Все народники соглашались: деревенская община — идеальный зародыш социалистических ячеек, будущей общественной основы. Но разве развитие капитализма не покончит с деревенской общиной автоматически? А коль скоро капитализм уже уничтожает сельский «мир» (этого, правда, не утверждали открыто до 1880-х годов), коль скоро классовая борьба, согласно Марксу, дробит и разделяет села ничуть не меньше, чем города, то порядок действий совершенно ясен: чем сидеть, сложа руки и обреченно следя за деревенским распадом, решительные люди могут — и обязаны — остановить начавшийся процесс, уберечь сельскую общину. Социализм, утверждали «якобинцы», можно строить путем захвата власти — на этом и следует сосредоточить все революционные усилия, даже пожертвовав немедленным просвещением крестьянства: нравственным, социальным и политическим; да и просвещать можно будет куда лучше и быстрей, если революция сперва сломит сопротивление старого режима.
Эта школа мысли поразительно схожа с политическими декларациями и действиями Ленина в 1917-м и весьма — в корне — отличается от прежнего марксистского детерминизма. Дежурным становится клич: промедление смерти подобно! Кулаки пожирают сельскую бедноту, а по городам плодятся и множатся капиталисты.
Будь у правительства хоть крупица разума, говорили народники, оно пошло бы на уступки и ускорило реформы, прямо и косвенно приглашая образованных людей, ум и воля которых были нужны революции, направить свою энергию в мирное русло, пойти на службу реакционному государству; получив подобную либеральную опору, несправедливый строй уцелел бы и укрепился. «Активисты» доказывали: революции вовсе не суть неизбежны, любая революция — только плод людской воли и людского рассудка.
Если рассудка и воли недостаточно, революции не произойдет вовсе. Лишь неуверенные и колеблющиеся жаждут социальной сплоченности и «роевого» существования; истинной роскошью всегда останется индивидуализм — идеал каждого, кто крепко стоит на ногах и спокоен за свое общественное положение.
Новый класс технических работников — современных, просвещенных, бодрых людей, прославлявшихся и либералами вроде Кавелина и Тургенева, и подчас даже радикалом- индивидуалистом Писаревым, — казался «якобинцу» Ткачеву хуже холеры или тифа[261], ибо, внедряя научные методы в общественную жизнь, эти люди играли на руку новым, поднимающимся все выше, капиталистическим олигархам — и тем самым заграждали дорогу к свободе. Паллиативы смертельны, если только хирургическое вмешательство спасет пациента — они продлевают недуг и ослабляют больного до того, что, в конце концов, не поможет и операция. Следует наносить удар прежде, нежели новые умники, вероятные «соглашатели», сделаются чересчур многочисленны, чересчур зажиточны и получат чересчур уж много власти; промедление смерти подобно — сен-симоновские «сливки общества», высокооплачиваемые управители станут во главе нового феодального строя, экономически цветущего, но социально безнравственного, поскольку основанного на постоянном неравенстве.
Неравенство числили величайшим изо всех зол. Стоило какому-либо иному идеалу вступить в противоречие с пресловутой идеей равенства, как русские якобинцы тотчас требовали пожертвовать идеалом или изменить его; наипервейшим принципом, основополагающим для всякой и любой справедливости, считали равенство; никакое общество не звали справедливым, если повальное равенство его членов не достигало мыслимого предела. Ради успеха революции, по словам «якобинцев», неотъемлемо важно было искоренить троякое зло, три огромных заблуждения. Во-первых, не следовало думать, что двигателями прогресса являются лишь культурные люди. Это неверно и порочно, поскольку порождает уважение к «сливкам общества», к избранным. Во-вторых, недопустимо было впадать и в противоположное заблуждение: полагать, будто можно всему научиться у людей простых. Это не меньшая глупость. Веселые аркадские поселяне Жан- Жака Руссо — идиллическая выдумка. Народные массы невежественны, грубы, звероподобны, реакционны — и начисто неспособны осознать, что им на пользу, а что во вред. Если бы революция зависела от их умственной зрелости, от их способности к политическим рассуждениям или политической организованности, революции пришел бы верный конец. А третье, последнее заблуждение гласило: только пролетарское большинство может затеять успешную революцию. Несомненно, пролетарии способны к этому; но если Россия примется ждать появления многочисленного пролетариата, бесследно минует возможность уничтожить растленный и ненавистный государственный строй, а тем временем капитализм уже прочно устроится в седле.
И что же тут прикажете делать? Нужно побыстрее обучить людей тому, как устраивается революция — как уничтожать существующий порядок и все преграды, стоящие на пути к социальному — то есть общественному — равенству и демократическому самоуправлению. А когда все, что мешает прогрессу, будет сметено, следует созвать демократическое собрание и — коль скоро деятели революции благоволят пояснить, зачем вообще устроили ее, изложить социальные и экономические причины, революцию вызвавшие, — народные массы (даже беспросветно темные дотоле), наверняка уразумеют свое положение в степени, достаточной для того, чтобы добровольно, даже воодушевленно дозволить вожакам «организовать» народ, сколотить из него новую свободную федерацию производственных объединений.
Так рассуждали «якобинцы».
А что прикажете делать, ежели и накануне успешного coup d'etat[262] народные массы еще не дозреют до столь возвышенного понимания революции? Герцен без устали повторял этот вопрос в своих сочинениях 1860-х годов. Этот же вопрос весьма изрядно тревожил и большую часть народников. Но «активное» крыло народничества не сомневалось в ответе: вы только сбейте оковы с полоненного героя — и он выпрямится, расправит плечи, а потом до скончания веков будет жить привольно и припеваючи. Взгляды этих людей были поразительно простодушны. Они уповали на терроризм и только на терроризм, якобы дозволяющий достичь полнейшей, анархической свободы. С их точки зрения, главнейшей целью революции являлось полное и поголовное равенство — не просто экономическое и социальное, а телесное и физиологическое! — причем, народники наотрез не желали замечать вопиющего противоречия меж идеями Прокрустова ложа и абсолютной свободы. Подобный порядок предполагалось насадить поначалу с помощью силы и государственной власти, а потом государство, точно мавр, сделавший свое дело, могло бы уходить — «ликвидироваться».
Возражая на это, представители основной массы народничества говорили, что якобинские приемы приведут к якобинским последствиям; что, если цель революции — свобода, не следует применять оружие деспотизма: оно, безусловно, поработит всех тех, кого ему надлежало вызволять; что лекарство не должно быть пагубнее самого недуга. Использовать власть государственного образца, дабы сокрушить эксплуататоров и навязать новый образ жизни людям, большинство которых вообще неспособно понять, какая и откуда в нем возникла необходимость, означало бы променять царское иго на другое, новое и гораздо худшее — на иго революционного меньшинства.
Большинство народников были подлинными демократами; они считали: всякая власть растлевает, всякая власть, будучи сосредоточена, становится незыблемой, всякая централизация — зло, ибо приводит к принуждению; а посему, единственная надежда на построение справедливого и свободного общества заключается в мирном просвещении людей, коих нужно посредством разумных доводов склонять к демократическому свободолюбию и к истинам, именуемым социальной и экономической справедливостью. Чтобы получить возможность обращать крестьян в свою веру, и впрямь было бы необходимо сокрушить препятствия к свободной и разумной беседе: полицейское государство, власть капиталистов или помещиков; а для этого следовало применять силу — или мужицкий бунт, или терроризм. Но такие временные меры представлялись народникам чем-то начисто отличающимся от сосредоточения абсолютной власти в руках отдельной партии либо клики (сколь бы добродетельной ни была упомянутая партия либо клика) после того, как противника сломят и сокрушат.
На протяжении последних двух столетий народничество служит, пожалуй, самым классическим примером противоборства между свободолюбцами и федералистами с одной стороны, а якобинцами и сторонниками централизации — с другой; так Вольтер возражал Гельвецию и Руссо; так левое крыло Жиронды выступало против «Горы»; Герцен пускал в ход все те же доводы, споря с коммунистическими доктринерами предшествовавшего периода — Кабе и выучениками Бабефа; Бакунин порицал марксистское требование диктатуры пролетариата, как нечто, предполагающее, что власть отнимут у одних угнетателей и вручат иным, гораздо худшим; а народники 1880-х и 1890-х годов набрасывались на всех, кого подозревали (обоснованно ли, нет ли) в заговоре, имеющем целью уничтожение «людской стихийности» и личной свободы — будь подозреваемые хоть снисходительными либералами, дозволяющими фабрикантам порабощать пролетарские массы, хоть радикальными коллективистами, всегда готовыми превратиться в несравненно худших рабовладельцев, хоть капиталистическими предпринимателями (как написал Михайловский в известном критическом очерке о романе Достоевского «Бесы»); хоть марксистскими поборниками централизованной власти — все они были, согласно замечанию Михайловского, куда опаснее патологических фанатиков, поставленных Достоевским к позорному столбу, — озверевшими, безнравственными социальными дарвинистами, глубоко и непримиримо враждебными людскому разнообразию, личной свободе, самобытности.
Это был главный политический вопрос, разделивший на рубеже веков русских социалистов-революционеров (эсеров) и социал-демократов; из-за этого же, несколько лет спустя, Мартов и Плеханов порвали с Лениным: по сути, весь великий раздор меж меньшевиками и большевиками (чем бы ни казался он по видимости) сводился именно к этому. В должный срок и сам Ульянов-Ленин, года через дв