ео ipso[260] является злом; специализация и университетское образование воздвигают преграды меж людьми, не дозволяют личностям и сообществам «единиться», убивают любовь и дружбу, числятся среди главнейших причин, порождающих то, что после Гегеля и гегельянцев окрестили «отчуждением» целых общественных слоев, классов, культур.
Кое-кто из народников исхитрялся игнорировать, обходить изложенный «жгучий вопрос». Например, Бакунин — сам народником не бывший, но глубоко повлиявший на все народничество — призывал не доверять ни «умникам», ни специалистам: дескать, это может окончиться наигнуснейшей тиранией, владычеством ученых и педантов; тем не менее, Бакунин уклончиво избегал отвечать на вопрос: надлежит революционеру поучать других или учиться у них самому? Не ответили на вопрос ни террористы из «Народной воли», ни приспешники народовольцев. Чуть более чуткие и нравственно чистые мыслители — например, Чернышевский и Кропоткин — разумели, насколько этот выбор тяжек, и даже не старались обманываться на сей счет: каждый раз, вопрошая себя о том, по какому праву они собираются навязать либо ту, либо другую систему общественной организации мужицкой массе, росшей в совсем иных условиях — на свой лад, возможно, отнюдь не худших и порождающих ценности едва ли не большие, чем знакомые народникам, — ни Чернышевский, ни Кропоткин не давали себе ответа ясного. Положение стало еще неразрешимее, когда (в 1860-е годы и впоследствии) все чаще начал возникать вопрос дополнительный: а что делать, ежели крестьяне окажут настоящее сопротивление революционерам, замыслившим освободить их? Следует ли обманывать народные массы, или — хуже того — насильно гнать их к освобождению? Никто не спорил: в конце концов, управлять страной следует народу, а не сливкам революционного движения — но пока что было непонятно: сколь же далеко дозволено заступнику народному зайти в безразличии к желаниям и устремлениям большинства? Сколь далеко имеет он право гнать упомянутое народное большинство по путям, ненавистным народу совершенно явно?
Задача была отнюдь не академического свойства. Первых же заядлых приверженцев радикального народничества — «проповедников», учинивших достопамятным летом 1874-го «хождение в народ», — чаще всего встречали безразличием, недоверием, негодованием, а иногда ненавистью и ощутимым сопротивлением: крестьянам вовсе не требовались подобные благодетели, коих сплошь и рядом хватали и передавали в руки полиции. Народники оказались вынуждены определить собственное отношение к поставленному вопросу недвусмысленно, ибо страстно верили в необходимость оправдать свои действия доводами рассудка. Зазвучавшие ответы оказались весьма далеки от единодушия. «Активные» деятели, подобные Ткачеву, Нечаеву — и чуть менее политически мыслившему Писареву, чьи последователи вошли в историю под именем «нигилистов», — стали предтечами
Ленина в своем презрении к демократическим методам. Со времен Платона доказывалось: дух превыше плоти, разумным людям назначено править неразумными. Образованный человек не может прислушиваться к необразованной и напрочь несмысленной толпе. Массы надлежит выручать любыми и всякими доступными средствами — если потребуется, то и вопреки тупому нежеланию самих народных масс, пуская в ход обман и лицемерие, а понадобится — и грубую силу.
Но такую школу мысли, ведшую прямиком к авторитарному правлению, приняли немногие из народников. Большинство пришло в ужас, внемля товарищам, открыто проповедовавшим столь маккиавеллиевскую тактику, и сочло, что никакая — даже наичистейшая — цель не оправдывает применения чудовищных средств, ибо при этом сама цель окажется навеки опозорена.
Не меньше споров разгорелось по поводу отношения к государству. Все народники соглашались: государство воплощает собою неравенство и принуждение, оттого-то и есть оно явление злое по изначальной сути своей: не ждите ни счастья, ни справедливости, ежели государство не исчезнет. Но какова же тогда немедленная цель революции? Ткачев недвусмысленно провозглашает: до тех пор, покуда капиталистический враг не истреблен подчистую, орудие принуждения — пистолет, вырванный революционером из капиталистической руки, — ни в коем случае не должно быть выброшено вон: оружие надлежит обратить против буржуа. Иными словами: ни в коем случае нельзя уничтожать государственную машину, следует использовать ее в борьбе с неизбежной контрреволюцией — без этой машины отнюдь не обойтись, пока последний противник не будет, по бессмертному выражению Прудона, «успешно ликвидирован», и, следовательно, у человечества не минует нужда в любых орудиях принуждения. Этой доктрины, следуя Ткачеву, придерживался Ленин — куда усерднее, чем того требовала простая приверженность двуликой марксистской формуле касаемо диктатуры пролетариата. Характерно: Лавров, представлявший «центристское» течение в народничестве, олицетворявший все его колебания и весь разброд, стоял не за немедленное и полное уничтожение государства, но за постепенное уменьшение его роли до той, которую он зыбко и смутно определил, как «минимальную». Чернышевский, народник, настроенный наименее анархически, смотрел на государство, как на создателя и защитника свободных рабочих и крестьянских объединений; он исхитрялся мыслить о государстве одновременно централизованном и децентрализованном, обеспечивающем и порядок, и всеобщее усердие, и равенство — и личную свободу в придачу.
Всех этих мыслителей объединяет одно убеждение — свойства самого общего и апокалипсического: едва лишь царство зла — самодержавие, эксплуатация, неравенство — пойдет прахом в огне революции, на пепелище естественно и самопроизвольно возрастет естественный, гармонический, справедливый порядок, требующий только мягкого руководства со стороны просвещенных революционеров, дабы достичь положенного совершенства. Эту великую утопическую мечту, основанную на простодушнейшей вере в возрождаемую человеческую природу, народники разделяли с Годвином и Бакуниным, с Марксом и Лениным. Ее стержень — извращенное, безбожное представление о грехе, смерти и последующем воскресении по дороге в некий земной рай, чьи врата распахнутся, лишь если человек отыщет единственно верный путь и двинется по нему. Этот взгляд коренится в давнейших религиозных понятиях, и неудивительно, что светская, мирская «религия» крепко напоминала учение русских староверов, коим, после великого раскола, грянувшего в семнадцатом веке, Государство Российское и его правители — особенно Петр Великий — мерещились юдольным царством сатаны; стало быть, из преследуемых, ушедших в подполье старообрядцев можно было вербовать немало союзников — чем народники и занимались весьма прилежно.
Среди народников имелись немалые различия: расходились во мнениях о грядущей роли интеллигенции сравнительно с ролью крестьянства, препирались касаемо исторической важности восходящего класса капиталистов; «постепенцы» спорили с заговорщиками, отстаивали преимущества просвещения и пропаганды сравнительно с терроризмом и подготовкой к немедленному бунту.
Все эти вопросы были взаимно связаны и требовали ответов немедленных. Наисильнейший разлад среди народников начался по поводу вопроса наиболее неотложного: осуществима ли по-настоящему демократическая революция прежде, нежели достаточное число угнетенных полностью осознает свое непереносимое положение — то есть будет вообще способно разуметь его причины и разбираться в них. «Умеренные» доказывали: никакую революцию по справедливости не назовешь демократической, коль скоро ею не руководит революционное большинство. Но в этом случае не оставалось выбора: надлежало выжидать, покуда просвещение и пропаганда породят упомянутое большинство — такую тактику защищали во второй половине девятнадцатого столетия почти все западные социалисты, и марксистского, и немарксистского толка.
Возражая «умеренным», русские «якобинцы» твердили: выжидать, и при этом звать любой мятеж, который организует решительное меньшинство, безответственным терроризмом — или, того хуже, простой сменой деспотий — означает готовить катастрофу: пока революционеры медлят, капитализм развивается, и быстро; передышка позволит правящим классам упрочить свою общественную и экономическую основу, сделать ее неизмеримо крепче уже существующей; рост энергичного и процветающего капитализма приведет к тому, что сами радикальные интеллигенты — врачи, инженеры, преподаватели, экономисты, техники, — все без исключения образованные люди окажутся при выгодном деле, получат щедро оплачиваемые должности; новые буржуазные хозяева (в отличие от существующего режима) будут разумны и не станут вымогать у наемных работников никакой политической верноподданности; интеллигенция получит особые привилегии, положение в обществе и широкие возможности самовыражения — поскольку буржуазия потерпит безобидных радикалов и дарует им значительную личную свободу, — а дело революции лишится наиболее ценных исполнителей. Едва лишь те, кого свели и сплотили с угнетенными классами недовольство и неуверенность в завтрашнем дне, хотя бы отчасти удовлетворят свои потребности, революционный пыл поостынет, а надежды на коренное переустройство общественной жизни станут предельно зыбкими. Радикальное крыло революционеров яростно повторяло: наступление капитализма, что бы там ни говорил Маркс, неминуемым считать нельзя; это может быть справедливо для Западной Европы, но в России капитализм возможно остановить революционным переворотом — извести в корне, покуда не окреп и не разросся.
Признание необходимости пробудить «политическую сознательность» рабоче-крестьянской массы (это уже признали неотъемлемо важным для революции — отчасти в итоге краха, который потерпели мыслящие революционеры 1848 года, — как марксисты, так и большинство прочих «народных заступников») равнялось бы принятию программы «постепеновцев», означало бы: решающая минута наверняка будет упущена; вместо народнической или социалистической революции возникнет могучий, изобретательный, хищный, успешный капиталистический режим, грядущий на смену российскому полуфеодализму столь же решительно, сколь пришел на смену феодальным порядкам Западной Европы. А тогда — кто сочтет десятки либо сотни лет, в течение коих доведется терпеливо и покорно дожидаться революции? А если революция и грянет — кто скажет, какой порядок принесет она с собою в далеком будущем, на каком социальном фундаменте воздвигнет новое общество?