отсюда проис­текает высокомерное пренебрежение, с которым подобные мыслители отзываются о «чисто» эмпирическом или «меха­ническом», о повседневном опыте, копящемся в мире, чьи обитатели остаются глухи ко внутренней гармонии — той, без коей ничего на свете нельзя уразуметь верно.

Случалось, романтические критики полагали себя не про­стыми открывателями природы различных видов познания, мысли, чувства — дотоле не обнаруженной или исследо­ванной неверно, — а созидателями новых космологичес­ких систем, новых вер, новых видов жизни: по сути, оруди­ями духовного искупления, используемыми вселенной для «самоосуществления». Ныне их метафизические вымыслы почти полностью — осмелюсь добавить: по счастью — забыты; но свет, вовремя пролитый ими на искусство, исто­рию и религию, преобразил мышление всего Запада. Уделяя огромное внимание бессознательной работе воображения человеческого, роли иррациональных факторов, символов и мифов, наличию в мире не поддающихся анализу близких подобий и полных противоположностей, фундаменталь­ных, однако неощутимых связей и различий, идущих враз­рез общепринятым направлениям рассудочной, рациональ­ной классификации, романтики зачастую совершенно свежо и весьма успешно повествовали об истоках поэтического вдохновения, религиозного опыта, политического таланта; они удачно соотносили искусство и общественное развитие, личность и массу, нравственные идеалы и факты, почерпну­тые из эстетики или биологии. Их объяснения звучали куда убедительнее бытовавших дотоле — в любом случае, гораздо разумнее, чем доктрины восемнадцатого столетия, не зани­мавшиеся подобными темами систематически, предоставляв­шие поэтам и прозаикам, склонным к мистике, лишь изредка и случайно высказываться по этим поводам.

Также и Гегель, вопреки напущенному им же философичес­кому туману, привел в движение идеи, сделавшиеся настолько всеобщими и привычными, что мы рассуждаем в согласии с ними, даже не подозревая, что повторяем довольно старые мысли. Это справедливо, например, касаемо идеи, гласящей: история мысли — непрерывный процесс, подлежащий отдельному изучению. Существовали, конечно, и в антич­ности, и в Средневековье изложения — обыкновенно про­стые catalogues raisonnes[188] — отдельных философских систем, или трактаты-монографии, посвященные отдельным мысли-

— Примечание

— комментированные каталоги. 242

телям. Но именно Гегель развил понятие об особой совокуп­ности идей, пронизывающих и пропитывающих целую эпоху или целое общество, о воздействии этих идей на идеи даль­нейшие, о множестве невидимых звеньев, коими ощущения, чувства, мысли, верования, законы — общее мировоззрение, ныне зовущееся идеологией, — одного поколения связы­ваются с идеологией иных эпох и земель. Гегель, в отличие от своих предшественников, Гердера и Вико, старался пред­ставить это связным, непрерывным развитием, подлежа­щим рассудочному анализу, — и стал первым в погибельном семействе «космических историков», чья родословная тянется от Конта и Маркса до Шпенглера и Тойнби, — а также всех прочих, обретающих душевный покой, открывая необъятную воображаемую симметрию в своенравном потоке человечес­кой истории.

Пускай почти все гегельянство — чистая фантазия (или, скажем, крайне субъективная «поэзия в прозе»), но заме­чание о том, что многие проявления человеческого духа взаимно связаны, что художественная или научная мысль известной эпохи наиболее вразумительна только во взаи­модействии с общественной, экономической, богословской и правовой деятельностью общества, где живут и работают художники и ученые — само понятие культурной истории как источника света, — явилось огромным шагом в истории человеческой мысли. А Шеллинг (шедший по стопам Гер­дера) положил основу чисто романтическому представле­нию о том, что поэты и живописцы способны понимать дух века глубже, а выражать его ярче и памятнее, чем академи­чески настроенные историки, — благодаря большей чувстви­тельности к очертаниям современной им эпохи (либо иных эпох и культур), особой чуткости, которой лишены и обученные собиратели давностей, и профессиональные журналисты, — поскольку поэт гораздо более тонкое суще­ство, лучше отзывающееся на полупонятные факторы, пре­бывающие в зародыше, полного развития и зрелости дости­гающие только впоследствии, но уже действующие в глубине данной среды; поэт (или художник) ощущает их работу несравненно острее. Например, именно об этом и гово­рил Карл Маркс, утверждавший: Бальзак в своих романах изображал и жизнь и нравы не столько ему самому совре­менные, сколько свойственные людям 1860-х и 1870-х, чьи очертания — в эпоху Бальзака еще остававшиеся вполне зача­точными — тревожили его творческую чувствительность задолго до того, как проявились полностью и средь бела дня. Романтические философы изрядно преувеличивали силу и надежность подобной интуитивной, или поэтической, проницательности; однако пылкие романтические воззрения, остававшиеся мистически-иррациональными, сколь их ни плотно окутывали квази-научно либо квази-лирически зву­чавшими словами, поразили в 1830-х и 1840-х годах вооб­ражение молодых русских интеллигентов и, казалось, рас­пахнули двери в мир более благородный и спокойный, чем удручавшая действительность империи, которой правил царь Николай I.

Человека, лучше кого бы то ни было иного в России учив­шего просвещенную молодежь 1830-х подниматься превыше эмпирических фактов и воспарять в область чистейшего света, где все испокон веку было истинно и гармонично, звали Николаем Станкевичем; студент Московского уни­верситета, он, едва перешагнув рубеж двадцатилетия, собрал вокруг себя кружок восторженных почитателей. Станкевич был молодым аристократом, обладателем равно благород­ных ума и внешности, добрым идеалистом, исключительно мягким по натуре; приверженец метафизических учений, он умел излагать их ясно и доступно. Родился Станкевич в 1813-м, и на протяжении всего своего краткого земного пути (он умер двадцати семи лет от роду) оказывал очень заметное нравственное и умственное влияние на друзей. Станкевича боготворили при жизни, а после смерти чтили его память. Даже Тургенев, отнюдь не склонный к слепому обожанию кого бы то ни было, вывел Станкевича в романе «Рудин» под именем Покорского — причем без малейшей иронии. Станкевич глубоко знал немецкую романтическую литературу и проповедовал светскую, метафизическую рели­гию, что заменила ему православное вероучение: в последнем и сам он, и его друзья разочаровались.

Он учил: верное понимание Канта и Шеллинга (впослед­ствии также Гегеля) дает человеку осознать, что под внешними, видимыми беспорядком и жестокостью, несправедливостью и безобразием повседневной жизни можно различить веч­ную красоту, вечный мир и гармонию. Художники и ученые двигались разными дорогами к одной и той же цели (чисто шеллингианская мысль), жаждая причаститься внутренней гармонии. Лишь искусство (здесь подразумеваются также философские и научные истины) бессмертно и стоит неуяз­вимым над хаосом окружающего эмпирического мира, над мутным и бессмысленным потоком политических, общест­венных и экономических событий — преходящих и подле­жащих заслуженному забвению. Шедевры искусства и мысли суть нерукотворные и вечные памятники творческой мощи людской; только они и запечатлевают минуты сверхчелове­ческого прозрения в некие слои высшего бытия, обретающи­еся по ту сторону быстротекущего и призрачного земного существования. Станкевич верил (подобно многим — особенно множившимся после очередного общественного фиаско; а в случае со Станкевичем, пожалуй, сказалось пора­жение декабристов), что человеку следует не желать внешних, общественных реформ, способных лакировать жизненную поверхность, но не более того, а стремиться к реформам внут­ренним, к духовным переменам; все прочее приложится, ибо Царство Небесное — гегелевский трансцендентный Дух — обретается внутри самого человека. Спасение приходит к нам через самосовершенствование; дабы познать истину, действи­тельность и счастье, неотъемлемо важно учиться у допод­линно знающих: у философов, поэто