Русские мыслители — страница 50 из 94

<... > террористами — обоюдоострым мечом слова и дела Робеспьеров и Сен-Жюс- тов», а «не сладенькими и восторженными фразами идеаль­ной и прекраснодушной Жиронды»[214], — а это ведет прямиком к социализму: той до-марксистской, «утопической» разно­видности социализма, которую Белинский весьма жаловал — покуда не понял, что к чему, — поскольку «утопический» социализм обещал поголовное равенство: «идея социализма <...> стала для меня идеею идей, бытием бытия, вопросом вопросов, альфою и омегою веры и знания. <... > И наста­нет время — я горячо верю этому, настанет время, когда никого не будут жечь, никому не будут рубить головы <... >. Не будет богатых, не будет бедных, ни царей и подданных, но будут братья, будут люди, и, по глаголу апостола Павла, Христос сдаст свою власть Отцу, а Отец-Разум снова воца­рится, но уже в новом небе и над новою землею»[215].

Именно это мистическое прозрение имел в виду Ф.М. Дос­тоевский, писавший много лет спустя после смерти Белин­ского: «...Он верил всем существом своим (гораздо слепее Герцена, который, кажется, под конец усомнился), что соци­ализм не только не разрушает свободу личности, а, напро­тив, восстановляет ее в неслыханном величии, но на новых и уже адамантовых основаниях»[216]. Белинский первым сказал Достоевскому — в те дни еще молодому и безвестному: в «Бедных людях» вы одним росчерком сделали то, что кри­тики тщетно пытаются сделать в огромных статьях — изоб­разили жизнь серого и униженного мелкого чиновника, выставили ее напоказ полностью; но Белинский недолюбли­вал Достоевского-человека, выносить не мог Достоевского- христианина, и преднамеренно разражался в его присутствии бешеными тирадами — безбожными и кощунственными. К религии Белинский относился не лучше Гольбаха или Дидро — причем по той же причине: «в словах Бог и религия вижу тьму, мрак, цепи и кнут»[217].

В 1847 году Гоголь, чей гений дотоле восхищал Белин­ского, напечатал резко анти-либеральную и анти-западную книгу, призывавшую возвратиться к старинным патриар­хальным обычаям, к духовно обновленной стране крепост­ных, помещиков и царя. Чаша переполнилась. Белинский — бывший уже в последнем градусе погубившей его чахотки — лечился за границей, в Зальцбрунне, и оттуда обвинял Гоголя: дескать, вы изменили свету истины:

.. Нельзя умолчать, когда под покровом религии и защи­тою кнута проповедуют ложь и безнравственность как истину и добродетель.

Да, я любил Вас со всею страстью, с какою человек, кровно связанный со своею страною, может любить ее надежду, честь, славу, одного из великих вождей ее на пути сознания, разви­тия, прогресса. <...> Россия видит свое спасение не вмисти- цизме, не в аскетизме, не в пиэтизме, л в успехах цивилизации, просвещения, гуманности. Ей нужны не проповеди (довольно она слышала их!), не молитвы (довольно она твердила их!), а пробуждение в народе чувства человеческого достоинства, столько веков потерянного в грязи и навозе, права и законы, сообразные не с учением Церкви, а с здравым смыслом и спра­ведливостью <...>. А вместо этого она представляет собою ужасное зрелище страны, где люди торгуют людьми, не имея на это и того оправдания, каким лукаво пользуются амери­канские плантаторы, утверждая, что негр — не человек; страны, где люди сами себя называют не именами, а кличками: Ваньками, Стешками, Васьками, Палашками; страны, где, наконец, нет не только никаких гарантий для личности, чести и собственности, но нет даже и полицейского порядка, а есть только огромные корпорации разных служебных воров и грабителей. <... > Правительство <...> хорошо знает, что делают помещики со своими крестьянами и сколько пос­ледние ежегодно режут первых <... >.

Проповедник кнута, апостол невежества, поборник обску­рантизма и мракобесия, панегирист татарских нравов — что Вы делаете?.. Взгляните себе под ноги: ведь Вы стоите над бездною... Что Вы подобное учение опираете на Пра­вославную Церковь — это я еще понимаю: она всегда была опорою кнута и угодницей деспотизма; но Христа-то зачем Вы примешали тут? Что Вы нашли общего между Ним и какою-нибудь, а тем более Православною церковью? Он пер­вый возвестил людям учение свободы, равенства и брат­ства и мученичеством запечатлел, утвердил истину Своего учения. <... > И вот почему какой-нибудь Вольтер, орудием насмешки потушивший в Европе костры фанатизма и неве­жества, конечно, больше сын Христа, плоть от плоти Его и кость от костей Его, нежели все Ваши попы> архиереи, мит­рополиты и патриархи, восточные и западные.

<...> Про кого русский народ рассказывает похабную сказку? <...> Не есть ли поп на Руси, для всех русских, пред­ставитель обжорства, скупости, низкопоклонничества, бес­стыдства? <...> По-Вашему, русский народ — самыйрели- гиозный в мире: ложь! Основа религиозности есть пиэтизм, благоговение, страх божий. А русский человек произносит имя божие, почесывая себе задницу. Он говорит об образе: годится — молиться, не годится — горшки покрывать. Приглядитесь пристальнее, и Вы увидите, что это по натуре своей глубоко атеистический народ. В нем еще много суеверия, но нет и следа религиозности. <...> Религиозность прояви­лась у нас только в раскольнических сектах, столь противу- положных, по духу своему, массе народа и столь ничтожных перед нею числительно.

<...> Бестия наш брат, русский человек!..

<...> Только в одной литературе, несмотря на татарскую цензуру, есть еще жизнь и движение вперед. Вот почему звание писателя у нас так почтенно, почему у нас так легок лите­ратурный успех, даже при маленьком таланте. Титло поэта, звание литератора у нас давно уже затмило мишуру эполет и разноцветных мундиров. И вот почему у нас в особенности награждается общим вниманием всякое так называемое либе­ральное направление, даже и при бедности таланта, и почему так скоро падает популярность великих поэтов, искренно или неискренно отдающих себя в услужение православию, самодер­жавию и народности. <... > И публика тут права: она видит в русских писателях своих единственных вождей, защитников и спасителей от мрака самодержавия, православия и народ­ности и потому, всегда готовая простить писателю плохую книгу, никогда не прощает ему зловредной книги»х.

Это письмо Белинский прочитал своим друзьям в Париже. Анненков пишет: «Во все время чтения уже знакомого мне письма я был в соседней комнате, куда, улучив минуту, Гер­цен шмыгнул, чтобы сказать мне на ухо: "Это — гениаль­ная вещь, да это, кажется, и завещание его"»[218]. Знаменитое послание стало библией русских революционеров. По сути,

Достоевский был приговорен к смерти, а потом помилован и отправлен в Сибирь именно за то, что прочитал на собра­нии петрашевцев эпистолу Белинского.

Под конец жизненного пути Белинский был гуманис­том, противником богословия и метафизики, радикальным демократом; чрезвычайная сила и страстность его убеждений превращала чисто литературные споры в зародыши общест­венных и политических движений. Тургенев сказал касаемо Белинского примерно так: имеются два писательских типа — одни писатели могут быть блистательными художниками, но обитают как бы на обочине совокупных переживаний, волнующих общество, к коему они принадлежат, а другие находятся в самой гуще этого общества, будучи «органи­чески» связаны с его заботами и чаяниями.

Белинский знал — как знают одни лишь истинно «соци­альные» критики, — где именно следует искать нравствен­ный центр тяжести в любой книге, любом суждении, любом авторе, любом движении, любом обществе. Главная забота российского общества имела окраску не политическую, но социальную и нравственную. Всякий умный и пробудив­шийся русский прежде всего стремился разузнать: что делать и как вести свою частную, личную жизнь? Тургенев свиде­тельствует: в 1840-е и 1850-е годы люди очень остро инте­ресовались вопросами житейскими, будучи начисто равно­душны к вопросам эстетическим. Усиливавшийся гнет сделал изящную словесность единственной трибуной, с которой можно было рассуждать о «социальных» вопросах более- менее свободно.

Великое препирательство славянофилов и западников: с одной стороны, тех, кто видел в России не успевший раст­литься духовный и общественный организм, связанный воедино неосязаемыми узами общей любви, естественного благочестия и почтения к власти, организм, которому навя­занные извне, бездушные западные учреждения и установ­ления принесли и продолжат приносить ужасающий вред; а, с другой стороны, тех, кто смотрел на отечество как на отсталую полуазиатскую деспотию, лишенную даже зачатков «социальной справедливости» и личной свободы, — этот важнейший спор, надвое расколовший в девятнадцатом веке просвещенную Россию, мог вестись и велся преимущест­венно под видом прений литературных и философических. Власти неодобрительно косились и на славянофилов, и на западников, небезосновательно считая всякое публичное обсуждение любого сколько-нибудь важного вопроса угро­зой существовавшему порядку. Но... самодержавие отнюдь не создавало и не использовало действенных способов подав­ления свободы, столь успешно изобретенных и применяемых ныне; полуподпольное препирательство длилось, накалялось и характер принимало все более и более личный: с обеих сто­рон участники спора остро сознавали и свое общественное происхождение, и то, какими глазами глядят на него главные противники.

В эпоху Белинского, в 1830-е и 1840-е годы, Россия оста­валась преимущественно феодальной страной. Заводской промышленности почти не имелось, некоторые области были полуколониями. Резкие сословные преграды отделяли кре­стьян от купечества и священников, а меж небогатыми дворя­нами и вельможами преграды были еще заметнее. Разумеется, даже простой человек мог восходить по общественной лест­нице, достигая в итоге высоких ступеней, однако это было непросто и случалось не слишком часто. Дабы подняться вверх, человеку требовались не только талант, не только рас­торопность и честолюбие, но и готовность навсегда отри­нуть свое прошлое, нравственно и умственно слиться с выс­шей общественной средой, неизменно готовой принять нового достойного члена своего на равных. Самый приме­чательный русский ум восемнадцатого столетия, Михаил Васильевич Ломоносов, создатель изящной отечественной словесности и отечественного естествознания — «русский Леонардо» — был выходцем из темной, безвестной семьи, но поднялся к высшим общественным слоям и преобразился. В его сочинениях нет ничего неуклюжего, ни следа мужицкой речи — Ломоносов пишет чрезвычайно ярко и выразительно. Он работал с неукротимым пылом новообращенного, — а к тому же, самоучки — и, закладывая основы русской прозы и поэзии, строго следуя самым изящным, изысканным запад­ным — то есть французским — образцам, потрудился во вто­рой половине восемнадцатого века больше кого бы то ни было иного. До второй половины века девятнадцатого только рус­ские общественные сливки обладали достаточным образова­нием, досугом и развитым, изощренным вкусом, необходи­мыми для творчества — в частности, литературного; правда, примерами брали светочей западной словесности, а из народ­ных источников, из векового искусства крестьян и ремеслен­ников, не без воображения и умения работавших в Богом забытых уголках великой Империи, черпали мало. Литературу числили занятием особо возвышенным; писали, главным образом аристократы-л